Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Я появился на свет в городе Бомбее во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: я появился на свет в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года. А в какой час? Это тоже важно. 33 страница



 

Но мы прилетели не в Индию, и не вегетарианцы были нашей мишенью; несколько дней мы без толку топтались на месте, а потом снова получили наши мундиры. Это второе преображение произошло 25 марта.

 

марта Яхья и Бхутто внезапно прервали переговоры с Муджибом и вернулись в Западную часть. Опустилась ночь; бригадир Искандар, а следом за ним – Наджмуддин и Лала Моин, шатающийся под грузом шестидесяти одного мундира и девятнадцати собачьих ошейников, ворвались в казармы подразделения СУКА. И вот Наджмуддин: «Го-отовсь! Идем в дело, оставить разговоры! Раз-два, живо, одеться по тревоге!» Пассажиры аэрофлота натянули мундиры и разобрали оружие, и тогда бригадир Искандар наконец изложил нам цель нашего путешествия. «Этот Муджиб, – раскрыл он карты. – Мы хорошенько проучим его. Он у нас попрыгает!»

 

(Именно 25 марта, после прекращения переговоров с Бхутто и Яхьей, шейх Муджиб ур-Рахман провозгласил создание государства Бангладеш.)

 

Звенья подразделения СУКА выскочили из казарм, забились в стоящие наготове джипы, а из громкоговорителей военной базы звучала запись: голос Джамили-Певуньи, громкий и чистый, пел патриотические гимны. (Аюба толкает будду: «Послушай-ка, эй, неужели не узнаешь – подумай, парень, ведь это твоя родная любимая – о, Аллах, да этот тип только и может что чихать!»)

 

В полночь – разве могло это случиться в какое-то другое время? – шестьдесят тысяч отборных войск тоже покинули казармы; пассажиры-летевшие-в-штатском теперь нажимали на стартеры танков. А вот Аюба-Шахид-Фарук и будда были избраны бригадиром Искандаром для самого важного дела той ночи и отправились вместе с ним. Да, Падма: когда арестовывали Муджиба, это я взял след. (Меня снабдили его старой рубашкой; остальное легко, если имеешь нюх).

 

 

* * *

 

 

Падма чуть ли не вне себя от горя. «Но, господин, ты не делал этого, этого не могло быть, как ты мог сотворить такое…?» Нет, Падма, я сотворил. Я ведь поклялся, что буду рассказывать все, не утаивая ни крупицы правды. (Но опять на лице ее следы змей, и придется ей все объяснить).

 

Стало быть – хочешь верь хочешь не верь – но все было так, как я сказал! Повторяю: все кончилось, и все началось сызнова, когда плевательница стукнула меня по затылку. Салем с его отчаянной жаждой смысла, достойной цели, гения-ниспадающего-как-покрывало, ушел… и не вернется, пока змея из джунглей… так или иначе, в данный момент перед нами один лишь будда, не признающий голос певицы родным, не помнящий ни отцов, ни матерей; не придающий значения полуночному часу; тот, кто после происшествия, очистившего его, очнулся на койке в военном госпитале и принял армию как свою судьбу; тот, кто подчинился жизненному распорядку, обрел в нем себя и исполняет свой долг; тот, кто следует приказам; кто одновременно не-живет-в-мире и живет-в-нем; кто склоняет голову; кто может выследить человека ли, зверя на улицах или реках; кто не знает и не хочет знать, как, ради кого, при чьем содействии, по чьему мстительному наущению он был облачен в мундир, – тот, кто, одним словом, всего лишь прославленный следопыт двадцать второго звена подразделения СУКА.



 

Но до чего же кстати пришлась эта амнезия, сколь многое можно списать на нее! Так позвольте же предаться самокритике: философия всеприятия, которую исповедовал будда, привела к последствиям, не более и не менее тяжелым, чем его прежняя страсть-везде-и-всюду-находиться-в-центре; и здесь, в Дакке, эти последствия обнаружились в полной мере.

 

– Нет, неправда, – стенает моя Падма, и продолжает стенать по поводу почти всего, что приключилось той ночью.

 

Полночь, 25 марта 1971 года: мимо университета, который уже очищен, будда ведет войска к логову шейха Муджиба. Студенты и профессора выбегают из общежитии; их встречают пули, и лужайки окрашиваются меркурий-хромом. Но шейха Муджиба не пристрелили; в наручниках, избитого, Аюба Балоч ведет его к стоящему неподалеку фургону. (Как когда-то, после революции перечниц… но Муджиб не совсем голый, на нем пижама в зеленую и желтую полоску). И пока мы ехали по улицам города, Шахид выглянул в окошко и увидел то-чего-не-могло-быть: солдаты без стука входили в женские общежития; в женщин, которых выволакивали на улицы, тоже входили, и опять же никому не приходило в голову постучать. Горят редакции газет, над ними поднимается грязный желто-черный дым, какой испускает дешевая подзаборная пресса; офисы профсоюзов разрушены до основания, а придорожные канавы заполнены до отказа людьми, которые вовсе не спят – видны обнаженные груди и полые язвочки пулевых отверстий. Аюба-Шахид-Фарух молча смотрят в окошко движущегося фургона на то, как наши мальчики, наши солдаты-Аллаха, наши стоящие-десятерых-бабу? джаваны защищают единство Пакистана, истребляя городские трущобы огнеметами-автоматами-ручными гранатами. Когда мы привезли шейха Муджиба в аэропорт, где Аюба сунул пистолет ему в задницу и втолкнул в самолет, который взвился в воздух, увозя мятежника в плен, в Западную часть, будда закрыл глаза. («Не пытайся набить мне голову этими историями, – сказал он когда-то танку-Аюбе, – я – это я, вот и все»).

 

А бригадир Искандар собирает свои войска: «Здесь еще остались подрывные элементы, которые следует искоренить».

 

Когда мысли причиняют боль, действие – лучшее средство… псы-солдаты рвутся с поводка и, когда щелкает карабин, радостно бросаются в дело. О эта охота с волкодавами на нежелательные элементы! О в изобилии доставшаяся добыча в лице профессоров и поэтов! О злополучные активисты Лиги Авами и популярные корреспонденты, к несчастью, убитые при попытке оказать сопротивление! Псы войны дотла разоряют город; но, хотя следопыты-собаки неутомимы, солдаты-люди слабее: Фарук-Шахид-Аюба по очереди блюют, когда им в ноздри шибает смрадом горящих трущоб. Лишь будда, в носу у которого вонь порождает яркие, многоцветные образы, продолжает делать свое дело. Выследить их, унюхать, остальное – работа мальчишек-солдат. Подразделение СУКА прочесывает дымящиеся руины, все, что осталось от города. Никому из нежелательных элементов не удалось спастись этой ночью; не помогли никакие укрытия. Ищейки идут по следу спасающихся бегством врагов национального единства; волкодавы, дабы внести свою лепту, яростно вонзают зубы в добычу.

 

Сколько арестов – десять, четыреста двадцать, тысяча один – произвело наше двадцать второе звено этой ночью? Сколько интеллигентов, трусливых дакканцев, прятались за женскими сари; скольких пришлось выводить на чистую воду? Сколько раз бригадир Искандар – «Нюхай! Подрывной запашок!» – спускал с поводка обученных войне псов подразделения? Многое из того, что произошло ночью 25 марта, навеки останется непроясненным.

 

 

Бесполезность статистики: в течение 1971 года десять миллионов беженцев пересекли границу Восточного Пакистана-Бангладеш и нашли убежище в Индии, но эти десять миллионов (как и любое число, большее, чем тысяча-и-один) остались непонятыми. Сравнения не помогают: «самая крупная миграция в истории человечества», – фраза, лишенная смысла. Больше библейского Исхода, превосходящее числом толпы, снятые с места Разделом, многоголовое чудище устремилось в Индию. На границе индийские солдаты готовили партизан, известных как Мукти Бахини247; в Дакке парадом командовал Тигр Ниязи.

 

А что же Аюба-Шахид-Фарук? Наши мальчики в зеленых мундирах? Не возмутились ли они, не подняли ли мятеж? Не прошили ли облеванными пулями офицеров – Искандара, Наджмуддина, даже Лалу Моина? Вовсе нет. Невинность была потеряна; но, несмотря на по-новому суровый взгляд, несмотря на бесповоротную утрату ориентиров, несмотря на размывание моральных устоев, звено продолжало действовать. Не один только будда делал то, что ему говорили… а где-то высоко, над схваткой, голос Джамили-Певуньи сражался с безымянными голосами, поющими песню на стихи Р. Тагора: «Жизнь моя течет в тенистых весях, ломится амбар от урожая – сердце полнится безумною усладой».

 

С сердцами, переполненными безумием, не усладой, Аюба с товарищами выполняли приказ, а будда брал след. В самом сердце города, исполненного насилием, обезумевшего, пропитанного кровью, ибо солдаты Западной части не щадят злоумышленников, движется звено номер двадцать два; на почерневших улицах будда пригибается к земле, вынюхивает след, не обращая внимания на сигаретные пачки, лепешки навоза, упавшие велосипеды, оброненные туфли; потом – другие задания: за городом, где целые деревни, давшие приют Мукти Бахини, за эту коллективную вину выжигались дотла; здесь будда и трое мальчишек выслеживают мелких функционеров Лиги Авами и всем известных, заядлых коммунистов. Мимо убегающих крестьян с узлами на головах; мимо вывороченных рельсов и сожженных деревьев; и все время, будто некая невидимая сила направляет их шаги, влечет их в самое сердце, темное сердце безумия, задания эти продвигают их к югу-к югу-к югу, все ближе к морю, к устью Ганга и к морю.

 

И наконец – за кем же они тогда гнались? Да разве имена еще имеют какое-то значение? Должно быть, встретилась им добыча, настолько же ловко умевшая заметать следы, насколько будда был ловок в преследовании – иначе почему погоня оказалась столь долгой? Наконец – не в силах забыть вбитое намертво во время тренировок «искать с неослабным рвением-задерживать без всякой жалости» – получили они задание, не имеющее конца; они преследуют противника, которого поймать нельзя, но и вернуться на базу с пустыми руками нельзя тоже; и они бегут все дальше и дальше, на юг-на юг-на юг, влекомые вечно удаляющимся следом, а может быть, чем-то еще: не было случая, чтобы судьба отказывалась вмешаться в течение моей жизни.

 

 

Они реквизировали лодку, поскольку будда сказал, что след идет вниз по реке; голодные-невыспавшиеся-выбившиеся из сил в этой вселенной покинутых рисовых полей, они гребли и гребли в погоне за невидимой добычей; вниз по великой бурой реке плыли они и плыли, до тех пор, пока война не осталась так далеко, что уже и не помнилась; но запах по-прежнему вел их вперед. Та река носила родное мне имя: Падма248. Но местное имя только вводит в заблуждение; по-настоящему то была Она, мать-вода, богиня Ганга, стекающая на землю по волосам Шивы. День за днем будда молчит, лишь показывает пальцем – туда, в ту сторону, и они плывут на юг-на юг-на юг, к морю.

 

Утро безымянное, не имеющее числа Аюба-Шахид-Фарук просыпаются в лодке, готовой к абсурдной охоте, пришвартованной у отлогого берега Падмы-Ганги, и видят, что будда исчез. «Аллах-Аллах, – причитает Фарук, коснись своих ушей и молись о спасении; он завел нас в эти топи и удрал; это ты виноват, Аюба, все твоя хохма с проводами – вот как он отомстил!»… Солнце взбирается на горизонт. Чужие, странные птицы в небе. Голод и страх скребутся в утробе, как мыши: а что-если, что-если Мукти Бахини… голоса взывают к далеким родньм. Шахиду во сне приснился гранат. Отчаяние плещет в борта ладьи. А вдали, у самого горизонта – невозможная, бесконечная, огромная зеленая стена, она простирается вправо и влево до самых концов земли! Невыразимый страх: как это может быть, разве то, что мы видим, – правда; кто это строит стены поперек всего мира?.. И вдруг Аюба: «О, Аллах, глядите-глядите!» Ибо перед ними, прямо по рисовому полю, словно в замедленной съемке, причудливой чередою бегут друг за другом люди: первый – будда, нос огурцом, его за милю видать; а за ним, расплескивая воду, размахивая руками, крестьянин с косой, разгневанный Отец-Время; а по плотине бежит женщина; сари скреплено между ног, волосы распущены; она кричит и умоляет, но мститель с косой шлепает по затопленным посевам, мокрый с головы до ног и облепленный грязью. Аюба орет с близким к истерике облегчением: «Ах, старый козел! Не может держаться подальше от местных женщин! Ну давай, будда, жми: если он тебя поймает, то отрежет оба твои огурца!» И Фарук: «А потом что? Вот порежет он будду на кусочки, и что потом?» И танк-Аюба вынимает из кобуры пистолет. Аюба целится, унимая дрожь в вытянутых руках; Аюба прищуривает глаза: коса описывает в воздухе дугу. И медленно-медленно руки крестьянина поднимаются, будто в молитве; он преклоняет колени прямо в воде, заливающей поле; лицо погружается ниже, глубже, чтобы лоб коснулся земли. Женщина на плотине принимается выть. И Аюба говорит будде: «В другой раз застрелю тебя». Танк-Аюба дрожит, словно лист. А Время, убитое, лежит на рисовом поле.

 

Но остается бессмысленная погоня и невидимый враг, и будда: «Сюда, в эту сторону», и все четверо гребут и гребут на юг-на юг-на юг; они убили часы и забыли о днях и числах; они уже сами не знают, убегают ли, гонятся ли; но что бы ни влекло их вперед, оно их толкает все ближе и ближе к невозможной зеленой стене. «Сюда, в эту сторону», – упорно твердит будда, и вот они уже внутри, в джунглях таких густых, что история вряд ли могла проложить себе там путь. Джунгли Сундарбана поглотили их.

 

 

В джунглях Сундарбана

 

 

Признаюсь откровенно: не было никакой последней, заметающей следы добычи, влекущей нас к югу-к югу-к югу. Перед всеми моими читателями должен я раскрыть душу – когда Аюба-Шахид-Фарук не могли уже понять, гонятся они или убегают, будда знал, что делал. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что предоставляю будущим комментаторам или критикам, обмакивающим перья в яд (последних предупреждаю: уже дважды я подвергался воздействию змей и в обоих случаях оказывался сильней отравы), лишний повод для нападок: сам, дескать, сознался-в-своей-вине, обнажил всю низость-своей-натуры, объявил-себя-подлым-трусом; я все же принужден сказать, что он, будда, больше не способный покорно исполнять свой долг, взял руки в ноги и пустился наутек. Душу его заразили, вгрызаясь в нее, прожорливые личинки пессимизма-бесцельности-срама, и он дезертировал, он сбежал в лишенный истории, безымянный тропический лес, и потащил за собою троих мальчишек. Что, кроме слов, надеюсь я навеки сохранить в своем маринаде: то состояние духа, при котором уже нельзя отворачиваться от последствий того, что ты принял как данность; когда передозировка реальности порождает полное миазмов стремление к безопасности сновидений… Но джунгли, как и всякое укрытие, были совершенно другими – они дали будде и меньше, и больше, чем он ожидал.

 

– Я рада, – говорит моя Падма. – Я счастлива, что ты сбежал. – Настаиваю, однако: не я. Он. Он, будда. Тот, который до встречи со змеей остается не-Салемом; тот, кто, несмотря на бегство, все еще разлучен со своим прошлым, хотя и сжимает в жадной горсти некую серебряную плевательницу.

 

Джунгли сомкнулись над ними, как могила; и, долгие часы гребя в изнеможении – и все же неистово – по непостижимым, запутанным, соленым протокам, над которыми нависали образующие купола монументальные деревья, Аюба-Шахид-Фарук безнадежно заблудились; то и дело они оборачивались к будде, а тот указывал: «Сюда», а потом: «В эту сторону»; но, хотя они и гребли, не щадя себя, не думая об усталости, возможность преодолеть это место лишь слабо маячила впереди, словно призрачный огонек; и наконец они окружили своего до сих пор безупречного следопыта, и, наверное, увидели проблеск стыда или облегчения в его глазах, обычно мутновато-голубых; и вот Фарук шепчет под могильной зеленью леса: «Ты сам не знаешь. Ты говоришь что попало». Будда промолчал, но в этом молчании они прочли свою судьбу; и теперь, уверившись в том, что джунгли проглотили их, будто жаба – мошку; теперь, окончательно поняв, что они уже никогда не увидят солнца, Аюба Балоч, сам Танк-Аюба сломался и разревелся в три ручья. Нелепое зрелище – здоровенный, подстриженный ежиком парень ревет, словно дитя малое, – вывело Фарука и Шахида из себя; Фарук чуть не опрокинул лодку, накинувшись на будду; тот кротко сносил удары, что сыпались на его грудь-плечи-руки, пока Шахид не оттащил Фарука от греха подальше. Аюба Балоч рыдал без остановки целых три часа, или дня, или недели, пока не пошел дождь и не сделал бесполезными его слезы; и тут Шахид Дар произнес, сам удивляясь своим словам: «Погляди-ка, что ты натворил, парень, своими слезами», тем самым доказывая, что они уже начали поддаваться логике джунглей, и это было только начало, ибо стоило небывалому вечеру соединиться с невероятием деревьев, как Сундарбан начал расти под дождем.

 

Вначале они были так заняты, вычерпывая воду из лодки, что не замечали ничего; к тому же и река поднималась, обманывая взгляд; но на закате не оставалось сомнений: джунгли набирали высоту, и силу, и злость; гигантские, словно вставшие на ходули корни вековых мангровых деревьев, змеились во мгле, простирая щупальца, изнывая от жажды; пропитываясь дождем, они становились толще, чем слоновий хобот, а сами деревья вырастали на такую высоту, что Шахид говорил потом, будто птицы на их вершинах пели свои песни прямо в ухо Богу. Верхние листья огромных пальм стали раскрываться, словно чудовищные, сжатые в кулак зеленые ладони; они разворачивались и разворачивались под ночным ливнем, пока не покрыли собой весь лес; и тут стали падать плоды; они были больше, чем самые крупные в мире кокосы, и, зловеще набирая скорость, летели с головокружительной высоты и раскалывались, разрывались в воде, словно бомбы. Дождевая вода заливала лодку; чтобы вычерпывать воду, у них были только мягкие зеленые кепи да старая жестянка из-под масла; ночь опускалась, плоды, как бомбы, падали с высоты, и Шахид Дар, наконец, сказал: «Ничего не поделаешь – придется прибиться к берегу», хотя мысли его были полны виденным во сне гранатом, и он на миг уверился даже, что здесь его сон сбудется, пусть даже плоды и другие.

 

Пока Аюба с красными от слез глазами предавался панике, а Фарук совсем пал духом, видя, как раскис его герой; пока будда сидел молча, понурив голову, один Шахид, казалось, мог еще о чем-то думать: вдрызг промокший, смертельно усталый, чувствуя, как ночные джунгли смыкаются над ним, он сохранял ясную голову, ибо постоянно помнил о смертельном гранате; так что Шахид и приказал нам, им, причалить нашу, их, вдоволь зачерпнувшую воды лодку к берегу.

 

Плод гигантской пальмы упал в полутора дюймах от лодки; река забурлила так, что лодка перевернулась, и они стали пробиваться к берегу в темноте, держа ружья-плащи-жестянку-из-под-масла над головами, толкая лодку перед собой; наконец, забыв о падающих с неба плодах и змеящихся корнях мангровых деревьев, они рухнули на дно своего пропитанного водой суденышка и заснули.

 

Когда они пробудились, мокрые насквозь, дрожащие несмотря на жару, дождь перешел в крупную, тяжелую изморось. Кожа их была покрыта пиявками длиною в три дюйма; обычно почти бесцветные из-за отсутствия солнца, теперь они стали ярко-красными, ибо насосались крови, и одна за другой взрывались на телах четырех человек, слишком жадные, чтобы вовремя остановиться. Кровь струилась по ногам, капала на землю; джунгли впитывали ее и узнавали все о пришельцах.

 

Когда плоды пальм разбивались о землю, из них тоже истекала кровавая жижа, красное молочко, в единый миг покрывавшееся миллионами насекомых, в том числе гигантскими мухами, прозрачными, как и пиявки. Мухи тоже краснели, напитываясь пальмовым молочком… джунгли Сундарбана, казалось, росли всю ночь, час за часом. Выше всех вздымались деревья сундри[110], давшие имя этому лесу; они были такими высокими, что не допускали ни малейшей, даже самой слабой надежды на солнечный луч. Мы, они, все четверо, вылезли из лодки; и только ступив на жесткую, бесплодную почву, кишащую бледно-розовыми скорпионами; покрытую, будто ковром, шевелящейся массой серовато-коричневых земляных червей, все они вспомнили, что хотят есть и пить. Дождевая вода стекала с листвы; они подняли головы к крыше необъятного леса и напились; но, может быть, потому, что влага достигла их уст по листьям сундри, мангровым ветвям и кронам высоких пальм, она впитала в себя по дороге что-то от безумия джунглей, и с каждым глотком все сильней и сильней порабощал их мертвенный зеленый мир, в котором птицы скрипели, словно сухостой на ветру, а все змеи были слепые. Одурманенные, сбитые с толку, пропитанные миазмами джунглей, они приготовили себе первую за много дней еду из красной мякоти пальмовых плодов и давленых червей, отчего получили такой жестокий понос, что каждый раз заставляли себя рассматривать экскременты, поскольку боялись, что кишки выпадут вместе с их содержимым.

 

Фарук сказал: «Мы все здесь помрем». Но Шахида обуяла могучая жажда жизни; стряхнув с себя ночные страхи, он уверился, что его смертный час еще не настал.

 

Видя, что они затеряны в тропическом лесу; понимая, что муссон дает им лишь временную передышку, Шахид решил, что вряд ли им удастся выбраться по реке, ибо набиравший силу дождь сможет в любой момент затопить их утлое суденышко; под его руководством был построен шалаш из плащей и пальмовых листьев, и Шахид изрек: «Пока у нас есть плоды, мы проживем». Все они уже давно забыли, зачем пустились в путь; погоня, начавшаяся вдали отсюда, в реальном мире, здесь, в искаженном свете джунглей Сундарбана, обернулась нелепой фантазией, которую все четверо отринули раз и навсегда.

 

Так Аюба-Шахид-Фарук, а с ними и будда, покорились ужасным призракам грезящего леса. День за днем проходили, растворяясь один в другом, растекаясь однородной массой под напором вернувшегося дождя; и несмотря на озноб-лихорадку-понос, они все еще были живы, укрепляли шалаш, срывая нижние ветви сундри и мангровых деревьев; пили красное молочко пальмовых плодов, с растущей сноровкой душили змей и бросали заостренные дротики так метко, что пронзали насквозь разноцветных птиц. Но однажды ночью Аюба проснулся в темноте и увидел полупрозрачную фигуру крестьянина с дыркой от пули в сердце и косою в руке; призрак скорбно глядел на него, а когда парень в страхе стал карабкаться прочь из лодки (которую они затащили в шалаш, под примитивную кровлю), из дырки в сердце мужика брызнула бесцветная жидкость и залила правую руку Аюбы. Наутро рука перестала двигаться; она висела как плеть, жесткая, словно залитая гипсом. Фарук Рашид переживал за друга и пытался помочь, но проку было мало – руку сковала невидимая сукровица призрака.

 

После этого первого видения они тронулись умом и стали считать лес способным на все; каждую ночь он насылал на них все новые и новые кары: жены тех мужчин, которых они выследили и схватили, вперяли в них взоры, полные укоризны; ребятишки, которые из-за их работы остались сиротами, плакали и лепетали, будто обезьянки… в это первое время, время кары, даже невозмутимый будда с его городскою речью был вынужден признать, что и он стал часто просыпаться по ночам, ощущая, как лес сжимает его, будто в тисках, и невозможно дышать.

 

Покарав их достаточно – превратив их всех в дрожащие тени тех сильных парней, какими они были совсем недавно, – джунгли позволили им предаться обоюдоострой усладе – тоске по родной земле. Однажды ночью Аюба, который быстрее всех возвращался в детство и уже начал сосать большой палец на единственной здоровой руке, увидел свою мать: она смотрела на него сверху, протягивая лакомства из риса, приготовленные с любовью; но стоило ему потянуться за ладду, как она скользнула прочь, и вот уж он видит, как мать взбирается на гигантское дерево сундри, свисает с высокой ветки, раскачиваясь на хвосте; белая обезьяна-призрак с лицом его матери навещала Аюбу ночь за ночью, так что в конце концов он стал чаще вспоминать о ней, чем о домашних лакомствах: например, как она любила сидеть среди коробок с приданым, будто и сама была вещью, попросту одним из подарков, которые ее отец прислал ее мужу; в сердце Сундарбана Аюба Балоч впервые понял свою мать и перестал сосать большой палец. Фарук Рашид тоже имел видение. Однажды в сумерках ему показалось, будто его брат бежит стремглав через лес, и он вдруг уверился, окончательно и бесповоротно, что отец его умер. Фарук вспомнил тот давно забытый день, когда их отец, крестьянин, рассказал ему и его легконогому брату, что местный помещик, ссужающий деньги под триста процентов, согласился принять душу должника в счет очередного взноса. «Когда я умру, – поведал старый Рашид брату Фарука, – открой рот пошире, и мой дух войдет в тебя; а потом беги-беги-беги, ибо заминдар[111] погонится за тобою!» Фаруку, который тоже начал было пугающе деградировать, эта весть о смерти отца и бегстве брата придала новые силы: он оставил детские привычки, к каким джунгли успели вернуть его, перестал плакать навзрыд от голода и спрашивать: «За что?» И Шахид Дар увидел обезьяну со знакомым лицом; но его всего лишь навестил отец, навестил и напомнил, что он, Шахид, должен стать достойным своего имени. Это и ему помогло вновь обрести чувство ответственности, ослабленное войной, где требуется лишь слепо выполнять приказы; казалось, что колдовские джунгли, истерзав ребятам души их собственными злыми делами, теперь вели их за руку к новой зрелости. И порхали с ветки на ветку в ночном лесу призраки их надежд, но эти тени невозможно было разглядеть отчетливо, тем более – поймать.

 

 

Будде вначале не была дарована эта тоска. Он стал сиживать, скрестив ноги, под деревом сундри; глаза его и ум казались пустыми, и он больше не просыпался по ночам. Но в конце концов лес добрался и до него; однажды, когда ливень стучал по листьям и обдавал всех четверых горячим паром, Аюба-Шахид-Фарук увидели, как слепая, полупрозрачная змея кусает будду, сидящего под деревом, и изливает яд в прокушенную пятку. Шахид Дар палкой размозжил змее голову; будда, оцепенелый от макушки до пят, казалось, ничего не заметил. Глаза его были закрыты. Потом мальчишки-солдаты сидели и ждали, когда человек-собака умрет; но я оказался сильнее змеиного яда. На целых два дня будда сделался жестким, как доска, и глаза его перекосились, так что весь мир я видел как в зеркале, наблюдая с левой стороны то, что на самом деле находилось справа; в конце концов он расслабился, и молочная, тусклая пелена безразличия больше не застила его взор. Змеиный яд встряхнул меня, я обрел единство, я воссоединился с прошлым, и оно начало изливаться наружу через уста будды. Глаза его вернулись в нормальное положение, и слова потекли свободно, словно струи дождя. Мальчишки-солдаты слушали как зачарованные истории, истекавшие из его уст, начиная с полуночного рождения и далее без остановки, ибо ему необходимо было востребовать все, до последнего забытого факта, мириады сложных процессов, из которых состоит человек. Разинув рты, прикованные к месту, мальчишки-солдаты глотали его жизнь, будто скопившуюся в листьях нечистую воду, а он рассказывал о двоюродном брате, который мочился в постель, о революционных перечницах, о чистом и совершенном голосе сестры… Аюба-Шахид-Фарук (когда-то во время оно) отдали бы все на свете, лишь бы убедиться, что слухи верны, но здесь, в Сундарбане, они не сказали ни слова.

 

И – дальше, скорей вперед: к поздно расцветшей любви, к Джамиле в ее спальне в луче лунного света. Теперь Шахид все-таки шепчет: «Так вот почему… он ей признался, и она уже не могла быть с ним рядом, ей было противно…» Но будда продолжает, и всем становится ясно, что он тщится припомнить нечто особенное, нечто, не желающее возвращаться, упрямо ускользающее от него, так что, дойдя до конца, он не может закончить и сидит хмурый и недовольный, хотя уже поведал и о священной войне, и о том, что упало с неба.

 

Настала тишина, а потом Фарук Рашид сказал: «Столько всего, йаяр, в одном этом типе; столько всякой дряни – что ж удивляться, если он держал рот на замке!»

 

Видишь, Падма, я уже рассказывал эту историю. Но что все-таки не желало возвращаться? Что, несмотря на раскрепощающий яд бесцветной змеи, так и не слетело с моих уст? Падма, будда забыл свое имя. (Если быть точным – имя, данное при рождении).

 

 

А дождь все лил. Вода поднималась с каждым днем, и наконец стало ясно, что придется уйти глубже в лес в поисках более высокого места. Ливень был слишком сильным, чтобы плыть на лодке, и, следуя указаниям того же Шахида, Аюба-Фарук и будда оттащили ее от полузатопленной отмели, привязали канатом к стволу сундри и забросали листьями; после чего, поскольку иного выбора не оставалось, они стали продвигаться дальше, в коварную чащу джунглей.

 

И теперь джунгли Сундарбана вновь изменили свою природу; и снова уши Аюбы-Шахида-Фарука наполнились жалобами несчастных семей, из лона которых они исторгли тех, кого когда-то, в незапамятные времена, определяли как «нежелательные элементы»; ребята бросались в самую чащу, бежали во весь опор, пытаясь скрыться от обвиняющих, полных муки голосов своих жертв; а по ночам обезьяны-призраки висели на ветвях и распевали куплеты из «Нашей золотой Бенгалии»: «О, Родина-Мать, я беден, но то, что имею, ту малость, к твоим ногам я кладу. И полнится сердце безумной усладой». И нельзя было убежать от невыносимой пытки несмолкающих голосов, а выдержать хоть еще один миг бремя стыда, ставшее гораздо более тяжким оттого, что джунгли пробудили в них чувство ответственности, ребята не могли тоже, и отчаяние, наконец, подвигло троих мальчишек-солдат на крайние меры. Шахид Дар нагнулся и зачерпнул две полные горсти пропитанной тропическим дождем грязи; пребывая во власти своей страшной галлюцинации, он заткнул себе уши коварной землею джунглей. Глядя на него, Аюба Балоч и Фарук Рашид тоже законопатили уши грязью. Только будда оставил свои уши (одно здоровое, другое и без того глухое) свободными; казалось, он один хотел испытать на себе возмездие джунглей; он один склонял голову перед неизбежностью воздаяния за вину… Грязь грезящего леса, в которой, несомненно, таились полупрозрачные тела тропических насекомых и сатанинское коварство ярко-оранжевого птичьего помета, внесла заразу в уши троих мальчишек-солдат, и они стали глухими, как бревна; и хотя теперь ребята были избавлены от монотонных обвинений, какими джунгли баюкали их, бедолагам пришлось впредь объясняться простейшими знаками. И все же казалось, что они предпочитают болезнь, глухоту тем тошнотворным секретам, которые нашептывали им прямо в уши листья деревьев сундри.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 18 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>