|
Она ничего не ответила. Может быть, она показала на студию лишь для того, чтобы заставить меня повторить, что я бросил живопись? Тем временем мы подошли к входной двери. Мать прошла вперед, бросив мне с повелительной интонацией:
— Иди мыть руки, потому что завтрак сейчас подадут.
Она отворила дверь, за которой, я знал, был коридор,
ведущий на кухню, и исчезла. А я через другую дверь прошел в ванную. Очутившись посреди голубых кафельных стен, я сунул намыленные руки под теплую струю, невольно глядя на себя в зеркало. В этот момент позади меня приоткрылась дверь, и я увидел в зеркале голову то ли со слишком короткими, то ли с плохо подстриженными волосами: это была горничная, которая встретила меня, когда я приехал.
Не оборачиваясь, продолжая глядеть в зеркало, я спросил:
— Как вас зовут?
— Рита.
— Я вас никогда не видел.
— Я здесь всего неделю.
Я наклонился и с силой намылил лицо, хотя в этом не было никакой нужды: просто мне казалось, что я стал грязным от тоскливых мыслей. Смывая мыло, я услышал мягкий голос Риты: «Полотенце вот тут», — и покивал в знак того, что понял. Когда я снова поднял лицо, девушки уже не было. Я вышел из ванной и прошел через прихожую в гостиную, вернее в анфиладу из четырех-пяти маленьких гостиных, которые занимали весь первый этаж.
Эти парадные комнаты для гостей, сообщавшиеся друг с другом посредством арок и дверей без створок, образуя как бы одно целое, были обставлены совершенно
Альберто Моравиа
безлико, с той пышной и скучной безликостью, которая всегда отличает мебель, купленную исключительно из-за ее дорогой цены. Вы могли быть уверены, что не найдете тут ни одной вещи, которая была бы не из самых дорогих или по крайней мере не принадлежала бы к категории самых дорогих. У матери не было ни вкуса, ни культуры, ни любопытства, ни любви к прекрасному; критерием выбора при покупке для нее всегда служила цена: чем выше она была, тем очевиднее для нее было, что продаваемая вещь обладает свойствами красоты, утонченности и оригинальности, которые другим способом она просто не в состоянии была бы распознать. Разумеется, мать не сорила деньгами, напротив, она была очень бережлива, и сколько раз приходилось мне слышать, как восклицает она в магазине: «Нет, нет, это слишком дорого, не стоит об этом и говорить». Однако я знал, что, говоря это, она имеет в виду лишь собственную покупательную способность, а вовсе не реальную ценность вещи, в которой она не понимала решительно ничего и которая, хотя и была ей не по карману, оставалась желанной именно потому, что стоила так дорого.
Благодаря такому критерию отбора в доме постепенно собралась коллекция мебели совершенно бесстильной и не создающей никакого уюта, но добротной и внушительной, потому что помимо денежной стоимости мать огромное значение придавала прочности вещи и ее размерам, то есть тем двум качествам, которые она способна была разглядеть и оценить. Глубокие диваны, огромные кресла, гигантские абажуры, монументальные столы, тяжелые шторы, массивные безделушки — все в этой гостиной наводило на мысль о дорогостоящей и добротной роскоши. Впечатление усиливалось сиянием на
Скука
тертого воском паркета, полированных деревянных поверхностей, до блеска начищенной медной и серебряной утвари — чистота тоже была одной из характерных примет этого дома. И наконец повсюду были вазы, в которых стояли букеты, выглядящие всегда почему-то немного похоронно: цветы для них мать каждое утро сама срезала в оранжерее.
Я заметил, что смотрю на все это не как обычно — рассеянно и равнодушно: мне как будто хотелось понять, какое впечатление производят на меня все эти пещи теперь, когда я решил вернуться. И обнаружил, что испытываю чувство какого-то извращенного, постыдного удовлетворения, как будто уступил давнему искушению, продолжающему быть для меня отвратительным даже после того, как я ему поддался. Я подошел к старинному зеркалу в тяжелой раме, которое висело над консолью в глубине гостиной, взглянул в него и, неожиданно для себя, громко сказал: «Кретин» — то ли с яростью, то ли злорадно. И в ту же самую минуту услышал рядом какой-то шорох.
Я обернулся и увидел Риту, которая стояла около сервировочного столика с баром и смотрела на меня вопросительным взглядом сквозь толстые стекла очков в черной оправе. Я спросил себя, слышала ли она, как я обругал себя вслух, но по ее бледному хмурому лицу ничего нельзя было понять. Мгновение помолчав, она сказала:
— Синьора сейчас спустится. Пока она просила предложить вам аперитив. Что вы желаете?
Я снова спросил себя, не было ли в ее голосе иронии, которую я не смог прочесть на ее лице. Но нет, голос был серьезный, по крайней мере казался серьезным. Я сказал, что хотел бы виски, и она, взяв бутылку, очень точ
Альберто Моравиа
ными движениями налила немного виски в стакан, разбавила водой, положила кубик льда и протянула мне с вопросом:
— Что-нибудь еще?
Я ответил, что ничего больше не надо, и увидел, как она уходит, ступая в своих подбитых фетром туфлях совершенно беззвучно. Держа в руке стакан, я сел в одно из огромных кресел, зажег сигарету и принялся размышлять. Почему я обругал себя тогда, перед зеркалом? Очевидно, решил я в конце концов, самое опасное в этой комедии блудного сына, которую я разыгрывал перед самим собой, было то, что временами, именно тогда, когда я этого совсем не хотел, меня обуревало желание устроить что-нибудь скандально-безобразное. Иными словами, я был блудный сын особого рода, сын, который, падая в объятия старика отца, испытывает желание дать ему хорошего пинка, а съев праздничный обед, бежит в сад, чтобы его выблевать. Я не успел развить это интересное предположение, потому что вошла мать.
— Рита дала тебе выпить?
— Да, спасибо. Но кто она такая, эта Рита?
— Новенькая, с прекрасными рекомендациями; она служила раньше у американцев, но они уехали. Вообще– то у них она была чем-то вроде гувернантки, но тут детей нет, и я сказала: «Вот что, милая, мне придется разжаловать вас в горничные. Решайте сами, подходит вам это или нет». Она, разумеется, согласилась: еще бы, при нынешней-то безработице!
Мать продолжала рассказывать о Рите и тогда, когда мы уже вошли в столовую, где сама Рита стояла возле буфета в нитяных перчатках, кружевной наколке и маленьком овальном передничке. Я хотел было сказать матери: «Тише, ведь Рита здесь», но посмотрел на угрюмое
Скука
лицо в очках и внезапно совершенно точно понял, что она видела меня в тот момент, когда я, глядя в зеркало, обзывал себя кретином. Мне показалось, что в глубине души мне не было это неприятно, как будто с той минуты мы с Ритой вступили в отношения некоего тайного сообщничества. Я сел, села и мать, и, усевшись, сказала Рите:
— Рита, синьор Дино — мой сын, и с завтрашнего дня будет жить здесь. Не забудьте, если к телефону позовут синьора по имени Дино, то это мой сын.
Мы сидели один против другого за маленьким круглым столом в небольшой, но очень высокой комнате, положив руки на кружевную флорентийскую скатерть, на которой лежали столовые приборы из английского серебра и стояли тарелки из немецкого фарфора и французские хрустальные бокалы. За спиной матери поблескивало в полутьме резное светлое дерево голландского буфета, а позади меня, я знал, стоял венецианский буфет. Итальянское окно, выходившее в сад, было открыто, но шторы плотно задернуты, потому что мать не любила, как она говорила, чтобы садовники считали куски у нее во рту. Мать сама налила мне вина из хрустального, отделанного серебром графина, потом сказала Рите, что можно подавать. Девушка взяла с буфета поднос с фарфоровым сотейником и поднесла его матери. Та сухо сказала:
— Подай сначала синьору Дино.
— Но почему? Сначала тебе!
— Нет, тебе.
— Рита, подайте сначала синьоре.
— Но ведь я почти ничего не ем, — сказала мать и кончиком ложки положила себе на тарелку какой-то крохотный кусочек.
Альберто Моравиа
Рита подошла ко мне, и тогда я понял, чем это так вкусно пахло в саду из кухни: макаронная запеканка! Мать сказала:
— Я знаю, что ты ее любишь, и потому приказала приготовить ее сегодня специально для тебя.
— Прекрасно! Прекрасно! — воскликнул я с мазохистским удовлетворением, наваливая себе в тарелку огромную порцию запеканки. Последнее время я ел совсем мало, а в особенности избегал блюд такого рода. И потому не мог не подумать о том, что комедия блудного сына таким образом продолжается. Я расхохотался. Мать забеспокоилась:
— Чему ты смеешься?
Я ответил:
— Вспомнил, что читал где-то забавную пародию на историю блудного сына, помнишь, ту, евангельскую?
— Какую пародию?
— В евангельской истории блудный сын возвращается домой, отец принимает его со всевозможными почестями и закалывает в честь него упитанного тельца. А в пародии упитанный телец, знающий о своем предназначении, в страхе убегает, как только блудный сын возвращается домой. Телец заставляет себя подождать, потом наконец возвращается, и тогда на радостях, желая отпраздновать возвращение упитанного тельца, отец закалывает блудного сына и предлагает его тельцу.
Я знал, что мать не верит ни во что, кроме денег. Но, как я уже говорил, она верила в то, что называла «формой», а форма, кроме всего прочего, понуждала ее посещать церковь и, в общем, уважать все, что было связано с религией. Она сделала каменное лицо, потом сказала особенно неприятным голосом:
Скука
— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда ты смеешься над святынями.
— Да что ты, ни над какими святынями я не смеюсь.
Но что такое мое возвращение, как не принесение в жертву блудного сына, которым являюсь я, упитанному тельцу, которым является здесь все остальное? — И я повел
рукою вокруг, указывая на богатое убранство комнаты.
— Не поняла.
Как ни странно, у матери было своеобразное чувство
юмора, правда несколько тягостное и прямолинейное.
Потому она тут же, не улыбнувшись, добавила:
— Во всяком случае, могу сказать, что телец будет
сразу за этой горой макарон, вот только не знаю, достаточно ли упитанный.
Я ничего не ответил и продолжал пожирать свои макароны с удовольствием, к которому примешивалось раздражение, потому что я на самом деле был голоден и
запеканка была вкусная, но при этом я злился на самого
себя зато, что она мне нравится. Потом я поднял глаза на
мать и увидел, что она смотрит на меня неодобрительно.
— Надо лучше прожевывать, — сказала она, — пища
начинает перевариваться еще во рту.
— Какая гадость! Кто тебе это сказал?
— Все врачи это говорят.
Ее стеклянные голубые невыразительные глаза смотрели на меня поверх унизанных перстнями, скрещенных
под подбородком рук взглядом, трудно поддающимся определению. Я поспешно очистил свою тарелку, и мать тут
же холодно сказала Рите своим пронзительным голосом:
— Положи синьору Дино еще.
Рита, которая все это время стояла, прислонившись
спиной к буфету позади матери, снова взяла фарфоровый
Альберто Моравиа
сотейник и поднесла его мне. Я взял ложку, чтобы положить себе макароны, оставив левую руку лежать там, где она была, на краю стола. И вдруг почувствовал, как рука Риты, которой она придерживала поднос, легонько пожала мою, легонько, но так, что трудно было поверить в случайность этого прикосновения. Я не стал над этим особо раздумывать и снова принялся за еду. Потом спросил с отсутствующим видом:
— Ну а чем ты теперь занимаешься?
— Что ты имеешь в виду?
— То, что я сказал. Чем ты занимаешься?
— О, я живу точно так, как и раньше, ты же прекрасно все знаешь!
— Да, но за все те годы, что я жил не дома, я ни разу не спросил тебя, чем ты занимаешься. А раз уж я возвращаюсь, мне интересно это знать. Может быть, у тебя все переменилось.
— Я не люблю ничего менять. Мне нравится сознавать, что я живу сейчас точно так же, как жила десять лет назад и буду жить десять лет спустя.
— Но я-то ведь не знаю, как ты живешь. Ну, скажем так: в котором часу ты просыпаешься по утрам?
— В восемь.
— Так рано? Но я часто звоню тебе в девять, и мне говорят: синьора еще отдыхает.
— Да, бывает, я сплю и подольше, когда поздно ложусь.
— А проснувшись, что ты делаешь? Завтракаешь?
— Ну разумеется.
— В спальне, в столовой?
— В спальне.
— В постели или за столом?
— За столом.
Скука
— Что ты ешь на завтрак?
— Всегда одно и то же: тосты и апельсиновый сок.
— А после завтрака что ты делаешь?
— Иду в ванную комнату.
Мать отвечала на мои вопросы слегка раздраженно, нo с достоинством и не без удивления — как будто я подвергал сомнению то, что по утрам она, как все люди, завтракает и моется.
— Ты принимаешь ванну или душ?
— Ванну.
— Ты моешься сама или тебе помогает горничная?
— Горничная доводит воду до нужной температуры, кладет ароматические соли, а потом, когда все готово, помогает мне мыть те части тела, которые мне самой не достать.
— А потом?
— А потом я выхожу из ванны, вытираюсь и одеваюсь.
— Горничная помогает тебе одеваться?
— Она помогает мне натянуть чулки. Одеваться я люблю сама.
— А ты разговариваешь с горничной, когда моешься и одеваешься?
Мать вдруг, видимо, невольно, рассмеялась — нервно и раздраженно:
— Знаешь, очень странные ты задаешь вопросы. Я могла бы и не отвечать. Моя интимная жизнь никого не касается.
— Разве я спрашиваю тебя, о чем ты думаешь? Я спрашиваю только о том, что ты делаешь. Постарайся меня понять. Ведь я возвращаюсь домой после десятилетнего отсутствия. Естественно, что мне хочется снова тут освоиться. Итак, ты разговариваешь с горничной?
Альберто Моравиа
— Ну разумеется, разговариваю, она же не автомат, она живой человек.
— А когда ты надеваешь драгоценности — до платья или после?
— В последнюю очередь.
— А в каком порядке, то есть что сначала, а что потом?
— Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Полицейского из детективного романа, когда он начинает расследование.
— Но мне и в самом деле нужно кое-что расследовать.
— И что же?
— Сам пока не знаю. Знаю только, что нужно. Так в каком порядке ты надеваешь драгоценности?
— Сначала кольца и браслеты, потом ожерелье, потом серьги. Ты удовлетворен?
— А когда ты уже полностью одета, что ты делаешь?
— Спускаюсь вниз и отдаю распоряжения кухарке.
— То есть пишешь меню для обеда и ужина?
—Да.
— А потом?
— Иду в сад, нарезаю цветы, приношу их домой, расставляю по вазам. Или гуляю и разговариваю с садовниками. В общем, занимаюсь садом.
— А после сада что делаешь?
Она взглянула на меня, потом ответила с оттенком торжественности в голосе:
— Иду в кабинет и начинаю заниматься делами.
— И это каждый день?
— Да, каждый день, всегда находится какое-то дело.
— И что конкретно ты делаешь?
— Ну что… пишу, принимаю посетителей.
Скука
— То есть к тебе приходят адвокаты, сборщики налогов, биржевые маклеры, доверенные лица, да?
Внезапно она снова рассмеялась, но на этот раз каким-то довольным, почти чувственным смехом — верный признак того, что я попал в самую точку:
— Вероятно, моя работа кажется тебе ерундой. Что и говорить, это не живопись, но все-таки довольно тяжелый труд, который отнимает у меня всю первую половину дня, а иногда и вторую.
— Но эта работа тебе нравится?
— Да, но иногда у меня даже начинает болеть голова, вот тут, в затылке.
— Так не нужно так надрываться.
Мать снова некоторое время смотрела на меня каким-то сочувственным взглядом, потом сказала своим режущим слух, каркающим голосом:
— Я делаю это для тебя, я хочу, чтобы твое состояние не только сохранялось, но и росло.
— Мое состояние? Это твое состояние!
— Когда я умру, оно станет твоим.
— Ты еще совсем молода, я уверен, что умру раньше. От скуки. Ну ладно, скажем так: наше состояние. Так как обстоит дело с нашим состоянием? Каково оно?
— Ну знаешь, ты действительно ведешь себя очень странно. С состоянием все в порядке благодаря моим стараниям. Если бы не я, сейчас у нас не было бы ни гроша.
— Так что, мы очень богаты?
На этот вопрос мать не ответила, ограничившись тем, что сделала каменное лицо с совсем уже стеклянным взглядом. Потом сказала:
— Рита, что вы там стоите столбом? Почему бы вам не взглянуть, готово ли второе?
Альберто Моравиа
Я увидел, как Рита вздрогнула, словно пробуждаясь от сна, и вышла. Мать сразу же сказала:
— Послушай, ведь я же всегда тебя просила не говорить о деньгах при слугах.
— Почему? Я бы еще понял, если бы мы говорили о чем-то неприличном. Но о деньгах? Разве деньги — это неприлично?
Мать, опустив глаза, покачала головой, как бы не желая даже опровергать мои доводы:
— Они бедны, и не следует хвастаться богатством перед тем, кто беден.
— Да брось, ты просто никогда не хочешь говорить о деньгах, даже когда мы одни. У тебя сразу делается такое лицо, будто ты шокирована: можно подумать, что речь идет не о деньгах, а о сексуальных проблемах!
И снова покачивание головой:
— Нет, мне как раз нравится говорить о деньгах, но всему есть время и место; раз ты возвращаешься домой, нам даже надо о них поговорить. После завтрака пойдем ко мне в кабинет, и я представлю всю интересующую тебя информацию.
В этот момент вошла Рита, неся длинный овальный поднос, на котором среди пучков зелени и овощей лежал разрезанный на множество кусков тот самый телец, о котором говорила мать. И я тут же как ни в чем не бывало спросил, словно побуждаемый каким-то злым демоном:
— И все-таки ты мне не ответила: мы очень богаты или нет?
На этот раз она ограничилась просто молчанием, но я почувствовал, что под столом ее нога ищет мою, чтобы наступить на нее. Затем она сказала Рите:
— Обслужи синьора Дино, я мясо не ем.
Скука
Эта нога, наступившая на мою, вызвала во мне буквально взрыв отчаяния. Мать наступала мне на ногу, как делают обычно любовники, разница была только в том, что мы были не любовники, а мать с сыном, и связывала нас не любовь, а деньги. И я не мог отказаться от этой связи, потому что это означало бы расторгнуть кровные узы, которые за ними стояли. Итак, поделать было ничего нельзя, хочешь не хочешь, а я был богат, и опровергать это было то же самое, что признавать.
Между тем мое отчаяние вылилось в совершенно неожиданный поступок. Когда, протягивая мне поднос с телятиной, Рита склонила надо мной свою цветущую грудь и веснушчатое непроницаемое лицо с красивым бледным ртом цвета герани, я, пользуясь подносом, как прикрытием, обхватил ее запястье и стал подниматься по руке все выше и выше. При этом другой рукой я с помощью вилки накладывал себе еду, а когда кончил, отложил вилку и снова холодно возобновил свой допрос:
— Так богаты мы или нет? — И еще раз почувствовал на своей ноге ногу матери. Тогда я сказал: — Рита, пожалуйста, можно вас на минуточку?
Рита послушно вернулась и протянула мне поднос второй раз. Я снова взял в руки вилку и принялся выбирать на подносе куски мяса и зелень, а другую в это время опустил под стол и стал подниматься по ноге Риты все выше и выше, до самого бедра. Сквозь пышные складки юбки моя рука чувствовала, как подергиваются ее мышцы — совсем как у лошади, которую гладит хозяин. При этом ничто не отразилось на ее лице, в котором действительно, это мне не показалось, было что-то лицемерное. В конце концов Рита отошла, а я, поймав ее быстрый взгляд, устанавливавший между нами отношения тайно-
Альберто Моравиа
го сообщничества, вынужден был констатировать, что прямо сейчас, еще до переезда, оказался в положении несравненно худшем, чем десять лет назад: в ту пору, что бы ни случилось, я бы все-таки не стал лапать собственную горничную.
Мать сняла ногу с моего ботинка в тот самый миг, когда я оторвал руку от Ритиного бедра: это совпадение было странным, можно было подумать, что мать действовала со мной заодно. Я же сразу возобновил прерванный разговор:
— Итак, ты работаешь до часу и позже каждый день?
— Каждый день, кроме воскресенья.
— А в воскресенье что ты делаешь?
— Хожу к мессе.
— В какую церковь?
— Святого Себастьяна.
— Что ты делаешь в церкви?
— То же, что и все, — слушаю мессу.
— А ты когда-нибудь исповедуешься?
— Разумеется, исповедуюсь. И причащаюсь.
— И священник отпускает тебе грехи?
— Мне никогда не приходилось исповедоваться в слишком тяжких грехах, — сказала мать с некоторым даже кокетством. — Знаешь, что говорит мне иногда дон Луиджи? «Синьора, ваши грехи кончаются там, где другие только начинают». Да и какие могут быть грехи в мои годы?
И она посмотрела на меня, как бы говоря: я давно уже отказалась от того единственного, что могло заставить меня согрешить.
После небольшой паузы я возобновил разговор:
— Вернемся к твоему расписанию. Итак, в будни ты по утрам работаешь, ну а потом?
Скука
— А потом обедаю.
— Одна?
— Да, утром я всегда ем одна. Лишь изредка приглашаю адвоката; в тех случаях, когда мы не успеваем кончить какое-нибудь дело и должны продолжить его во вторую половину дня.
— А кто этот адвокат? Де Сантис?
— Да, по-прежнему он.
— Ну а после завтрака?
— После завтрака я гуляю в саду.
— А потом?
— Иду отдыхать.
— То есть спать?
— Нет, я не сплю, просто снимаю туфли и, не раздеваясь, ложусь в постель. Но не сплю: лежу, думаю.
— О чем?
И я снова увидел, как она рассмеялась, смущенно и нервно, словно девушка, которую заставляют говорить о любви.
— Ну, когда как. Скажем, сейчас, в последние дни, знаешь, о чем я думала?
— О чем?
— Я думала о доме, который продается на набережной Фламинио. Редкостная оказия — одно местоположение чего стоит. К сожалению, сейчас я не могу себе этого позволить, но все равно об этом думаю. А иногда я думаю о вещах, которые могу себе позволить, как, например, вот это. — Она протянула руку и показала мне кольцо с огромным изумрудом, окруженным бриллиантами. — Я долго думала, взвешивала все за и против и в конце концов решилась и купила.
— Ну а когда отдохнешь, что ты делаешь?
Альберто Моравиа
— Да что же это, в конце концов, такое, допрос, что ли?
— Я тебе уже говорил, что хочу войти в курс твоей жизни.
Очень неохотно она сказала:
— Ну мало ли что… делаю, например, визиты.
— Кому?
— Когда как: бывает, надо пойти на какой-нибудь прием или коктейль, а кроме того, у меня есть подруги.
— И много у тебя подруг?
— Почти со всеми, с кем я дружила в пансионе, я и сейчас дружу, — сказала мать с неожиданно задумчивым видом. — Не знаю почему, но после пансиона у меня не появилось ни одной новой подруги.
— И что вы делаете?
— А что ты хочешь, чтобы мы делали? Что обычно делают дамы, собравшись вместе? Болтаем, пьем чай или мартини, играем.
— Во что играете?
— Какой ты надоедливый! Ну в бридж, или в канасту, или в покер. Иногда устраиваем соревнования по бриджу или канасте.
— Ада, помню, благотворительные состязания.
— В последний раз мы устраивали их в пользу потерявших зрение на войне.
— На войне? В каком-то смысле мы все потеряли зрение на войне, ты не находишь?
— Что-то я тебя не поняла. Но если это шутка, то, по– моему, весьма сомнительная.
— Ну, не важно. А к портнихам ты ходишь?
— Раз уж я не хожу голая, значит, у меня должна быть портниха. Кстати, хорошо, что ты напомнил, иначе бы я забыла: завтра показ мод у Фанти.
Скука
— А, Фанти! Все та же Фанти. Неужели она еще жива?
— Бедняжка, почему она должна умереть? Она не только жива, она прекрасно тебя помнит, помнит, как ребенком ты приходил к ней со мной. Она всегда спрашивает, что ты делаешь, как твое здоровье, надеется, что, когда ты женишься, ты приведешь к ней свою жену.
— А вечерами что ты делаешь?
— Ужинаю, чаще всего одна. Иногда даю обеды человек на шесть, на восемь, а после обеда приходят еще и другие. А то хожу в театр или кино, с друзьями, все теми же. Но чаще всего смотрю телевизор.
— А, так ты купила телевизор, я и не знал.
— Разве я тебе не говорила? Я поставила его в одной из гостиных. Иногда приходят соседи, и мы смотрим вместе. А иногда я смотрю одна. Мне нравится телевидение, оно лучше кино: не надо выходить из дому, можно сидеть в удобном кресле и при этом что-то делать. Представь себе, я снова начала вязать после стольких лет. Вяжу сейчас свитер.
— А после телевизора что ты делаешь?
— А что можно делать в это время?
— Ну к примеру, читать.
— Да, верно, я и читаю, чтобы уснуть. Сейчас, например, читаю интересный роман.
— А кто автор?
— Не помню, роман американский. Из жизни маленького провинциального городка.
— Как называется? — Увидев неуверенность на ее лице, я поспешно добавил: — Я забыл, что ты никогда в жизни не могла запомнить ни автора, ни названия книги, которую читаешь. Правда?
Альберто Моравиа
Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:
— Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное — это убить время. Кто автор, мне все равно.
— Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?
— Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.
— Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?
— Да, на тумбочку.
Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой. Я подумал, что мог бы говорить с матерью часами, но так ничего и не добиться: и ее жизнь, и она сама были настолько лишены всякого содержания, что в своей нелепости стали совершенно непостижимыми. Потом мать сказала:
— Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?
— Я совершенно удовлетворен.
Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:
— Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет никого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.
Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:
— Какой прекрасный десерт!
— Это твой любимый.
Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоя
Скука
нии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы продемонстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворялось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время появилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.
— А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.
Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без всякого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим присутствием праздничный ритуал.
И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, которая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что сказать, я произнес традиционное:
Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |