Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Серия «Книга на все времена» 3 страница



 

Она ничего не ответила. Может быть, она показала на студию лишь для того, чтобы заставить меня повторить, что я бросил живопись? Тем временем мы подошли к входной двери. Мать прошла вперед, бросив мне с пове­лительной интонацией:

 

— Иди мыть руки, потому что завтрак сейчас подадут.

 

Она отворила дверь, за которой, я знал, был коридор,

 

ведущий на кухню, и исчезла. А я через другую дверь прошел в ванную. Очутившись посреди голубых кафель­ных стен, я сунул намыленные руки под теплую струю, невольно глядя на себя в зеркало. В этот момент позади меня приоткрылась дверь, и я увидел в зеркале голову то ли со слишком короткими, то ли с плохо подстриженны­ми волосами: это была горничная, которая встретила меня, когда я приехал.

 

Не оборачиваясь, продолжая глядеть в зеркало, я спросил:

 

— Как вас зовут?

— Рита.

— Я вас никогда не видел.

— Я здесь всего неделю.

Я наклонился и с силой намылил лицо, хотя в этом не было никакой нужды: просто мне казалось, что я стал грязным от тоскливых мыслей. Смывая мыло, я услы­шал мягкий голос Риты: «Полотенце вот тут», — и поки­вал в знак того, что понял. Когда я снова поднял лицо, девушки уже не было. Я вышел из ванной и прошел через прихожую в гостиную, вернее в анфиладу из четырех-пяти маленьких гостиных, которые занимали весь первый этаж.

Эти парадные комнаты для гостей, сообщавшиеся друг с другом посредством арок и дверей без створок, образуя как бы одно целое, были обставлены совершенно

 

 

Альберто Моравиа

 

безлико, с той пышной и скучной безликостью, которая всегда отличает мебель, купленную исключительно из-за ее дорогой цены. Вы могли быть уверены, что не найдете тут ни одной вещи, которая была бы не из самых дорогих или по крайней мере не принадлежала бы к категории самых дорогих. У матери не было ни вкуса, ни культуры, ни любопытства, ни любви к прекрасному; критерием выбора при покупке для нее всегда служила цена: чем выше она была, тем очевиднее для нее было, что продава­емая вещь обладает свойствами красоты, утонченности и оригинальности, которые другим способом она просто не в состоянии была бы распознать. Разумеется, мать не сорила деньгами, напротив, она была очень бережлива, и сколько раз приходилось мне слышать, как восклицает она в магазине: «Нет, нет, это слишком дорого, не стоит об этом и говорить». Однако я знал, что, говоря это, она имеет в виду лишь собственную покупательную способ­ность, а вовсе не реальную ценность вещи, в которой она не понимала решительно ничего и которая, хотя и была ей не по карману, оставалась желанной именно потому, что стоила так дорого.



 

Благодаря такому критерию отбора в доме постепен­но собралась коллекция мебели совершенно бесстиль­ной и не создающей никакого уюта, но добротной и вну­шительной, потому что помимо денежной стоимости мать огромное значение придавала прочности вещи и ее размерам, то есть тем двум качествам, которые она спо­собна была разглядеть и оценить. Глубокие диваны, ог­ромные кресла, гигантские абажуры, монументальные столы, тяжелые шторы, массивные безделушки — все в этой гостиной наводило на мысль о дорогостоящей и доб­ротной роскоши. Впечатление усиливалось сиянием на­

 

 

Скука

 

тертого воском паркета, полированных деревянных по­верхностей, до блеска начищенной медной и серебряной утвари — чистота тоже была одной из характерных при­мет этого дома. И наконец повсюду были вазы, в которых стояли букеты, выглядящие всегда почему-то немного похоронно: цветы для них мать каждое утро сама срезала в оранжерее.

 

Я заметил, что смотрю на все это не как обычно — рассеянно и равнодушно: мне как будто хотелось по­нять, какое впечатление производят на меня все эти пещи теперь, когда я решил вернуться. И обнаружил, что испытываю чувство какого-то извращенного, по­стыдного удовлетворения, как будто уступил давнему искушению, продолжающему быть для меня отврати­тельным даже после того, как я ему поддался. Я подо­шел к старинному зеркалу в тяжелой раме, которое ви­село над консолью в глубине гостиной, взглянул в него и, неожиданно для себя, громко сказал: «Кретин» — то ли с яростью, то ли злорадно. И в ту же самую минуту услышал рядом какой-то шорох.

 

Я обернулся и увидел Риту, которая стояла около сер­вировочного столика с баром и смотрела на меня вопро­сительным взглядом сквозь толстые стекла очков в чер­ной оправе. Я спросил себя, слышала ли она, как я обру­гал себя вслух, но по ее бледному хмурому лицу ничего нельзя было понять. Мгновение помолчав, она сказала:

 

— Синьора сейчас спустится. Пока она просила пред­ложить вам аперитив. Что вы желаете?

Я снова спросил себя, не было ли в ее голосе иронии, которую я не смог прочесть на ее лице. Но нет, голос был серьезный, по крайней мере казался серьезным. Я ска­зал, что хотел бы виски, и она, взяв бутылку, очень точ­

 

 

Альберто Моравиа

 

ными движениями налила немного виски в стакан, раз­бавила водой, положила кубик льда и протянула мне с вопросом:

 

— Что-нибудь еще?

Я ответил, что ничего больше не надо, и увидел, как она уходит, ступая в своих подбитых фетром туфлях со­вершенно беззвучно. Держа в руке стакан, я сел в одно из огромных кресел, зажег сигарету и принялся размыш­лять. Почему я обругал себя тогда, перед зеркалом? Оче­видно, решил я в конце концов, самое опасное в этой комедии блудного сына, которую я разыгрывал перед са­мим собой, было то, что временами, именно тогда, когда я этого совсем не хотел, меня обуревало желание устро­ить что-нибудь скандально-безобразное. Иными слова­ми, я был блудный сын особого рода, сын, который, па­дая в объятия старика отца, испытывает желание дать ему хорошего пинка, а съев праздничный обед, бежит в сад, чтобы его выблевать. Я не успел развить это интересное предположение, потому что вошла мать.

— Рита дала тебе выпить?

— Да, спасибо. Но кто она такая, эта Рита?

— Новенькая, с прекрасными рекомендациями; она служила раньше у американцев, но они уехали. Вообще– то у них она была чем-то вроде гувернантки, но тут детей нет, и я сказала: «Вот что, милая, мне придется разжало­вать вас в горничные. Решайте сами, подходит вам это или нет». Она, разумеется, согласилась: еще бы, при нынешней-то безработице!

Мать продолжала рассказывать о Рите и тогда, когда мы уже вошли в столовую, где сама Рита стояла возле буфета в нитяных перчатках, кружевной наколке и ма­леньком овальном передничке. Я хотел было сказать ма­тери: «Тише, ведь Рита здесь», но посмотрел на угрюмое

 

 

Скука

 

лицо в очках и внезапно совершенно точно понял, что она видела меня в тот момент, когда я, глядя в зеркало, обзывал себя кретином. Мне показалось, что в глубине души мне не было это неприятно, как будто с той минуты мы с Ритой вступили в отношения некоего тайного сообщ­ничества. Я сел, села и мать, и, усевшись, сказала Рите:

 

— Рита, синьор Дино — мой сын, и с завтрашнего дня будет жить здесь. Не забудьте, если к телефону позовут синьора по имени Дино, то это мой сын.

Мы сидели один против другого за маленьким круг­лым столом в небольшой, но очень высокой комнате, положив руки на кружевную флорентийскую скатерть, на которой лежали столовые приборы из английского се­ребра и стояли тарелки из немецкого фарфора и фран­цузские хрустальные бокалы. За спиной матери поблес­кивало в полутьме резное светлое дерево голландского буфета, а позади меня, я знал, стоял венецианский бу­фет. Итальянское окно, выходившее в сад, было откры­то, но шторы плотно задернуты, потому что мать не лю­била, как она говорила, чтобы садовники считали куски у нее во рту. Мать сама налила мне вина из хрустального, отделанного серебром графина, потом сказала Рите, что можно подавать. Девушка взяла с буфета поднос с фар­форовым сотейником и поднесла его матери. Та сухо ска­зала:

— Подай сначала синьору Дино.

— Но почему? Сначала тебе!

— Нет, тебе.

— Рита, подайте сначала синьоре.

— Но ведь я почти ничего не ем, — сказала мать и кончиком ложки положила себе на тарелку какой-то кро­хотный кусочек.

 

 

Альберто Моравиа

 

Рита подошла ко мне, и тогда я понял, чем это так вкусно пахло в саду из кухни: макаронная запеканка! Мать сказала:

 

— Я знаю, что ты ее любишь, и потому приказала приготовить ее сегодня специально для тебя.

— Прекрасно! Прекрасно! — воскликнул я с мазохист­ским удовлетворением, наваливая себе в тарелку огром­ную порцию запеканки. Последнее время я ел совсем мало, а в особенности избегал блюд такого рода. И пото­му не мог не подумать о том, что комедия блудного сына таким образом продолжается. Я расхохотался. Мать за­беспокоилась:

— Чему ты смеешься?

 

Я ответил:

 

— Вспомнил, что читал где-то забавную пародию на историю блудного сына, помнишь, ту, евангельскую?

— Какую пародию?

— В евангельской истории блудный сын возвращает­ся домой, отец принимает его со всевозможными почес­тями и закалывает в честь него упитанного тельца. А в пародии упитанный телец, знающий о своем предназна­чении, в страхе убегает, как только блудный сын возвра­щается домой. Телец заставляет себя подождать, потом наконец возвращается, и тогда на радостях, желая от­праздновать возвращение упитанного тельца, отец зака­лывает блудного сына и предлагает его тельцу.

Я знал, что мать не верит ни во что, кроме денег. Но, как я уже говорил, она верила в то, что называла «фор­мой», а форма, кроме всего прочего, понуждала ее посе­щать церковь и, в общем, уважать все, что было связано с религией. Она сделала каменное лицо, потом сказала осо­бенно неприятным голосом:

 

 

Скука

 

— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда ты смеешься над святынями.

— Да что ты, ни над какими святынями я не смеюсь.

Но что такое мое возвращение, как не принесение в жертву блудного сына, которым являюсь я, упитанному тельцу, которым является здесь все остальное? — И я повел

 

рукою вокруг, указывая на богатое убранство комнаты.

 

— Не поняла.

 

Как ни странно, у матери было своеобразное чувство

 

юмора, правда несколько тягостное и прямолинейное.

 

Потому она тут же, не улыбнувшись, добавила:

 

— Во всяком случае, могу сказать, что телец будет

сразу за этой горой макарон, вот только не знаю, достаточно ли упитанный.

Я ничего не ответил и продолжал пожирать свои макароны с удовольствием, к которому примешивалось раздражение, потому что я на самом деле был голоден и

 

запеканка была вкусная, но при этом я злился на самого

 

себя зато, что она мне нравится. Потом я поднял глаза на

 

мать и увидел, что она смотрит на меня неодобрительно.

 

— Надо лучше прожевывать, — сказала она, — пища

 

начинает перевариваться еще во рту.

 

— Какая гадость! Кто тебе это сказал?

— Все врачи это говорят.

Ее стеклянные голубые невыразительные глаза смотрели на меня поверх унизанных перстнями, скрещенных

под подбородком рук взглядом, трудно поддающимся определению. Я поспешно очистил свою тарелку, и мать тут

 

же холодно сказала Рите своим пронзительным голосом:

 

— Положи синьору Дино еще.

 

Рита, которая все это время стояла, прислонившись

 

спиной к буфету позади матери, снова взяла фарфоровый

 

 

Альберто Моравиа

 

сотейник и поднесла его мне. Я взял ложку, чтобы поло­жить себе макароны, оставив левую руку лежать там, где она была, на краю стола. И вдруг почувствовал, как рука Риты, которой она придерживала поднос, легонько по­жала мою, легонько, но так, что трудно было поверить в случайность этого прикосновения. Я не стал над этим особо раздумывать и снова принялся за еду. Потом спро­сил с отсутствующим видом:

 

— Ну а чем ты теперь занимаешься?

— Что ты имеешь в виду?

— То, что я сказал. Чем ты занимаешься?

— О, я живу точно так, как и раньше, ты же прекрасно все знаешь!

— Да, но за все те годы, что я жил не дома, я ни разу не спросил тебя, чем ты занимаешься. А раз уж я возвраща­юсь, мне интересно это знать. Может быть, у тебя все переменилось.

— Я не люблю ничего менять. Мне нравится созна­вать, что я живу сейчас точно так же, как жила десять лет назад и буду жить десять лет спустя.

— Но я-то ведь не знаю, как ты живешь. Ну, скажем так: в котором часу ты просыпаешься по утрам?

— В восемь.

— Так рано? Но я часто звоню тебе в девять, и мне говорят: синьора еще отдыхает.

— Да, бывает, я сплю и подольше, когда поздно ло­жусь.

— А проснувшись, что ты делаешь? Завтракаешь?

— Ну разумеется.

— В спальне, в столовой?

— В спальне.

— В постели или за столом?

— За столом.

 

 

Скука

 

— Что ты ешь на завтрак?

— Всегда одно и то же: тосты и апельсиновый сок.

— А после завтрака что ты делаешь?

— Иду в ванную комнату.

Мать отвечала на мои вопросы слегка раздраженно, нo с достоинством и не без удивления — как будто я под­вергал сомнению то, что по утрам она, как все люди, завтракает и моется.

— Ты принимаешь ванну или душ?

— Ванну.

— Ты моешься сама или тебе помогает горничная?

— Горничная доводит воду до нужной температуры, кладет ароматические соли, а потом, когда все готово, помогает мне мыть те части тела, которые мне самой не достать.

— А потом?

— А потом я выхожу из ванны, вытираюсь и оде­ваюсь.

— Горничная помогает тебе одеваться?

— Она помогает мне натянуть чулки. Одеваться я люблю сама.

— А ты разговариваешь с горничной, когда моешься и одеваешься?

 

Мать вдруг, видимо, невольно, рассмеялась — нервно и раздраженно:

 

— Знаешь, очень странные ты задаешь вопросы. Я могла бы и не отвечать. Моя интимная жизнь никого не касается.

— Разве я спрашиваю тебя, о чем ты думаешь? Я спра­шиваю только о том, что ты делаешь. Постарайся меня понять. Ведь я возвращаюсь домой после десятилетнего отсутствия. Естественно, что мне хочется снова тут осво­иться. Итак, ты разговариваешь с горничной?

 

 

Альберто Моравиа

 

— Ну разумеется, разговариваю, она же не автомат, она живой человек.

— А когда ты надеваешь драгоценности — до платья или после?

— В последнюю очередь.

— А в каком порядке, то есть что сначала, а что по­том?

— Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Полицейско­го из детективного романа, когда он начинает расследо­вание.

— Но мне и в самом деле нужно кое-что расследовать.

— И что же?

— Сам пока не знаю. Знаю только, что нужно. Так в каком порядке ты надеваешь драгоценности?

— Сначала кольца и браслеты, потом ожерелье, по­том серьги. Ты удовлетворен?

— А когда ты уже полностью одета, что ты делаешь?

— Спускаюсь вниз и отдаю распоряжения кухарке.

— То есть пишешь меню для обеда и ужина?

—Да.

— А потом?

— Иду в сад, нарезаю цветы, приношу их домой, рас­ставляю по вазам. Или гуляю и разговариваю с садовни­ками. В общем, занимаюсь садом.

— А после сада что делаешь?

Она взглянула на меня, потом ответила с оттенком торжественности в голосе:

— Иду в кабинет и начинаю заниматься делами.

— И это каждый день?

— Да, каждый день, всегда находится какое-то дело.

— И что конкретно ты делаешь?

— Ну что… пишу, принимаю посетителей.

 

 

Скука

 

— То есть к тебе приходят адвокаты, сборщики нало­гов, биржевые маклеры, доверенные лица, да?

Внезапно она снова рассмеялась, но на этот раз ка­ким-то довольным, почти чувственным смехом — вер­ный признак того, что я попал в самую точку:

— Вероятно, моя работа кажется тебе ерундой. Что и говорить, это не живопись, но все-таки довольно тяже­лый труд, который отнимает у меня всю первую полови­ну дня, а иногда и вторую.

— Но эта работа тебе нравится?

— Да, но иногда у меня даже начинает болеть голова, вот тут, в затылке.

— Так не нужно так надрываться.

Мать снова некоторое время смотрела на меня ка­ким-то сочувственным взглядом, потом сказала своим режущим слух, каркающим голосом:

— Я делаю это для тебя, я хочу, чтобы твое состояние не только сохранялось, но и росло.

— Мое состояние? Это твое состояние!

— Когда я умру, оно станет твоим.

— Ты еще совсем молода, я уверен, что умру раньше. От скуки. Ну ладно, скажем так: наше состояние. Так как обстоит дело с нашим состоянием? Каково оно?

— Ну знаешь, ты действительно ведешь себя очень странно. С состоянием все в порядке благодаря моим стараниям. Если бы не я, сейчас у нас не было бы ни гроша.

— Так что, мы очень богаты?

На этот вопрос мать не ответила, ограничившись тем, что сделала каменное лицо с совсем уже стеклянным взглядом. Потом сказала:

— Рита, что вы там стоите столбом? Почему бы вам не взглянуть, готово ли второе?

 

 

Альберто Моравиа

 

Я увидел, как Рита вздрогнула, словно пробуждаясь от сна, и вышла. Мать сразу же сказала:

 

— Послушай, ведь я же всегда тебя просила не гово­рить о деньгах при слугах.

— Почему? Я бы еще понял, если бы мы говорили о чем-то неприличном. Но о деньгах? Разве деньги — это неприлично?

Мать, опустив глаза, покачала головой, как бы не же­лая даже опровергать мои доводы:

— Они бедны, и не следует хвастаться богатством пе­ред тем, кто беден.

— Да брось, ты просто никогда не хочешь говорить о деньгах, даже когда мы одни. У тебя сразу делается такое лицо, будто ты шокирована: можно подумать, что речь идет не о деньгах, а о сексуальных проблемах!

 

И снова покачивание головой:

 

— Нет, мне как раз нравится говорить о деньгах, но всему есть время и место; раз ты возвращаешься домой, нам даже надо о них поговорить. После завтрака пойдем ко мне в кабинет, и я представлю всю интересующую тебя информацию.

В этот момент вошла Рита, неся длинный овальный поднос, на котором среди пучков зелени и овощей ле­жал разрезанный на множество кусков тот самый телец, о котором говорила мать. И я тут же как ни в чем не бывало спросил, словно побуждаемый каким-то злым демоном:

— И все-таки ты мне не ответила: мы очень богаты или нет?

На этот раз она ограничилась просто молчанием, но я почувствовал, что под столом ее нога ищет мою, чтобы наступить на нее. Затем она сказала Рите:

— Обслужи синьора Дино, я мясо не ем.

 

 

Скука

 

Эта нога, наступившая на мою, вызвала во мне бук­вально взрыв отчаяния. Мать наступала мне на ногу, как делают обычно любовники, разница была только в том, что мы были не любовники, а мать с сыном, и связывала нас не любовь, а деньги. И я не мог отказаться от этой связи, потому что это означало бы расторгнуть кровные узы, которые за ними стояли. Итак, поделать было ниче­го нельзя, хочешь не хочешь, а я был богат, и опровергать это было то же самое, что признавать.

 

Между тем мое отчаяние вылилось в совершенно не­ожиданный поступок. Когда, протягивая мне поднос с телятиной, Рита склонила надо мной свою цветущую грудь и веснушчатое непроницаемое лицо с красивым бледным ртом цвета герани, я, пользуясь подносом, как прикрытием, обхватил ее запястье и стал подниматься по руке все выше и выше. При этом другой рукой я с помо­щью вилки накладывал себе еду, а когда кончил, отложил вилку и снова холодно возобновил свой допрос:

 

— Так богаты мы или нет? — И еще раз почувствовал на своей ноге ногу матери. Тогда я сказал: — Рита, пожа­луйста, можно вас на минуточку?

Рита послушно вернулась и протянула мне поднос второй раз. Я снова взял в руки вилку и принялся выби­рать на подносе куски мяса и зелень, а другую в это время опустил под стол и стал подниматься по ноге Риты все выше и выше, до самого бедра. Сквозь пышные складки юбки моя рука чувствовала, как подергиваются ее мыш­цы — совсем как у лошади, которую гладит хозяин. При этом ничто не отразилось на ее лице, в котором действи­тельно, это мне не показалось, было что-то лицемерное. В конце концов Рита отошла, а я, поймав ее быстрый взгляд, устанавливавший между нами отношения тайно-

 

 

Альберто Моравиа

 

го сообщничества, вынужден был констатировать, что прямо сейчас, еще до переезда, оказался в положении несравненно худшем, чем десять лет назад: в ту пору, что бы ни случилось, я бы все-таки не стал лапать собствен­ную горничную.

 

Мать сняла ногу с моего ботинка в тот самый миг, когда я оторвал руку от Ритиного бедра: это совпадение было странным, можно было подумать, что мать дей­ствовала со мной заодно. Я же сразу возобновил прерван­ный разговор:

 

— Итак, ты работаешь до часу и позже каждый день?

— Каждый день, кроме воскресенья.

— А в воскресенье что ты делаешь?

— Хожу к мессе.

— В какую церковь?

— Святого Себастьяна.

— Что ты делаешь в церкви?

— То же, что и все, — слушаю мессу.

— А ты когда-нибудь исповедуешься?

— Разумеется, исповедуюсь. И причащаюсь.

— И священник отпускает тебе грехи?

— Мне никогда не приходилось исповедоваться в слишком тяжких грехах, — сказала мать с некоторым даже кокетством. — Знаешь, что говорит мне иногда дон Луиджи? «Синьора, ваши грехи кончаются там, где дру­гие только начинают». Да и какие могут быть грехи в мои годы?

И она посмотрела на меня, как бы говоря: я давно уже отказалась от того единственного, что могло заставить меня согрешить.

 

После небольшой паузы я возобновил разговор:

 

— Вернемся к твоему расписанию. Итак, в будни ты по утрам работаешь, ну а потом?

 

 

Скука

 

— А потом обедаю.

— Одна?

— Да, утром я всегда ем одна. Лишь изредка пригла­шаю адвоката; в тех случаях, когда мы не успеваем кон­чить какое-нибудь дело и должны продолжить его во вто­рую половину дня.

— А кто этот адвокат? Де Сантис?

— Да, по-прежнему он.

— Ну а после завтрака?

— После завтрака я гуляю в саду.

— А потом?

— Иду отдыхать.

— То есть спать?

— Нет, я не сплю, просто снимаю туфли и, не разде­ваясь, ложусь в постель. Но не сплю: лежу, думаю.

— О чем?

И я снова увидел, как она рассмеялась, смущенно и нервно, словно девушка, которую заставляют говорить о любви.

— Ну, когда как. Скажем, сейчас, в последние дни, знаешь, о чем я думала?

— О чем?

— Я думала о доме, который продается на набереж­ной Фламинио. Редкостная оказия — одно местоположе­ние чего стоит. К сожалению, сейчас я не могу себе этого позволить, но все равно об этом думаю. А иногда я думаю о вещах, которые могу себе позволить, как, например, вот это. — Она протянула руку и показала мне кольцо с огромным изумрудом, окруженным бриллиантами. — Я долго думала, взвешивала все за и против и в конце кон­цов решилась и купила.

— Ну а когда отдохнешь, что ты делаешь?

 

 

Альберто Моравиа

 

— Да что же это, в конце концов, такое, допрос, что ли?

— Я тебе уже говорил, что хочу войти в курс твоей жизни.

 

Очень неохотно она сказала:

 

— Ну мало ли что… делаю, например, визиты.

— Кому?

— Когда как: бывает, надо пойти на какой-нибудь прием или коктейль, а кроме того, у меня есть подруги.

— И много у тебя подруг?

— Почти со всеми, с кем я дружила в пансионе, я и сейчас дружу, — сказала мать с неожиданно задумчивым видом. — Не знаю почему, но после пансиона у меня не появилось ни одной новой подруги.

— И что вы делаете?

— А что ты хочешь, чтобы мы делали? Что обычно делают дамы, собравшись вместе? Болтаем, пьем чай или мартини, играем.

— Во что играете?

— Какой ты надоедливый! Ну в бридж, или в канасту, или в покер. Иногда устраиваем соревнования по бриджу или канасте.

— Ада, помню, благотворительные состязания.

— В последний раз мы устраивали их в пользу поте­рявших зрение на войне.

— На войне? В каком-то смысле мы все потеряли зре­ние на войне, ты не находишь?

— Что-то я тебя не поняла. Но если это шутка, то, по– моему, весьма сомнительная.

— Ну, не важно. А к портнихам ты ходишь?

— Раз уж я не хожу голая, значит, у меня должна быть портниха. Кстати, хорошо, что ты напомнил, иначе бы я забыла: завтра показ мод у Фанти.

 

 

Скука

 

— А, Фанти! Все та же Фанти. Неужели она еще жива?

— Бедняжка, почему она должна умереть? Она не только жива, она прекрасно тебя помнит, помнит, как ребенком ты приходил к ней со мной. Она всегда спра­шивает, что ты делаешь, как твое здоровье, надеется, что, когда ты женишься, ты приведешь к ней свою жену.

— А вечерами что ты делаешь?

— Ужинаю, чаще всего одна. Иногда даю обеды чело­век на шесть, на восемь, а после обеда приходят еще и другие. А то хожу в театр или кино, с друзьями, все теми же. Но чаще всего смотрю телевизор.

— А, так ты купила телевизор, я и не знал.

— Разве я тебе не говорила? Я поставила его в одной из гостиных. Иногда приходят соседи, и мы смотрим вме­сте. А иногда я смотрю одна. Мне нравится телевидение, оно лучше кино: не надо выходить из дому, можно сидеть в удобном кресле и при этом что-то делать. Представь себе, я снова начала вязать после стольких лет. Вяжу сей­час свитер.

— А после телевизора что ты делаешь?

— А что можно делать в это время?

— Ну к примеру, читать.

— Да, верно, я и читаю, чтобы уснуть. Сейчас, напри­мер, читаю интересный роман.

— А кто автор?

— Не помню, роман американский. Из жизни ма­ленького провинциального городка.

— Как называется? — Увидев неуверенность на ее лице, я поспешно добавил: — Я забыл, что ты никогда в жизни не могла запомнить ни автора, ни названия книги, которую читаешь. Правда?

 

 

Альберто Моравиа

 

Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:

 

— Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное — это убить время. Кто автор, мне все равно.

— Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?

— Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.

— Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?

— Да, на тумбочку.

Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой. Я подумал, что мог бы говорить с матерью часами, но так ничего и не добиться: и ее жизнь, и она сама были настолько лишены всякого содержания, что в своей нелепости стали совершенно непостижимы­ми. Потом мать сказала:

— Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?

— Я совершенно удовлетворен.

 

Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:

 

— Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет ни­кого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.

Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:

— Какой прекрасный десерт!

— Это твой любимый.

Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоя­

 

 

Скука

 

нии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы проде­монстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворя­лось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время по­явилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.

 

— А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.

Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без вся­кого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим при­сутствием праздничный ритуал.

И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, кото­рая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что ска­зать, я произнес традиционное:


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.06 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>