Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Агент «Северокаролинского общества взаимного страхования жизни» пообещал в три часа дня взлететь с крыши «Приюта милосердия» и перенестись на противоположный берег озера Сьюпериор. За два дня до 11 страница



Спустя некоторое время она перестала тревожиться по поводу своего живота и уж не старалась его прятать. Ей внезапно открылось, что, хотя иному мужчине ничего не стоит переспать с безрукой женщиной, с одноногой, с горбатой или со слепой, с пьяницей или бандиткой, с карлицей, с несовершеннолетней, с другим мужчиной и черт знает с кем еще, их ничто не ужасает, кроме одного — им страшно переспать с нею, с женщиной без пупка. Они замирали при виде ее живота, гладкого, словно спина; они чуть в обморок не падали, они холодели, когда она, раздевшись донага, подходила к ним вплотную, нарочно выставляя гладкий, как колено, живот.

— Да кто же ты? Русалка какая, что ли? — возопил как-то один из них и торопливо стал натягивать носки.

Она была отрезана от всех. С детства лишенная семьи, она вслед за тем лишилась каких бы то ни было человеческих связей, ибо ей было отказано во всем — только раз на острове чуть улыбнулось счастье, единственный проблеск его, — в супружестве, в дружбе, в принадлежности к религиозной общине. Мужчины хмурились, женщины перешептывались и прятали за спину детей. Ее не взял бы в качестве экспоната даже бродячий цирк, так как в ее аномалии не хватало самого существенного — гротескности. На что смотреть-то! Ее изъян, и экзотический, и страшный, был несценичен. В нем не хватало интимности, скандалезности, и любопытство не успевало разгореться до таких пределов, чтобы запахло драмой.

В конце концов ее терпение истощилось. Вопиюще невежественная, но наделенная острым умом, она усвоила, какая роль ей отведена в этом мире, отведена, по всей вероятности, навсегда, и, отбросив условности, начала с нуля. Прежде всего остриглась. Избавилась от ненужной заботы. Затем задумалась, как ей теперь жить и что для нее ценно в этом мире. Отчего ей весело, отчего грустно и почему так бывает? Что ей нужно знать для того, чтобы выжить? Что в этом мире истинно? Мысль ее блуждала по кривым закоулкам, забредала в тупики, итогом же порой бывал глубокий вывод, а порой — заключение, достойное трехлетнего малыша. Путь, совершенный ею в поисках познания, пройденный нехоженой, хотя и простенькой тропой, привел к выводу: поскольку смерти она не боится (ведь она, можно сказать, частенько разговаривала с мертвецом), ей вообще ничего не страшно. Эта убежденность плюс сочувствие к людским тревогам, никогда не обременявшим ее самое, сделали ее такой, какою она стала, и — следствие приобретенных усилием мысли и опытом знаний - отвели ей место хоть и в пределах, но на самой грани весьма чувствительного к человеческим взаимоотношениям мира чернокожих. Ее одежда оскорбляла их в самых лучших чувствах, зато проявляемое ею уважение к чужим секретам — а негры ревностно оберегают свои личные дела от посторонних — заставляло забыть о небрежности ее туалета. Она имела привычку пристально смотреть людям в глаза, что в ту пору считалась среди негров крайне неприличным: так поступать могли лишь дети или опустившиеся люди… зато Пилат ни разу не позволила себе сказать что-либо неучтивое. Каждому вошедшему к ней в дом — в гости ли, по делу — она сначала предлагала что-нибудь отведать, а лишь затем вступала с ним в разговор. Она смеялась иногда, но никогда не улыбалась и, дожив к 1963 году до шестидесяти восьми лет, твердо помнила, что свою последнюю слезинку уронила в детстве, когда Цирцея принесла ей к завтраку вишневый джем.



Она явно утратила интерес к тому, как вести себя за столом, как соблюдать опрятность, но зато отношения между людьми были в ее глазах необычайно важны. Двенадцать лет, проведенные в округе Монтур, где отец и брат окружали ее нежной заботой и где сама она ухаживала за порученными ей животными на ферме, помогли ей сейчас выбрать оптимальную линию поведения. Оптимальную по отношению к мужчинам, называвшим ее русалкой, и к женщинам, заметавшим за ней на дороге следы и прислонявшим зеркальца к ее дверям.

Она обладала даром исцелять и не пугалась, когда рядом с ней разгоралась пьяная ссора или женщины начинали тузить друг дружку, и, случалось, устанавливала между забияками мир, длившийся на удивление долго, гораздо дольше, чем если бы в роли миротворца выступил обыкновенный человек. Самое же главное, она внимательно выслушивала указания своего наставника — отца, который ей время от времени являлся и всегда что-нибудь говорил. После рождения Ребы он больше не приходил к Пилат в той одежде, что была на нем, когда он брел по опушке, а затем появился в пещере, после того как Пилат и Мейкон ушли от Цирцеи. Тогда он был одет в рабочий комбинезон и тяжелые башмаки-одежда, в которой его застрелили. Теперь на нем была белая рубаха с голубым воротничком и коричневая фуражка. Башмаков он не надевал (связывал за шнурки и перекидывал через плечо), наверное потому, что у него болели ноги — он все время потирал пальцы ног, сидя на полу возле ее кровати или на крыльце или прислонившись к стене винокурни. Пилат зарабатывала теперь на жизнь тем, что гнала вино и виски. Эта работа по мере того, как Пилат приобретала сноровку, предоставляла ей больше свободы, чем могло бы дать любое другое занятие женщине, совершенно не имеющей средств и не склонной продавать свою любовь за деньги. Поселившись в негритянском квартале какого-нибудь городка, она открывала там небольшое питейное заведение и редко сталкивалась с полицией или шерифом, так как не в пример другим такого рода заведениям не допускала у себя ни азартной игры, ни девок и очень редко продавала свой товар распивочно. Просто гнала спиртное и продавала в основном на вынос. Точка.

Когда Реба выросла и принялась кочевать из одной постели в другую, сделав передышку только для того, чтобы родить дитя, Агарь, Пилат решила, что в их жизни пора бы кое-что изменить. Не из-за Ребы, которая была вполне довольна их жизнью, а из-за внучки. Агарь оказалась чистюлей. Уже двух лет от роду она терпеть не могла безалаберщину и грязь. А в три года нрав ее явно отличался тщеславием и даже намечалась спесь. Ей очень нравились красивые платья. Пилат и Реба удивлялись ее просьбам, но им приятно было их исполнять. Они избаловали ее, а она в награду за потворство усердно старалась скрывать, что стесняется такой бабушки и мамы.

Пилат решила разыскать своего брата, если он еще жив, ведь девочке, Агари, нужна семья, родные, жизнь, вовсе не похожая на ту, какую ей могли предложить они с Ребой, а Мейкон то, насколько она помнит, должно быть, непохож на них. Он, наверное, преуспевающий, солидный и приличный, то есть из тех людей, какими восхищается Агарь. Кроме того, Пилат хотела с ним помириться. Она спросила у отца, где брат, но отец лишь потряс головой и потер ступни. Тогда Пилат впервые в жизни отправилась по собственной воле в полицию, которая направила ее в Красный Крест, а тот направил ее в Армию спасения, а Армия спасения направила ее в «Общество друзей»[13], которое направило ее обратно в Армию спасения, которая известила письменно все свои отделения во всех больших городах от Нью-Йорка до Сент-Луиса и от Детройта до Луизианы и обратилась к ним с просьбой просмотреть телефонные справочники, где Мейкона и в самом деле обнаружил секретарь одного из отделений. Пилат была удивлена успешным результатом, секретарь же отделения — ничуть не удивлен: ведь людей с такой фамилией едва ли так уж много.

Они путешествовали честь по чести (поезд, два автобуса), поскольку у Пилат накопилось порядочно денег: кризис 1929 года породил такое множество покупателей дешевой самогонки, что Пилат даже не приняла пособия от Армии спасения, которая произвела в ее пользу денежный сбор. Она прибыла с чемоданами, с зеленым мешком, со взрослой дочерью и с внучкой, брат же встретил ее грубо, негостеприимно, был смущен ее приездом и ничего ей не простил. Пилат уехала бы в тот же день, но осталась из-за жены брата — та медленно умирала тогда, потому что ей не хватало любви, да и сейчас, кажется, снова умирала по той же причине, во всяком случае, так показалось Пилат, которая, поглядывая через стол на невестку, рассказывала ей историю своей жизни с нарочитой неторопливостью, чтобы Руфь успокоилась и перестала думать об Агари.

 

 

ГЛАВА 6

 

 

- Я отвел ее домой. Она стояла посредине комнаты, когда я вошел. Я и отвел ее домой. Жаль ее. Ужасно жаль.

Молочник пожал плечами. Ему не хотелось разговаривать об Агари, но как иначе задержать Гитару и, уловив удобный момент, заговорить с ним на совсем другую тему?

— Что ты ей сделал? — спросил Гитара.

— Что я ей сделал? Ты же видел у нее нож и спрашиваешь почему-то, что я ей сделал?

— Я спрашиваю, что ты сделал ей до этого? Она ведь просто сама не своя.

— Сделал то же, что ты делаешь с ними каждые полгода, — сыграл отбой.

— Не верю.

— Я говорю правду.

— Нет, похоже, было что-то еще.

— Что же, я вру, по-твоему?

— Понимай как хочешь. Но этой женщине нанесена смертельная обида. И обидел ее ты.

— Ты что, ополоумел? Ведь буквально на твоих глазах она уже несколько месяцев пытается меня убить, а я ее даже пальцем ни разу не тронул. А теперь, оказывается, ты волнуешься не за меня, а за нее. Разговариваешь со мной, как следователь. Я заметил, ты теперь все время ходишь с нимбом вокруг головы. Белая мантия не требуется?

— Это ты к чему?

— А к тому, что мне надоели твои нотации. Знаю, мы с тобой на многое по-разному глядим. Знаю, ты считаешь меня лентяем… говоришь, я несерьезный, но мы все-таки друзья, и… Прости, я в твои дела не лезу?

— Ну что ты. Нет, конечно, нет.

Прошло несколько минут. Молочник покачивал стакан с пивом. Гитара отхлебывал чай. Было воскресенье. Они сидели в ресторанчике у Мэри. Прошло около недели после очередного покушения Агари на жизнь Молочника.

— Ты и курить бросил? — спросил Молочник.

— Да. Я больше не курю. И отлично, знаешь ли, себя чувствую. — Они опять помолчали, затем Гитара сказал: — Ты бы тоже бросил.

Молочник кивнул.

— Во-во. Буду общаться с тобой, обязательно брошу. Брошу курить, любовь крутить и пить… брошу все. Окутаюсь покровом тайны и начну куда-то шастать с Имперским Штатом.

Гитара нахмурился.

— Вот теперь ты лезешь в чужие дела.

Молочник вздохнул, а потом посмотрел ему прямо в глаза.

— Да, лезу. Мне хочется знать, почему на рождество ты все время где-то мотался с Имперским Штатом?

— У него были неприятности. Я помог ему.

— И все?

— А что еще?

— Не знаю, что еще. Я только знаю, что-то еще есть. И если мне не положено знать эти ваши дела, так и скажи, на том и кончим. Но я же вижу: с тобой что-то творится. И хочу узнать — что именно?

Гитара промолчал.

— Мы ведь очень давно с тобой дружим, Гитара. У меня от тебя нет секретов. Я тебе смело все рассказываю о себе: хоть мы и разные, я знаю, доверять тебе можно. Но в последнее время наша дружба стала вроде улицы с односторонним движением. Усекаешь? Я рассказываю тебе все, а ты мне ничего. Ты считаешь, мне нельзя доверять?

— Не знаю, может быть, и можно.

— Так проверь.

— Не могу. Тут замешаны другие люди.

— А ты не рассказывай мне об этих других. Расскажи о себе.

Гитара долго на него смотрел. Может быть, я так и сделаю, подумал он. Может быть, тебе и можно довериться. А может, и нельзя, но я все же рискну, потому что рано или поздно…

— Добро, — сказал он наконец. — Только учти: все, что я тебе расскажу, пусть дальше не пойдет. Если ты кому-нибудь проболтаешься, ты мне петлю на шею накинешь. Ну что, рассказывать?

— Ага.

— Точно?

— Точно.

Гитара подлил кипятку в чашку с чаем. Он внимательно глядел, как чаинки медленно оседают на донышко.

— Я полагаю, тебе известно, что по временам белые убивают негров, а люди только головами качают да приговаривают: «Ай-ай-ай, какой ужас».

Молочник поднял брови. Он-то думал, Гитара посвятит его в какое-то предприятие, которое он затевает. А тот опять зарылся в расовый вопрос. Говорил он медленно, так, будто в его речах нельзя пропустить ни единого слова и будто сам он внимательно вслушивается в то, что говорит.

— Я не способен цокать языком и приговаривать «ай-ай-ай». Мне нужно что-нибудь делать. Делать же возможно только одно: поддерживать равновесие, следить за тем, чтобы мы были квиты. Каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок способны оставить после себя потомство — от пяти до семи поколений, дальше начнется вырождение. Значит, каждая смерть — это смерть нескольких поколений. Этих сволочей не остановишь, они все равно будут нас убивать, стараться нас извести. И каждый раз, когда убийство им удается, они уничтожают от пяти до семи поколений. Я помогаю уравнять счет.

Есть такое общество. Оно состоит всего из нескольких человек, готовых пойти на опасность. Сами они не затевают ничего, даже кандидатур не намечают. Беспристрастны, как дождь. Но каждый раз, как белые убьют чернокожего ребенка, женщину или мужчину, а их закон, их суд и пальцем не пошевельнет, это общество намечает жертву — намечает ее наугад, но она должна соответствовать убитому или убитой возрастом и полом, — и приводит приговор в исполнение. Казнь, если удастся, выбирают тоже соответственно тому убийству. Если негра повесили, вешают белого; если негра сожгли, то и белого сожгут; если женщину изнасиловали, а потом убили, то и белую женщину изнасилуют, а потом убьют. Если получится. Если же не удастся казнить намеченную жертву таким же точно способом, каким был убит чернокожий, тогда просто убьют, как сумеют, но непременно убьют. Члены этого общества называют себя «Семь дней». Состоит оно из семи человек. Всегда семь, ни больше и ни меньше. Если кто-нибудь из них умрет, или уедет, или не сможет больше выполнять свои обязанности, ему найдут замену. Не сразу, конечно, потребуется время. Но они и не спешат. Затаиться, потерпеть, пока подойдет время, — вот в чем их сила. Потерпеть и выжить. Расти они не хотят, так труднее будет затаиться. Они не пишут своих имен на стенах туалета и не бахвалятся перед девками. Терпение, молчание — их оружие, поэтому их никто не уничтожит, никогда.

А началось все в 1920-м, когда сперва изувечили, а потом убили солдата из Джорджии и сразу вслед за тем выкололи глаза фронтовику, вернувшемуся домой из Франции после первой мировой войны. С тех пор так и идет, без перерыва. Я сейчас — один из них.

Молочник выслушал все до конца, не проронив ни слова. Он съежился, как от озноба, когда Гитара наконец договорил.

— Ты… Ты будешь убивать людей?

— Не людей, а белых.

— Но почему?

— Я же тебе только что объяснил. Это нужно делать, это необходимо. Для поддержания постоянного соотношения.

— Ну а если этого не делать? Если оставить все, как есть?

— В таком случае наш мир — зверинец и я не смогу в нем жить.

— Но почему вы не выслеживаете настоящих убийц? Почему вы убиваете неповинных? Уж если мстить, то тем, кто виноват.

— Здесь неважно, кто убил. Убить способен каждый белый. Значит, выбирай любого. Среди белых нет неповинных, все они потенциальные убийцы негров, даже те, которые пока еще никого не убили. Ты думаешь, Гитлер очень их возмутил? Думаешь, они стали воевать против него, потому что считали его выродком? Да чем он хуже их? Он убивал евреев и цыган, потому что у него под рукой не было негров. Разве наши куклуксклановцы ужасаются, осуждают его? Ничего подобного, ты сам прекрасно это знаешь.

— Да, но люди, которые могут изувечить и убить человека… ведь они же сумасшедшие, Гитара, просто сумасшедшие.

— Каждый раз, когда над кем-нибудь из нас учиняют самосуд, все говорят, что линчеватели, мол, сумасшедшие или темные, невежественные люди. Точно так же можно бы сказать, что они были пьяны. Или страдали запором. Интересно, а почему это мы никогда не бываем так невежественны и пьяны, чтобы выколоть кому-нибудь глаза или вспороть живот? Почему мы недостаточно для этого безумны? Или недостаточно страдаем запором? И главное, как вышло, что негры, самая безумная и невежественная народность в Америке, никогда не доходят до такой степени безумия или невежественности? Чушь все это. Белые — просто нелюди. Нелюди вся белая раса. А чтобы бороться с нелюдями и их победить, требуется волевое усилие.

— Но ведь есть же и хорошие. Среди белых есть такие, кто идет на жертвы ради негров. И на серьезные жертвы, не на пустяки.

— Что ж, значит, среди них есть двое-трое нормальных. Только они не в силах положить конец убийствам. Они гневаются, а убийства продолжаются. Они могут даже выступать с речами, но и это не помогает. Мало того, они даже могут подвергнуть себя каким-то неудобствам, а убийства все продолжаются как ни в чем не бывало. Вот мы и взялись за дело.

— Но ты искажаешь факты. Не двое-трое нормальных. Таких много.

— Что ты говоришь? А знаешь ли ты, Молочник, что, если бы Кеннеди вдруг оказался жителем Миссисипи, сидел там у жаровни и, надравшись в лоск, вдруг сильно заскучал, а тем временем его приятели надумали бы кого-то линчевать, он пошел бы с ними, просто забавы ради. Вот и вылез бы в нем нелюдь в силу обстоятельств. Зато, к примеру, я, как бы крепко я ни напился и как бы сильно ни заскучал, линчевателем не стану, и ты не станешь, и вообще ни один чернокожий из всех, кого я знал и знаю или о ком я слышал, — никто из нас никогда не примет участия в суде Линча, в этом я уверен. Никогда. В каком краю бы он ни находился, в какое время бы ни жил, негр не способен вдруг отправиться на поиски какого-нибудь белого, чтобы разрезать его на куски. А они способны. И делают это даже не из-за выгоды, а они ведь из-за выгоды делают много чего. Зато негров убивают просто для забавы. Нелюди.

— Ну а как же… — Молочник постарался вспомнить, кто из белых несомненно проявил себя как защитник негров. — Швейцер. Альберт Швейцер. Он что, тоже стал бы убивать?

— Минуточку. Швейцеру было глубоко наплевать на африканцев. Он с таким же успехом мог заменить их крысами. Он, видишь ли, проводил исследование, испытывая самого себя, — доказывал, что способен работать с собачками в человеческом образе.

— Ну, а Элеонора Рузвельт?

— О женщинах я ничего не знаю. Не могу сказать, как поступили бы в таком случае их женщины, зато мне вспоминается картина: белые матери, вытянув руки, поднимают вверх детей, чтобы те получше разглядели, как горят привязанные к деревьям негры. В связи с чем у меня возникают некоторые сомнения по поводу Элеоноры Рузвельт. А вот насчет мистера Рузвельта никаких сомнений нет. Перетащи его в кресле на колесиках в пыльный городишко в Алабаме, дай ему плитку жевательного табаку, шахматную доску, немного виски и веревку — и, будь спокоен, он не задумываясь набросит ее какому-нибудь чернокожему на шею. Смысл моих слов заключается в том, что все белые при определенных условиях смогут убить. А мы при тех же самых обстоятельствах убивать не станем. Потому совершенно неважно, что некоторые из них пока еще никого не убили. Я слушаю радио, я читаю. И знаю теперь одну вещь: они сами тоже про это знают. Знают, что они нелюди. Их писатели и их актеры твердят им это уже много лет. Твердят, что они нелюди, твердят им, что они порочны. В книгах это называется трагедией. В кино — вестерном. То, что они воспевают как прекрасные, естественные человеческие черты, — просто порочность. И зря они стараются. Болезнь в крови у них, она в структуре их хромосом.

— Ты, я полагаю, можешь все это доказать? На научной основе?

— Нет.

— А разве не следовало бы постараться сперва доказать, а потом уж приступать к подобным акциям?

— Они доказывают что-нибудь на научной основе перед тем, как убивают нас? Нет. Они сперва нас убивают, а потом пытаются научно доказать, почему мы обречены на гибель.

— Погоди-ка минутку, Гитара. Если они такие уж плохие, нелюди, как ты говоришь, почему ты так стараешься им уподобиться? Почему тебе не хочется быть лучше, чем они?

— А я лучше.

— Но ведь сейчас ты поступаешь, как самые худшие из них.

— Это верно, но я действую разумно.

— Разумно? Как тебя понять?

— А так понять, что я не развлекаюсь, это раз; не добиваюсь ни власти, ни внимания публики, ни земли, ни денег, это два, и не испытываю злобы — три.

— Ты не испытываешь злобы? Не верю!

— Не испытываю, уверяю тебя. Мне очень неприятно так поступать. И кроме того, страшно. Делать такие вещи ужасно трудно, если ты не злишься, и не пьян, и не накурился наркотиков, и не сводишь с кем-то личные счеты.

— Я не вижу в ваших действиях никакого смысла. Ну кому это на пользу, кому?

— Я ведь объяснял тебе. Нужно уравнять счет. Поддерживать равновесие. Постоянное соотношение. И потом, сама земля наша, почва.

— Что-то не понял.

— Наша земля пропиталась кровью чернокожих. А до нас — кровью индейцев. Белых ничем не исправишь, и, если так пойдет и дальше, не останется в живых ни одного из нас, и земли для тех, кто выжил, не останется. Поэтому мы должны поддерживать постоянное числовое соотношение.

— Но их ведь больше, чем нас.

— Только на Западе. И тем не менее не следует, чтобы соотношение менялось в их пользу.

— Но тогда нужно, чтобы все узнали о вашем обществе. Тогда, может быть, вы и сумеете прекратить убийства негров. Зачем вы держите все в тайне?

— Чтобы нас не сцапали.

— А вы не можете хотя бы как-то оповестить других негров, чтобы вселить в них надежду?

— Нет, этого нельзя.

— Почему?

— Нас могут выдать. Кто-нибудь нас может выдать.

— Ну, если так, то известите белых. Пусть они узнают. Ведь все же знают про мафию и клан; они напугаются и присмиреют.

— Вздор городишь. Как это устроить, чтобы одни все знали, а другие — нет? Кроме того, мы не такие, как они. Мафия — сборище нелюдей. Так же как клан. Мафия убивает людей из-за денег, клан — ради забавы. И учти: у тех и у других огромные средства и сильные защитники. У нас ничего такого нет. Но нам совсем не нужно извещать кого-то. Мы даже выбранным для мести жертвам не говорим, что их убьют. Просто шепнем: «Твой день настал». Наша сила в том, что действуем мы тайно, без шумихи. И ни один из нас никому не рассказывает об этом — нас к такому противоестественному удовольствию не тянет. Мы и между собой об этом не говорим, не касаемся подробностей. Просто даем задание. Если негра убили в среду, задание получает Среда; если негр убит в понедельник, то Понедельник отомстит за него. Выполнил задание — известил остальных, но без всяких там «кого» и «как». А если кто-то наконец не выдержит, то, чтобы не проболтаться, кончает с собой, как Роберт Смит. Или вот Портер. Мы заметили: это стало его угнетать. Решили передать кому-нибудь на время его день. Ему ведь просто нужно было отдохнуть, а теперь он снова в порядке.

Молочник внимательно посмотрел на него; дрожь ужаса, которую он долго сдерживал, охватила его на миг.

— Нет, Гитара, я этого не могу принять.

— Знаю.

— Уж очень у вас все неправильно.

— Что, например?

— Ну, во-первых, вас рано или поздно поймают.

— Может быть. Но если меня поймают, это значит, я умру несколько раньше, чем положено… но не легче, чем положено. А мне неважно, как я умру и когда. Ради чего я умру — вот что важно. Так же, как ради чего я живу. Кроме того, если меня поймают, меня смогут обвинить и убить за одно преступление, может быть, за два, но уж никак не за все. К тому же, остаются еще шесть «дней». Мы уже давно действуем, очень давно. И поверь, мы долго, очень долго еще будем действовать.

— Но вы не можете жениться.

— Ты прав.

— Не можете иметь детей.

— Не можем.

— И это жизнь?

— Да, жизнь. Именно у нас и жизнь.

— Без любви.

— Без любви? Наша жизнь без любви? Да ты слушал меня или нет? Все, что я делаю, я делаю не потому, что ненавижу белых. А потому, что люблю своих. Тебя люблю. Вся моя жизнь — любовь.

— Каша у тебя в голове, дружище.

— В самом деле? А когда евреи из фашистских лагерей после войны разыскивали нацистов, что их толкало — ненависть к нацистам или любовь к евреям, погибшим в лагерях?

— То совсем другое дело.

— Только потому, что в их распоряжении были деньги и гласность.

— Нет. Они отдавали нацистов под суд. А вы убиваете сами, и при этом не убийц. Вы убиваете неповинных людей…

— Я ведь сказал тебе, не существует…

— Вас вовсе не оправдывает то…

— Молочник, мы бедные люди. Я работаю на автомобильном заводе. Остальные еле сводят концы с концами. Где деньги, где то государство, та страна, которые возьмутся финансировать наше правосудие? Ты говоришь, евреи отдавали под суд нацистов. Есть у нас суд? Найдется ли в Америке хотя бы в одном городе такой суд, где присяжные осудили бы линчевателей? Даже в наше время есть такие места, где негры не имеют права давать показания против белых, где волею закона судья, присяжные, суд вправе не слышать ни единого слова, если оно сказано негром. А это значит, что чернокожего могут признать жертвой преступления лишь тогда, когда это подтвердит белый. Только в этом случае. Если бы существовало нечто, хотя бы отдаленно напоминающее правосудие или суд в тех случаях, когда белые подонки убивают негров, никому бы не понадобились наши «Семь дней». Но такого суда нет, поэтому мы существуем. И вершим правосудие без денег, без поддержки, без судейских мантий, без газет, без сенаторов и без иллюзий!

— Ты говоришь очень похоже на негра, который назвал себя Икс. Почему бы и тебе заодно не назваться Гитара Икс?

— Икс, Бэйнс — один черт. Плевать мне на фамилии.

— Ты, видно, не понял, чего он добивается. Он ведь хочет, чтобы белые узнали, что негр отвергает свою фамилию раба.

— А мне начхать на то, что знают белые, и даже на то, что они думают. И потом, я не отвергаю свою фамилию. Гитара — мое имя. Бэйнс — фамилия рабовладельца. То и другое связано со мной. Фамилия меня не волнует. Меня волнует положение раба.

— И положение это изменится из-за того, что ты прикончишь сколько-то там белых?

— Непременно.

— Не повлияет ли это как-нибудь и на мое положение?

Гитара усмехнулся.

— Повлияет, сам знаешь.

— Черта с два, — нахмурившись, сказал Молочник. — Что же, я сто лет проживу, оттого что члены вашего общества прочитают газету, а затем устроят засаду на какого-нибудь несчастного белого старичка?

— Сто лет тут ни при чем. Речь о том, как ты живешь и почему живешь. И о том, удастся ли твоим детям народить и себе детей. Речь о том, чтобы в один прекрасный день в пашем государстве белые задумались перед тем, как устроить очередной суд Линча.

— Да каким же образом вся эта дурь изменит мою жизнь и жизнь других негров? Ваши поступки безумны. Мало того, они входят в привычку. Напрактикуешься как следует — и будешь убивать кого угодно. Ты меня понял? Убийца есть убийца, он может убить и без причины. Не понравится тебе кто-то — прикончишь. Меня можешь убить.

— Мы не убиваем негров.

— Ты послушай, как ты говоришь. Негров. Не Молочника. Ты ведь не сказал: «Да что ты, Молочник, уж тебя-то я и пальцем не трону». Нет. Ты говоришь: «Мы не убиваем негров». Бред собачий! А что, если вы вдруг вздумаете изменить свои законы?

— «Семь дней» — это «Семь дней». Организация существует давно и законов своих не меняет.

Молочник задумался.

— И молодые у вас есть? Или все остальные постарше? Ты один там молодой?

— А в чем дело?

— Только в том, что сопляки страсть как любят менять правила.

— Ты беспокоишься за свою жизнь, Молочник? — посмеиваясь, спросил Гитара.

— Нет. В общем, нет. — Молочник погасил сигарету и достал новую. — А какой твой день, скажи-ка?

— Воскресенье. Я — Воскресенье.

Молочник потер лодыжку на той ноге, что была короче.

— Ох, друг, боюсь я за тебя.

— Забавно. А я за тебя.

 

 

ГЛАВА 7

 

 

Люди, живущие вдали от моря, понимают это. Понимают, что какие-нибудь случайные ручей Биттер и река Паудер, протекающие по штату Вайоминг, или большое Соленое озеро в штате Юта — в их краях единственная замена моря, и, лишенные возможности претендовать на побережье, довольствуются крутыми и отлогими берегами да отмелями. Они обычно мирятся с добровольным заключением, поскольку бежать все равно некуда. Но людей, живущих в районе Великих озер, сбивает с толку их окраинное положение, они живут на самом краю государства, но край этот — граница, а не побережье. Поначалу и они, подобно жителям побережья, воображают, будто находятся на рубеже, откуда дорога ведет лишь в последний путь и бегство без возврата. Однако пять Великих озер, которые впитывают в себя через залив Святого Лаврентия дух морских просторов, тоже пленники суши, хотя извилистая река соединяет их с Атлантическим океаном. И как только жители озерного края обнаружат это, их так и тянет прочь от насиженных мест, и они неизбежно жаждут перемен, столь же неизбежно принимающих самые странные формы. То им вдруг захочется ходить по каким-то другим улицам, где свет солнца падает на мостовую иначе. То их потянет в незнакомую компанию. Или просто до смерти захочется хотя бы услышать, как у тебя за спиной громко захлопнулась дверь.

Вот Молочнику именно этого хотелось. Ему хотелось, чтобы тяжелая белая дверь их дома на Недокторской захлопнулась за ним, хотелось услышать, как в последний раз щелкнет за спиной замок.

— Тебе же все достанется. Все! И ты будешь свободен. Деньги — это свобода, Мейкон. Только деньги и дают нам настоящую свободу.

— Я знаю, папа, знаю, и все же мне надо уйти. Я ведь не уезжаю за границу, просто мне хочется начать самостоятельную жизнь. Ты сделал это в шестнадцать лет. Гитара — в семнадцать. Так поступают все. Все через это прошли. А я до сих пор живу в родительском доме и служу в твоей конторе — не потому, что лез из кожи вон, добиваясь этого места, а потому, что я твой сын. А ведь мне уже за тридцать.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>