Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Серия «Книга на все времена» 18 страница



 

— Ты правильно делаешь, что не отвечаешь мне сра­зу. К браку нельзя относиться легкомысленно.

 

Она ничего не ответила, и я продолжал:

 

 

Скука

 

— Жениться — это значит соединиться на всю жизнь. По крайней мере я думаю именно так. Я поэтому и ска­зал, что венчаться мы будем в церкви.

 

Совершенно неожиданно она спросила:

 

— А почему в церкви?

— А потому, — промолвил я с удовлетворением, — что церковный брак соединит нас действительно, так что мы уже не сможем разлучиться.

 

Она сказала:

 

— Но ты ведь в это не веришь.

— Я сделаю это для тебя.

— Но и я тоже не верю.

— Как? Но ты сама говорила, что до двенадцати лет воспитывалась у монахинь.

— Это ничего не значит. Я и когда жила у монахинь, не верила.

— А во что ты верила?

Казалось, она некоторое время раздумывала, а потом сказала, точно и сухо взвешивая каждое слово:

— Ни во что. Не то чтобы я не верила, потому что подумала-подумала и поняла, что не верю. Я не верила, потому что никогда об этом не думала. И сейчас не ду­маю. Я думаю о чем угодно, только не о религии. А если человек о чем-то не думает, значит, это «что-то» для него не существует. Религия мне не то чтобы нравится или не нравится, она для меня просто не существует.

 

Я сказал, снижая скорость, пока машина окончатель­но не остановилась:

 

— Сейчас ты об этом не думаешь, но не исключено, что придет день и ты задумаешься.

 

Она помолчала, потом сказала:

 

— Мне кажется, нет. Этого не будет. Если уж я не думала об этом у монахинь, где не было ничего, кроме

 

 

Альберто Моравиа

 

религии, с чего это я задумаюсь об этом, выйдя из монас­тыря, когда вокруг столько всего, о чем можно подумать? Знаешь, о чем я думала, когда молилась вместе с монахи­нями?

 

— О чем?

— О часах.

— Почему о часах?

— Там были стенные часы с боем, я смотрела на них и, читая молитвы, считала секунды и минуты.

— Тебе было так скучно молиться?

— Да.

— Почему?

— Потому что на свете существует множество скуч­ных, прямо-таки безумно скучных вещей, но от них по крайней мере есть какой-то прок. От молитв же, по-моему, нет никакого прока.

— Это неизвестно. Может быть, наступит день, когда они еще сослужат тебе свою службу.

— Не думаю. Я просто не могу представить себе, что когда-нибудь почувствую необходимость в религии. Ре­лигия — это что-то лишнее.

— Что значит лишнее?



— Ну как бы это сказать. Она из тех вещей, от кото­рых, есть они или нет, в мире ничего не меняется. А значит, она лишняя.

— Такое можно сказать о множестве вещей.

— Например?

— Ну например, искусство. Как ты говоришь, в мире ничего не изменится, если искусство перестанет суще­ствовать.

— Но искусство хотя бы доставляет удовольствие тем, кто им занимается. Балестриери, например, получал от

 

 

Скука

 

него удовольствие. И ты получаешь. А от религии — одна скука. В монастыре мне все время казалось, что и мона­хини тоже скучают, и священники, в общем, все, кто занимается религией. А как скучают люди в церкви! По­смотри на них, когда они в церкви, и ты не увидишь ни одного лица, на котором не было бы смертельной скуки!

 

Я впервые услышал, как Чечилия говорит о скуке, и не мог сдержать любопытства:

 

— А ты скучаешь когда-нибудь?

— Да, иногда скучаю.

— А что ты при этом чувствуешь?

— Скуку.

— А что такое скука?

— Как это можно объяснить? Скука — это скука.

Я мог бы сказать ей: «Скука — это разрыв связей. Я для того и женюсь на тебе, чтобы соскучиться и перестать тебя любить, я хочу сделать так, чтобы ты перестала для меня существовать, как не существует для тебя религия и множество других вещей».

Впрочем, тут она сама прервала наш разговор очень необычным для нее способом: протянув руку, она погла­дила меня по щеке:

— А сейчас поехали, иначе будет слишком поздно.

Я сказал: «Хорошо», хотя и не понимал, почему это она вдруг захотела поехать к моей матери, когда только что эта идея ей не нравилась. Поразмыслив, я решил, что Чечилия предложила мне поехать, чтобы прервать разго­вор, который был ей неприятен. Я знал, что Чечилия не любит говорить о себе, а я постоянно ее к этому принуж­дал, и мне вдруг пришло в голову, что ее упрямая уклон­чивость рождалась именно из нелюбви к такого рода раз­говорам, к которым я постоянно ее склонял. Всегда, в

 

 

Альберто Моравиа

 

любой момент и в любой ситуации, готовая отдаться фи­зически, Чечилия, как только заходила речь о ней, пре­вращалась в моллюска, который сжимает створки своей раковины тем крепче, чем сильнее мы их разжимаем. Обычно она прекращала такие разговоры, предложив мне заняться любовью: она брала мою руку, клала ее себе на живот и закрывала глаза. То есть она предлагала мне тело, чтобы не отдать всего остального. Но в тот день мы не могли заняться любовью, и тогда, отчаявшись прекра­тить этот разговор, она и предложила мне первое попав­шееся ей под руку: неприятный для нее визит к моей матери.

 

Некоторое время я ехал молча, раздумывая над всем этим. Потом спросил:

 

— Балестриери никогда не разговаривал с тобой о тебе?

— Никогда.

— О чем же он говорил?

— В основном о себе.

— А что он говорил?

— Говорил, что любит меня.

— А еще что?

— Еще? Да ничего. Все только о себе, вернее, о чув­ствах, которые он испытывает ко мне. То, что обычно говорят мужчины, когда они влюблены.

Я не мог не отметить, что между мною и Балестриери обнаружилось наконец хоть какое-то различие: я только и делал, что заставлял Чечилию говорить о себе самой, а Балестриери, как и все эротоманы, говорил о себе. На самом деле, решил я вдруг, Балестриери никогда по-на­стоящему ее не любил. Я спросил:

— А тебе нравилось, что он говорит только о себе?

 

 

Скука

 

— Какое-то время нравилось, когда он говорил, что любит меня. Но так как он все время говорил одно и то же, потом я уже просто не слушала.

— А тебе хотелось бы, чтобы он говорил о тебе?

— Нет.

— Ты не любишь, когда говорят о тебе?

— Не люблю.

— Почему?

— Не знаю.

— Значит, тебе неприятно, что я все время заставляю тебя говорить о себе?

— Да.

 

Я обомлел, услышав этот решительный односложный ответ.

 

— Может быть, ты начинаешь ненавидеть меня, ког­да я начинаю говорить о тебе?

— Нет, я просто мечтаю, чтобы ты поскорее закон­чил.

— Что ты чувствуешь, когда я расспрашиваю тебя о тебе?

 

Она подумала, потом сказала:

 

— Мне хочется ничего тебе не отвечать.

— То есть промолчать?

— Да. Или соврать что-нибудь, лишь бы ты оставил меня в покое. — Она помолчала, потом с необычной для нее словоохотливостью заговорила снова:

— Представь себе, когда я жила в монастыре, то для исповеди я придумывала грехи, которых не совершала, лишь бы ничего не рассказывать о себе. Священник был очень мною доволен, говорил, что я должна каяться, про­честь Бог знает сколько молитв Мадонне и Святому Иосифу, а я отвечала «да», «да», все время «да», «да», хотя

 

 

Альберто Моравиа

 

потом не выполняла ничего из того, что он от меня тре­бовал, ведь на самом деле я ничего плохого не сделала, и мне не в чем было каяться!

 

Внезапно мне пришло в голову, что этот назойливый священник хотел, в сущности, того же, что и я: он хотел поймать Чечилию, запереть ее в ее грехе, пригвоздить приговором. Я обеспокоенно спросил:

 

— И для меня ты тоже придумывала вещи, которых не делала?

 

Она рассеянно ответила:

 

— Может быть, иной раз и придумывала.

— Да что ты говоришь? Ты мне врала? И когда же?

— Может быть, и врала. Сейчас я уже не помню.

— Попытайся вспомнить.

— Не помню.

— Ну скажи, врала ты мне что-нибудь насчет твоих отношений с Балестриери?

— Клянусь тебе, что не помню.

— То есть все, что ты рассказывала мне о своем прош­лом, может быть, и неправда?

— Нет-нет, совсем не так. Я врала только, когда без этого нельзя было обойтись.

— А когда нельзя обойтись?

— Как я могу это объяснить? Нельзя значит нельзя.

— Хорошо. Поехали к матери. Я представлю тебя как свою невесту, и самое большее через месяц мы по­женимся.

Мы молча пустились в путь, и вскоре — вот они, зна­комые ворота между двумя пилястрами, декорированны­ми какими-то римскими древностями. Но ворота не были, как обычно, закрыты, наоборот — они были рас­пахнуты, фонари на них зажжены, и как раз в эту минуту

 

 

Скука

 

через них проехали одна за другой три или четыре маши­ны. Я с досадой заметил:

 

— Боюсь, что у матери так называемый коктейль. Что будем делать?

— Что хочешь.

Я подумал, что, если иметь в виду цель, которой я собираюсь достичь, прием — это совсем неплохо. Таким образом Чечилия сможет составить себе представление о мире, куда я собирался ее ввести. И если она была тще­славна — а я думал, что это так, — то это представление могло быть только в мою пользу. Я рассеянно сказал:

— Войдем. Я представлю тебя матери, ты что-нибудь выпьешь, посмотришь дом, а потом мы уедем. Хорошо?

— Хорошо.

Я проехал аллею и не без труда нашел место для ма­шины на почти до отказа забитой площадке. Чечилия вышла, и я последовал за ней. Идя к двери, она обеими руками приподняла с шеи волосы и разложила их по пле­чам — жест, которым, как я давно заметил, у нее выража­лась робость и попытка с ней справиться. Я догнал ее, взял под руку и прошептал:

— В этом доме мы будем жить, когда поженимся. Тебе нравится?

— Да, дом красивый.

Мы вошли в прихожую, а оттуда перешли в одну из пяти гостиных, занимавших весь первый этаж. Там было уже много гостей, которые стояли друг против друга, держа в руках стаканы, и негромко переговаривались, искоса поглядывая вокруг, как это обычно бывает на коктейлях. Таща Чечилию за руку, прокладывая ей до­рогу сквозь эту чванную, высокомерную толпу, разгля­дывая всех этих лоснящихся, цветущих мужчин и на­крашенных, одетых по последней моде женщин, видя,

 

 

Альберто Моравиа

 

что Чечилия сливается с этим ненавистным мне сбро­дом так, что уже кажется одной из многих, думая, что, если такое действительно произойдет (а это могло про­изойти после нашего бракосочетания), я не только ос­вобожусь от Чечилии, я возненавижу ее, как ненавидел гостей матери, я даже почувствовал что-то вроде угры­зений совести при мысли, что мечтал потерять ее среди этой омерзительной толпы, и понял, что почти надеюсь, что она не примет моего предложения. Да, я хотел, что­бы Чечилия мне наскучила, но ненавидеть ее я не хотел. Я слишком ее любил, чтобы избавляться от нее такой ценой — ценой превращения бедной, полной очарова­ния девушки в богатую гарпию.

 

Размышляя обо всем этом, я продолжал проталкивать Чечилию сквозь толпу, от одной группы к другой, от од­ного кружка к другому, среди сигаретного дыма и жуж­жания голосов, задевая подносы, уставленные бокалами разных форм и цветов, которыми лакеи обносили гостей. Это был действительно многолюдный прием, и, судя по всему, мать устроила его с размахом, не считаясь с затра­тами. Тем не менее деньги, которые она потратила на то, чтобы достойно принять гостей, были просто ерунда по сравнению с теми поистине неисчислимыми деньгами, которые стояли за каждым из приглашенных. Не знаю почему, но я вспомнил, как несколько лет назад на по­добном приеме один толстый, здоровый, веселый старик спросил у другого старика, бледного и грустного, тоном человека, желающего с научной достоверностью устано­вить какую-то истину: «Как ты считаешь, какой капи­тал — в цифрах — заключен сейчас в этих четырех сте­нах?» И этот другой мрачно ответил: «Откуда я знаю! Я же не налоговый инспектор!»

 

 

Скука

 

Я не раз спрашивал себя, почему я чувствую такое глубокое отвращение к миру моей матери, но только в тот день, вспомнив эту фразу и сопоставив ее с лицами, ко­торые меня окружали, я наконец это понял. Вглядываясь в лица приглашенных матерью гостей, я вдруг совершен­но точно понял, что не было тут ни одной морщины, ни одной модуляции голоса, ни одной рулады смеха, кото­рые не были бы впрямую связаны деньгами, которые, как сказал тогда толстый старик, стояли тут за каждым из гостей. Да, подумал я, деньги вошли тут в плоть и кровь; заработанные честным удачливым трудом или отнятые хитростью и силой, они дали один и тот же результат — совершенно нечеловеческую, чудовищную вульгарность, которая просвечивала и сквозь самую раскормленную тучность, и сквозь самую иссохшую худобу. И если прав­да, что с деньгами невозможно развестись и богатый, как бы он ни старался, не сможет притвориться бедным, то естественно, что и я, сам того не желая, был частью этого общества богатых и именно деньги, от которых я тщетно пытался отказаться, создали кризисную ситуацию и в моем искусстве, и в моей жизни. Я был богач, который просто не хотел быть богачом; я мог рядиться в лохмотья, питаться сухими корками и жить в лачуге — все равно деньги, которые мне принадлежали, превращали лохмо­тья в элегантные одежды, сухие корки — в изысканные лакомства, а лачугу — во дворец. Даже моя машина, та­кая старая и расхлябанная, была роскошнее самых рос­кошных машин, потому что то была машина человека, который, стоило ему захотеть, мог тут же получить дру­гую, с иголочки новую и роскошной марки.

 

Я вздрогнул, услышав голос матери:

 

— О, Дино, — сказала она, — какой приятный сюр­приз!

 

 

i

 

Альберто Моравиа

 

Она стояла прямо передо мной, но я ее не видел, вернее видел, но не мог отделить от толпы приглашен­ных, потому что в этот момент она казалась мне одной из них, во всем на них похожей, не имеющей со мной ника­кой, даже кровной связи. Наедине с матерью я всегда чувствовал, что она моя мать, но в толпе, заполнявшей ее гостиные, она становилась неразличимой, как птица в стае или рыба в косяке. И ее склонность к экономии, которая, когда она была одна, могла показаться ее инди­видуальной чертой, тут, среди толпы гостей, обнаружи­вала свой внеличный, всеобщий характер. И как о всех персонажах, заполнивших гостиные виллы, так и о моей матери можно было сказать, что за стеклянным блеском ее голубых глаз, за ее броскими массивными драгоценно­стями, за ее нервной худобой, за подчеркнутой искусст­венностью макияжа, за пронзительным голосом стоял де­нежный конформизм, характерный для всего общества, частью которого она была, а вовсе не особенности ее личности.

 

Похожая на своих гостей даже внешне, мать и вела себя во время нашей короткой встречи точно так же, как они. Обычно, оставаясь со мною наедине, она была очень внимательна, но сейчас, на коктейле, где нормой счита­лась подчеркнутая рассеянность, проистекающая из без­различия, спешки, невозможности что-либо как следует расслышать, мать вела себя как все остальные, то есть смотрела, не видя, и слушала, не слыша. Сразу после своего радушного приветствия она сказала что-то несвяз­ное насчет обязанностей, которые не позволяют ей мною заняться, причем в ее голосе не было ни малейшего лю­бопытства; не переставая оглядываться вокруг, торопли­во и словно бы только для проформы она добавила:

 

 

Скука

 

— Напоминаю тебе, что ты еще не представил мне синьорину.

 

Я торжественно сказал, беря Чечилию под руку:

 

— Это Чечилия, моя невеста.

И тут произошло непредвиденное. Мать либо не рас­слышала моих слов, либо расслышала, но не поняла, во всяком случае я должен сказать, что восприняла она их как ничего не значащий звук: на мгновение остановив на Чечилии свои нестерпимо сверкающие глаза, она вдруг воскликнула:

— Простите, мы еще непременно увидимся, но сей­час меня ждет важное дело. — И, не дождавшись ответа, двинулась сквозь толпу с решительностью акулы, рассе­кающей морские глубины навстречу своей жертве. На­сколько я понял, кто-то приехал, может быть кто-то очень важный, и мать не услышала меня, потому что именно в ту минуту, когда я представлял ей Чечилию, она заметила у самых дверей воронкообразное движение, свидетельствующее о появлении нового гостя.

Я взял с подноса, предложенного лакеем, два бокала, один протянул Чечилии и втолкнул ее в оконную нишу.

— Ну, что ты скажешь?

— О чем?

Я в растерянности молчал. Я не знал, о чем именно я хотел ее спросить, наверное обо всем, потому что не слы­шал ее мнения еще ни о чем. Я сказал первое, что пришло мне в голову:

— Ну, об этом приеме.

— Прием как прием.

— Тебе нравятся приемы?

 

Она ответила после паузы немного нервно:

 

— Не очень. Я не люблю, когда шумно и много дыма.

 

11 — 1197

 

 

Альберто Моравиа

 

— А что ты думаешь обо всех этих людях?

— Ничего не думаю. Я никого здесь не знаю.

— Тут есть люди, которые могут быть тебе полезны; если хочешь, я могу тебя познакомить.

— В каком смысле полезны?

— Ну, для жизни в обществе.

— Как это?

— Они могли бы подружиться с тобой, то есть благо­волить к тебе, приглашать на такие же праздники, а если это мужчины — то и поухаживать. Из всего можно из­влечь какую-то пользу. Многие только ради этого и ходят на приемы. Так хочешь с кем-нибудь познакомиться?

— Нет, нет, не стоит, тем более что я никогда их боль­ше не увижу.

— Непременно увидишь, раз мы поженимся.

— Ну вот тогда ты нас и познакомишь.

Мне хотелось затронуть тему богатства, но я не знал, как подступиться. В конце концов я сказал:

— Все люди, которых ты здесь видишь, очень богаты.

— Да, это заметно.

— А из чего это заметно?

— Ну это видно по платьям, которые на дамах, по их драгоценностям.

— Тебе хотелось бы быть такой же, как они?

— Не знаю.

— Как это не знаешь?

— Я ведь не богата. Я должна разбогатеть, чтобы по­нять, нравится мне это или нет.

— А разве ты не можешь просто вообразить?

— Как можно вообразить то, что не знаешь?

— Но ты любишь деньги?

— Когда они мне нужны, да.

 

 

Скука

 

— А разве они не всегда тебе нужны?

— Сейчас нет. Того, что ты даешь, мне хватает.

Я смотрел, как она разглядывает толпу своими боль­шими темными глазами, и пытался понять, что, соб­ственно, она видит, похоже ли это хоть в какой-то степе­ни на то, что вижу я. Она медленно сказала:

— Тут нет молодых девушек. Тут только дамы возрас­та твоей матери.

— Мать принимает своих подруг, естественно, что все это дамы ее возраста. Но ты не ответила. Что ты думаешь о том, чтобы выйти за меня замуж и сделаться такой же, как эти дамы?

— Я не могу тебе сказать, я еще не думала.

— Так подумай сейчас.

Я увидел, что она снова посмотрела на зал, поднесла к губам бокал, сделала глоток, но так ничего и не сказала. Это тоже был ее способ ускользать от меня: молчание. Но я настаивал:

— Можно по крайней мере узнать, о чем ты думаешь?

 

Она ответила с неожиданной резкостью:

 

— Я думала, что хорошо бы пойти туда, где хоть не­много потише. Там я смогла бы тебе ответить.

— Ответить?

— Да, про женитьбу.

— Куда ты хочешь, чтобы мы пошли?

— Мне все равно.

— Тогда давай поднимемся на третий этаж. Там мы сможем немного побыть в тишине. И к тому же ты смо­жешь посмотреть дом.

Мы поставили свои бокалы на подоконник, я взял Чечилию за руку и повел через толпу к двери в глубине гостиной. Открыв дверь, я подтолкнул Чечилию, и мы

 

 

Альберто Моравиа

 

очутились в коридоре. И сразу же весь шум, дым и тесно­та остались позади, и мы окунулись в свежий и чистый воздух совершенно пустого безмолвного дома. Я подвел Чечилию к лестнице, и мы начали подниматься: одной рукой я скользил по перилам, другой обнимал ее за пле­чи. Я спросил:

 

— Тебе хотелось бы жить здесь?

— Мне все равно, где жить.

— Но тут живет моя мать.

— Она симпатичная, твоя мать.

 

Пораженный, я воскликнул:

 

— Святое небо, да что симпатичного ты нашла в моей матери?

— Не знаю, но она симпатичная.

 

Тем временем мы поднялись на третий этаж. Я сказал:

 

— Хочешь посмотреть мою комнату?

—Да.

Я распахнул перед ней двери. В комнате все остава­лось так, как было в день бегства, когда я покинул ее, бросив Рите свои брюки: ставни закрыты, на кровати раскатан голый матрас. Чечилия едва на все это взгляну­ла, не обнаружив ни малейшего любопытства. Только сказала:

— А что, сейчас здесь никто не живет?

— На этом этаже есть несколько пустующих комнат. Если мы поженимся, мы могли бы жить именно здесь, Тебе не кажется, что в этой комнате тебе будет лучше, чем там, где ты живешь сейчас?

Ее ответ подтвердил мое убеждение в том, что она не способна ничего увидеть и что для нее нет, в сущности, никакой разницы между великолепной ампирной мебе­лью моей матери и старым хламом, который стоит у нее в квартире.

 

 

Скука

 

— Почему? Это точно такая же комната, как моя. Кровать, как у меня, шкаф, как у меня, два стула, как у меня.

— Но эта — больше. По крайней мере это ты можешь признать?

— Это да.

 

Я закрыл дверь и сказал:

 

— Пойдем в комнату матери. Она сейчас занята свои­ми коктейлями, и мы сможем спокойно поговорить.

Мы подошли к двери. Я открыл ее и втолкнул Чечи­лию в темноту, как втолкнул бы в тюрьму, в которой надеялся запереть навеки. Потом включил свет. Комната была просторной и комфортабельной, но мне всегда было в ней душно, оттого что не было тут ни кусочка стены, ни кусочка пола, не задрапированных занавесями или ков­рами. Я подошел к одному из окон, распахнул его и вы­глянул наружу. Окно выходило в итальянский сад, и он был виден отсюда весь — со всеми своими аллеями, де­ревьями, фонтаном, перголой. Была ночь, черное без­звездное небо время от времени слабо озарялось споло­хами далекой грозы, воздух был такой же теплый и душ­ный, как в комнате. Лампочки, спрятанные в траве и внутри живых изгородей, освещали каким-то неесте­ственным колеблющимся светом ноги гостей, которые, покидая гостиную, один за другим разбредались по саду. Оттого, что до колен их освещал этот призрачный свет, а выше они сливались с темнотой, казалось, что сад засе­лен женскими и мужскими ногами без всяких признаков остального тела. Некоторое время я наблюдал это зрели­ще, потом голос Чечилии заставил меня вздрогнуть:

— Где тут ванная?

— Вон та дверь.

 

 

Альберто Моравиа

 

Ни слова не говоря, она направилась в ванную. Я отошел от окна, сел в кресло, стоящее в ногах постели, и зажег сигарету.

 

И тут мое внимание привлекла большая старинная картина, висевшая слева от кровати. На ней была изоб­ражена Даная с золотым дождем. Видимо, это было не­давнее приобретение матери, которая, как я знал, лю­била «вкладывать деньги» также и в произведения ис­кусства, во всяком случае раньше я этой картины не видел. Даная возлежала на кровати, очень похожей на ту, на которой спала мать, — широкой, низкой, с изго­ловьем, украшенным бронзой. Она откинулась на груду подушек, выпятив живот и вытянув одну ногу вдоль кро­вати, а другую свесив вниз. Довольным взглядом она смотрела на свое лоно, куда из густой тени тяжелого балдахина сыпался дождь золотых монет; золото было такое же яркое и светлое, как волосы грешницы, распу­щенные по белым плечам и розовой груди. Это была вполне заурядная картина на известный мифологиче­ский сюжет, и в другой раз я бы ее даже не заметил. Но в тот момент она меня поразила, потому что я чувствовал, что она каким-то странным образом связана со мной. Я принялся рассматривать полотно, пытаясь понять, чем оно меня привлекает, что стоит за этим моим неожи­данным интересом. Но тут дверь ванной отворилась, и Чечилия появилась на пороге.

 

Она разделась и завернулась лишь в короткое поло­тенце: оно едва прикрывало грудь и бедра и было похоже нате коротенькие одежды, в которые драпируются обыч­но женщины тропиков. Подходя ко мне на цыпочках, она сказала:

 

— А знаешь, у меня все кончилось. Если хочешь, мы можем заняться любовью.

 

 

Скука

 

— Здесь?

— А почему бы и нет? Здесь удобно.

Внезапно у меня возникло ощущение, что в этом щед­ром жесте был скрыт какой-то коварный расчет, словно, предлагая мне себя так неожиданно, после того, как я уже смирился с отказом, Чечилия хотела заранее ком­пенсировать мне какую-то потерю, о которой мне еще предстояло узнать. Я резко сказал:

— Хорошо, но сначала ты мне ответь.

— Ты о чем?

— Согласна ли ты стать моей женой?

Она ничего не сказала, прошлась по комнате, потом, словно решившись, села мне на колени и, развязывая галстук и расстегивая воротник рубашки, медленно про­изнесла:

— Ты, Дино, единственный человек, за которого я могла бы выйти замуж, потому что с тобой я могу быть сама собой, могу позволить себе быть искренней и ниче­го не скрывать.

— В самом деле? — воскликнул я, немного удивлен­ный таким вступлением. — А мне-то всегда казалось, что ты скрываешь от меня все или почти все. Если это назы­вается ничего не скрывать, представляю себе, какая ты с другими.

Опустив голову, она продолжала говорить, как будто ничего не слыша, и при этом снимала с меня галстук и расстегивала одну за другой пуговицы на рубашке:

— И дом этот очень красивый, мне хотелось бы здесь с тобой жить.

— Так в чем же дело?

— И все-таки я должна сказать, что не могу выйти за тебя замуж. Мне надо было сказать тебе это сразу, как

 

 

Альберто Моравиа

 

только ты об этом заговорил, но у меня не хватило духу, я видела, как это для тебя важно.

 

Она стянула с меня пиджак и рубашку, сложила их в кучу и забросила в дальний конец постели.

 

Я испытывал чувство такого изумления, словно до этого нисколько не сомневался, что Чечилия ухватится за возможность стать моей женой. Хотя в сущности, по­думал я, если раньше я хотел завладеть Чечилией посред­ством денег, то теперь я решил, почему-то сам в это пове­рив, что добьюсь своей цели, предложив ей то, что жен­щины всегда предпочитают деньгам: брак. Я закричал вне себя от ярости:

 

— Но почему ты не хочешь?

— Не хочу, потому что не хочу.

— Но почему?

— Из-за Лучани, — сказала она сухо. — Я не хочу с ним расставаться.

— Ты хочешь выйти за него замуж?

— О нет, об этом я даже не думала. К тому же он женат.

— Лучани женат?

— Да, и, между прочим, он обязан ее содержать.

— Какое мне дело до Лучани! — воскликнул я в отчая­нии. — Я позволю тебе видеться с ним столько, сколько ты захочешь.

— Я сказала нет, значит, нет.

— Но почему?

Она ответила, и тон ее был точно таким, как тогда, когда я предложил ей назначить месячное содержание, — можно было подумать, что ей просто не хочется расста­ваться с чем-то привычным и полюбившимся!

— Но, Дино, ну зачем нам жениться? Пусть все оста­ется как есть, ведь нам так хорошо.

 

 

Скука

 

Однако я с фанатическим упорством продолжал цеп­ляться за идею брака, может быть потому, что она не хотела о ней и слышать.

 

— А если я разрешу тебе встречаться с Лучани или с кем угодно; если ничего не переменится, а вернее, если все переменится только к лучшему; если вместо того, чтобы жить в жалкой своей квартире вместе с родителя­ми, ты будешь жить на этой вилле со мной — какой смысл тебе отказываться? Из-за чего ты отказываешься?

 

Она решительно сказала:

 

— Я не хочу выходить замуж, вот и все. — Потом со­скользнула с моих колен и, потянув за руку, добавила: — Ну идем же, займемся наконец любовью.

Механически, почти нехотя я встал и последовал за ней. И тут случилась смешная вещь: брюки, в которых Чечилия, оказывается, расстегнула ремень, свалились с меня, и я в них запутался. Вне себя от ярости я заорал:

— Не хочу я заниматься любовью! Я хочу знать, поче­му ты не хочешь стать моей женой.

Она посмотрела на меня, потом вдруг сказала каким– то странным, многозначительным тоном:

— Как хочешь. Но если не сегодня, то следующий раз будет не так уж скоро.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.053 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>