Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 31 страница



Они, таким образом, ассоциируются со своим окружением и характеризуются им. «Воробьи Тауэра» славились как «пернатые разбойники», которые вели непрерывную войну с тамошними голубями и скворцами, хотя жили с ними бок о бок много веков. Осенью 1738 года у Майл-эндской заставы после удара молнии на земле лежали «кучи дохлых воробьев». В этой массовой смерти есть что-то и жалкое, и величественное, словно птицы в очередной раз явили дух самого города. Как пишет Николсон, автор книги «Наблюдение за птицами в Лондоне», эти крохотные существа воплощают «непобедимую плодовитость как таковую»: «Сколько бы их ни гибло, они не пытаются обороняться, но число их все равно не уменьшается, и в этом спасение вида». «Непрерывный и неописуемый» шум, который они производят, рассевшись где-нибудь кучкой, — это голос коллективного триумфа. Когда, «обезумевшие от радости», они порхают и суетятся среди ветвей, кажется, что сами деревья сделались живыми.

Чайки — теперь постоянные гости города, хотя впервые они появились здесь недавно — в 1891 году. Они прилетели в город суровой зимой ради тепла и вскоре привлекли к себе внимание лондонцев. Чтобы поглядеть, как они кружат над водой и пикируют, горожане толпами собирались на мостах и набережных. В 1892 году лондонские власти запретили в них стрелять, и тогда же возникло обыкновение подкармливать их: в 1890-е годы клерки и рабочие в обеденный перерыв ходили к мостам и кидали им всевозможную еду. Теодор Драйзер, идя воскресным днем 1912 года по мосту Блэкфрайарс, увидел цепочку людей, кормивших «тысячную стаю чаек» мелкой рыбешкой, которую они покупали по пенсу за коробку. Отношению горожан к ним свойственно соединение доброты и благоговейного почтения. Между тем подкармливания эти имели результатом постоянное возвращение чаек, которые в конце концов, уподобясь воронам былых столетий, приобрели репутацию главных санитаров Лондона. Так поведение горожан меняет птичьи привычки и среду обитания.

Иные птицы, как, например, зарянка и зяблик, в городе пугливей, чем в сельской местности. Другие — в частности, кряква, — напротив, чем дальше от Лондона, тем более робки. Количество воробьев резко сократилось, а черных дроздов, наоборот, стало больше. Лебеди и утки тоже сделались многочисленней. Некоторые виды птиц, однако, практически исчезли. Самый известный пример — лондонские грачи, чьи гнезда были уничтожены строительными работами и рубкой деревьев. Между тем они много веков жили в определенных местах Лондона, в числе которых кладбище при церкви Сент-Данстан-ин-де-Ист, общинный сад Церковного суда в Докторс-Коммонс, башни лондонского Тауэра и сады Грейз-инн. Грачовник в Иннер-Темпле, существовавший по меньшей мере с 1666 года, был упомянут в 1774 году Оливером Голдсмитом. Грачи гнездились на церквах Боу-черч и Сент-Олаф. Эти почтенные лондонские птицы предпочитали окрестности старинных церквей и зданий, словно были их хранителями. Но, как пелось в одной песенке XIX века, «старым грачам теперь негде гнездиться». В свое время в Кенсингтон-гарденз была грачиная роща. Эти семьсот деревьев составляли кусок живой природы — предмет восторга и изумления для тех, кто гулял там под бесконечные грачиные крики, заглушавшие городской шум. Но в 1880 году рощу срубили. И грачи исчезли навсегда.



Но город не остался без птиц. Многие — канарейки и волнистые попугаи, жаворонки и дрозды — живут в клетках и пением в неволе напоминают самих горожан. В романе Диккенса «Холодный дом», рисующем символическую картину Лондона, птички, живущие в клетках у мисс Флайт, — центральный образ городской несвободы.

Заключенных Ньюгейтской тюрьмы не зря называли «ньюгейтскими соловьями» и «ньюгейтскими пташками». Оруэлл в книге «Фунт лиха в Париже и Лондоне» (1933) замечает, что обитатели ночлежек и дешевых доходных домов нередко держат таких птиц — «крохотных, поблекших, всю жизнь проживших в подземелье». Он вспоминает, в частности, «старого ирландца, который… подсвистывал слепому снегирю в крохотной клетке». Невольно возникает мысль о странном родстве между лондонскими несчастливцами и пернатыми узниками. На каменной стене одной из камер в башне Бичем-тауэр лондонского Тауэра гвоздем была нацарапана «Эпитафия щегла»:

Где Рэли сетовал на злую долю,

Я сладко пел про солнышко, про волю…

Но ты добрее, смерть, чем все суды, —

Меня ты выкупила из беды.

Ниже идут слова: «Похоронен 23 июня 1794 года в лондонском Тауэре товарищем по заточению». Птичек, которые жили в клетках у мисс Флайт, звали «Надежда, Радость, Юность, Покой, Отдых, Жизнь, Прах, Пепел, Ущерб, Нужда, Беда, Отчаяние, Безумие, Смерть, Хитрость, Глупость, Слова, Парики, Тряпье, Овчина, Грабеж».

Комнатные птицы были, разумеется, предметом торговли; этому товару были всецело отведены уличные рынки в Сент-Джайлсе и Спитлфилдс. Наибольшим спросом пользовались щеглы, которые отлавливались в больших количествах и стоили от шести пенсов до шиллинга; причинами их привлекательности были долголетие (пятнадцать лет и больше) и скрещиваемость с другими породами. Популярны были также зяблики и зеленушки, хотя последнюю птицу один уличный торговец назвал в разговоре с Генри Мейхью «певичкой так себе». Только что пойманные жаворонки продавались за шесть-восемь пенсов. Мейхью обратил внимание на то, что «плененный жаворонок раз за разом вскидывает голову, словно желая взмыть в вышину»; лететь его, однако, не пускала тесная и грязная клетка в трущобах XIX века. К середине этого столетия одной из любимых лондонскими торговцами птиц стал также соловей, но, как пишет тот же Мейхью, он «проявляет великое беспокойство, кидается на прутья клетки или вольера, а иной раз спустя несколько дней умирает».

Хартия Вильгельма I. Этот краткий документ фиксировал верховенство короля над Лондоном и его жителями и стал одним из первых орудий, использовавшихся в постоянной борьбе между монархией и городом.

Горожане былых времен благоговейно рассматривают «Лондонский камень», который одни считали «милевым камнем», другие — символом городской власти. Ныне, почти незамечаемый, он лежит на Каннон-стрит.

Джон Стоу — великий антиквар XVI в., чей «Обзор Лондона» стал первым полным и достоверным описанием города. Его бюст и поныне стоит в церкви Сент-Эндрю-Андершафт.

«Жирные куры — налетай, не зевай!», «Апельсинчики — лимончики!», «Ножи, гребенки, чернильницы!» Изображения уличных торговцев, созданные Марцеллусом Лароном около 1687 г. Это — обтрепанные эмблемы лондонской жизни, самоуверенные и изможденные, жизнерадостные и унылые, окруженные вечно текучей, тающей толпой.

Фрагмент карты, показывающей разрушения, причиненные Великим пожаром 1666 г. Даже церкви не были пощажены огнем.

Пожарные XVII в. за работой. В городе, печально знаменитом своими пожарами, они не простаивали, и их возгласы «Хай! Хай! Хай!» были так же привычны, как в наши дни сирена.

Публичное повешение у стен Ньюгейтской тюрьмы в изображении Роулендсона. Ритуализованная казнь была ни с чем не сравнимым развлечением для лондонской толпы и источником свежих анатомических образцов для Королевского хирургического колледжа.

Ньюгейтская тюрьма с ветряком, который якобы помогал снабжать камеры свежим воздухом. Это была славнейшая из городских тюрем, увековеченная в песнях, брошюрах и пьесах. Лондонские авторы разных эпох сравнивали свой город с тюрьмой, невольно воздавая тем самым дань всепроникающему могуществу этого «ада на земле».

Портрет Джека Шеппарда работы Торнхилла. Знаменитый вор столько раз совершил побеги из заключения, что стал городским героем. Легенда о нем дожила до XIX столетия, когда, по словам Генри Мейхью, его образ пользовался большей известностью среди детей, чем образ королевы Виктории.

Эта карикатура Крукшенка изображает посещение приговоренных к смерти узников Ньюгейтской тюрьмы в начале XIX в. Те, кого скоро должны были повесить, играли свои роли в лондонском спектакле воздаяния.

На картине Каналетто Уайтхолл предстает намного более рафинированным и умиротворенным, чем он был на самом деле. Важную роль играет верхняя часть холста ибо лондонское небо — во всяком случае, по мнению самих лондонцев — неповторимо.

Терраса Адельфи, задуманная и построенная братьями Адам. На среднем плане этой картины Уильяма Марлоу видна башня водопроводной компании. Как и многое другое, что было в Лондоне красивого и памятного, Аделфи была уничтожена в ходе «благоустройства».

Повседневная трудовая жизнь Лондона в изображении Джорджа Шарфа. Мостовые этого города постоянно вскрывались, дома сносились и перестраивались — действовал цикл вечной изменчивости и обновления. Лондон не знает покоя.

«Пиккадилли-серкус» Чарлза Джиннера. Такова была «Дилли» в 1912 г. Цветочницы вскоре исчезли навсегда, но автобусы до Баттерси и Хайбери курсируют и сегодня.

«Табачная лавка Аллена» на Хант-стрит близ Гроувенор-сквер, изображенная владельцем в XIX в. Обратите внимание на цветы в горшках — они не одно столетие были общей приметой лондонских улиц.

Эта замечательная современная скульптура Рейчел Уайтрид под названием «Дом» наделяет понятие «городского пространства» новым значением. Задумчивая и нависающая, она символизирует также то, что называли «лондонским бременем» и «лондонской тайной».

Снимок Ридженс-стрит, сделанный в конце XIX века, когда «человек-сандвич» и омнибус на конной тяге были сравнительно новыми явлениями.

Носильщики Биллингсгейтского рынка славились характерной одеждой. В городе, где судят по наружности, в городе уличного театра важно было иметь костюм, соответствующий роли. Ни один мужчина, какова бы ни была его профессия, не мог показаться без головного убора.

Старые дома в Бермондси в конце XIX в. Они были либо снесены, либо разрушены во время бомбежек, и на их месте возник один из огромных муниципальных жилых массивов южного Лондона.

Кларкенуэлл-грин. Это безобидное на вид и не привлекающее внимания «зеленое место» посреди Кларкенуэлла видело больше мятежей и радикальной деятельности, чем любой другой участок Лондона. И чем его секрет?..

Речные мусорщики. Это были подлинно лондонские торговцы, зарабатывавшие на скудный хлеб прочесыванием заливаемых приливами берегов Темзы.

Женщины просеивают мусор. В городе, где всему была своя цена, из отбросов любого рода извлекалась прибыль. Эти женщины, которых называли bunters, передавали свое нездоровое ремесло дочерям.

Выставочное колесо 1890-х годов и подобное ему колесо Варфоломеевской ярмарки в XVII в. предвосхитили колесо обозрения «Лондонский глаз» 2000 г. Сходная перекличка видится в том, что нынешний небоскреб Ллойдс-билдинг был возведен на месте старинного лондонского «майского столба».

Чудесный снимок Уильяма Уиффина: дети идут вслед за поливальной цистерной. Впрочем, многие лондонские дети ходили босиком в любую погоду.

Одна из улиц Миллуолла, сфотографированная в 1938 г. Лондонские дети затевали уличные игры неизменно с тех пор, как город был основан, и каким-то образом самые унылые участки порой превращались в игровые площадки. Не на все улицы, однако, отбрасывают тень большие суда.

«Лондонский особый» — так называли специфический городской туман, опускавшийся внезапно и создававший мрак даже в полдень. Этот живописно одетый горожанин старается защититься оттого, что считалось источником заразы.

«Смог» 50-х и 60-х XX в. был миазматической смесью тумана и дыма.

«Параличная». Жерико побывал в Лондоне в 1820-е годы, и мучения городских бедных ужаснули его и в то же время заинтриговали. В городе, основанном на денежном интересе, нуждающиеся и бродяги — своего рода ритуальные жертвы.

«Белковый человек» Стэнли Грин много лет курсировал по Оксфорд-стрит с одним и тем же призывом — потреблять меньше белков. Омывавшему его великому людскому потоку не было до него, как правило, никакого дела, и он поэтому стал горьким символом нелюбопытства и забывчивости горожан.

Развалины Патерностер-роу подле собора Св. Павла, сфотографированные Сесилом Битоном во время бомбардировок Второй мировой войны. Это была улица издателей и торговцев книгами и канцелярскими товарами на протяжении трех столетий, но теперь от нее осталось только название.

Снимок Дона Маккаллина, сделанный близ Спитлфилдс в 1969 г., дает образ бессильной ярости. Бедные и отчаявшиеся всегда составляли часть лондонской истории, и можно сказать, что город лучше всего узнается по тени, которую отбрасывает.

Где птицы — там и кошки. По крайней мере с XIII века они живут в Лондоне повсеместно, и Кейтон-стрит была названа так в их честь. Ныне это Грешем-стрит, но в XIII веке ее называли Каттестрат и Каттестрит, в XVI — Кэтлин-стрит и Каттетен. Считалось, что кошки приносят счастье, о чем свидетельствует легенда ХIV века про Ричарда Уиттингтона и его кошку; есть, по крайней мере, все основания думать, что в них видели приятные и в иных отношениях полезные существа. Но с лондонскими кошками были связаны и диковинные суеверия. Есть данные о ритуальных кошачьих жертвоприношениях: несчастных животных замуровывали в нишах, где их трупы нередко сохранялись в мумифицированном виде. Пример тому был обнаружен осенью 1946 года в церкви Сент-Майкл-Патерностер-Ройял за карнизом колокольни. Церковь была возведена Реном в 1694 году на месте той, где в 1423 году похоронили Ричарда Уиттингтона, — выходит, строители сочли преемственность лондонского мифа достойной жертвоприношения.

Замурованное животное, несомненно, принадлежало к огромной армии бродячих котов. Ночью столица была в их распоряжении — одни восседали на старых оградах, другие бродили по трущобным переулкам. Эти хранители Лондона обходили те же улицы и территории, по которым встарь бесшумно крались их далекие предки. В городе были и другие «кошачьи улицы» (самые известные — близ Кларкенуэлл-грин и Обелиска на Сент-Джордж-филдс, а также улочки и переулки близ Друри-лейн). Тамошние коты, как пишет Чарлз Диккенс, перенимали обычаи людей, среди которых жили. «Они предоставляют юным семействам своим скитаться по канавам без всякой поддержки и помощи, а сами гнуснейшим образом ссорятся, сквернословят, царапаются и плюются на всех углах». Приходится иной раз слышать, что домашние животные делаются похожи на своих хозяев, но не исключено, что своеобразная лондонская разновидность кота сформирована самими городскими условиями.

В конце XIX века было подсчитано, что в Лондоне обитает примерно три четверти миллиона кошек, и относились к ним, конечно, по-разному. На закате столетия в Уайтчепеле старая проститутка — «грязное, опустившееся, нетрезвое существо», как ее описывает Чарлз Бут, — каждому встречному уличному коту кидала из корзинки мясо. Такое мягкосердечие, по-видимому, возникло лишь ближе к концу XIX века. Один старый лондонец сказал Буту: «Было время, когда стоило на какой-нибудь улице Бетнал-грин появиться кошке, как начиналась охота или издевательство. Теперь подобное редко увидишь». Если кто вдруг захочет написать историю наших нравственных побуждений, то не худший путь к этому — изучить обращение лондонцев с животными.

Чуть ли не в каждом изображении лондонской «уличной сцены» присутствуют собаки, жизнерадостно резвящиеся среди лошадей и пешеходов. Без них не обошлась ни одна стадия лондонской истории — они сопровождали семьи на прогулку в поля, лаяли на процессии, свирепели во время бунтов, рычали друг на друга и дрались, оспаривая участки лондонской территории. Королевский указ XII века гласил, что «ежели жадная прожорливая собака укусит королевское животное», то ее владелец поплатится жизнью. Так что мы можем вообразить горожан раннего Средневековья, с трепетом выводящих своих собак на прогулку или на охоту в поля и луга за городской стеной. Собакам, которых туда брали, под корень обрезали когти, чтобы они не причиняли вреда оленям.

В воззвании 1387 года говорится, что «псы не должны бродить по городу сами по себе»; в нем, однако, проводится различие между собаками бродячими и домашними. Итак, средневековые лондонцы держали немалое число «любимчиков». Выше всех других пород ценились мастифы. Многих отправляли за границу в качестве подарков знатным особам, а в XVI веке один немецкий путешественник отметил, что иные из этих собак «настолько велики и тяжелы, что для дальних прогулок их обувают, предохраняя лапы от стаптывания». Их, помимо прочего, использовали как сторожевых псов, и в документах, относящихся к Лондонскому мосту, есть записи о денежных компенсациях тем, кого покусали или оцарапали мастифы. Однако главной городской проблемой всегда были бродячие собаки. Объявление у только что построенного дока Сент-Кэтрин близ Тауэра, датированное 23 сентября 1831 года, предупреждало, что «привратники не будут пускать СОБАК, если хозяева не будут сдерживать их поводком или платком». Главная претензия к животным состояла в том, что они наносят «существенный вред» товарам; однако эпоха коммерции была также эпохой филантропии. В середине XIX века в Лондоне был создан «Приют для беспризорных и голодных собак» — первое благотворительное учреждение для четвероногих. «Открытие приюта дало повод для шуток, — писал Алеф в 1863 году, — но нашлись жертвователи, и учреждение процветает». Переведенное в 1871 году в Баттерси из-за жалоб жителей на шум, оно процветает и ныне под названием «Баттерсийский собачий дом».

Блоха — существо не менее древнее, чем собака, но ее роль в естественной истории Лондона подернута мглой. Первое письменное упоминание о клопах относится к 1583 году, о тараканах — к 1634 году. Можно предполагать, однако, что всевозможные разновидности блох и вшей изобиловали в Лондоне с самого начала его истории, — не случайно город часто сравнивали с этими насекомыми. Верлен уподобил Лондон «плоскому черному клопу».

Характерно, что те лондонские животные, которые не шли в пищу и не использовались как тягловая сила, служили развлекательным целям. Первые львы были доставлены в Тауэр в XIII веке (позднее к ним присоединились белый медведь и слон), и с той поры животные неизменно были желанным зрелищем для неугомонной и ненасытной толпы. О первом слоне, которого показывали зрителям на улицах, упомянул в 1679 году Роберт Хук. Позднее лондонцы «ходили смотреть зверей» в Эксетер-чейндж. Так называлось трехэтажное здание на углу Веллингтон-стрит и Стрэнда, в котором в 1780-е годы располагалась «Выставка диких зверей Пидкока». Животных держали на верхних этажах «в небольшом загоне и клетках в комнатах различного размера, где стены были для вящего эффекта расписаны экзотическими пейзажами». Зверинец прошел через руки трех владельцев, и гравюра 1826 года изображает высящееся на Стрэнде старое здание с намалеванными на фасаде меж двух мощных коринфских колонн фигурами слонов, тигров и обезьян. Заведение пользовалось огромной популярностью — главным образом потому, что, помимо зверинца в Тауэре, оно было в Лондоне единственным местом, где можно было увидеть экзотических животных. Тех из них, что не представляли большой опасности, порой водили по улицам в качестве живой рекламы. Вордсворт упоминает дромадера и обезьян; Дж. Т. Смит в «Книге для дождливого дня» пишет о слоне, которого «водили на канатах по узкой части Стрэнда». 6 февраля 1826 года этот слон, звавшийся Чани, принялся в ярости рваться из клетки, не в силах больше терпеть неволю. Отряд стрелков, вызванный из соседнего Сомерсет-хауса, не смог его убить, прикатили пушку — тоже никакого результата. В конце концов хозяин заколол его пикой, после чего в теле слона нашли 152 пули. Но коммерческий дух Лондона не оставил его в покое и после смерти. На несколько дней туша была выставлена на всеобщее обозрение, пока не начала смердеть, после чего ее продали на мясо — 11 000 фунтов. Затем зрителям показывали уже скелет, который позднее стал экспонатом Хантеровского музея при Королевском хирургическом колледже. Окончательно уничтожила Чани бомба Второй мировой войны. Вся его история — от хождений по Стрэнду в 1825 году до огненной гибели в 1941 году — имеет явственный лондонский привкус.

Дух города породил также страсть к ученым зверям и циркам. На столичных улицах крысы плясали на канате, кошки играли на цимбалах. С XVI по XIX век повсюду можно было видеть ученых медведей, а дрессированные обезьяны и лошади составляли часть стандартного репертуара цирков. В 1770-е годы некто Дэниел Уайлдмен гарцевал на лошади, тогда как лицо его сплошной маской покрывали пчелы. Полвека спустя Зоологическое общество получило несколько акров земли в Риджентс-парке для создания «зоологического сада» с разнообразными ямами и клетками. Через два года — в 1828 году — сад открылся для публики и вскоре стал главной достопримечательностью Лондона; сохранилось много гравюр с изображениями горожан, увлеченно наблюдающих за ужимками плененных существ. Развлекательный элемент быстро отодвинул на задний план серьезные научные исследования. «Здесь самое лучшее место для тихой непринужденной беседы на открытом воздухе, — писал в 1872 году Бланшар Джерролд, — а животные, вставляя в разговор свои реплики, вносят в него пикантность… за сезон через сад проходит весь Лондон». У медвежьей ямы открылся магазинчик, торговавший «печеньем, фруктами, орехами и всем прочим, что посетители порой хотят кинуть животным»; желающим покормить медведей булочками давали длинную палку.

Многие посетители выбирали себе любимчиков — кто обезьяну, кто рысь, кто бегемота, кто вомбата — и каждую неделю приходили посмотреть, как они поживают. Но рука об руку с удовольствием и симпатией всегда шло некоторое опасение: а что, если существа эти вдруг вырвутся из заточения и набросятся на своих тюремщиков? Вот почему и Диккенса, и Теккерея, которых объединял интерес к публичным повешениям, завораживал также вид живущих в неволе змей. Забавно, что оба они изобразили одну и ту же сцену кормления. Вот отрывок из теккереевского описания: «Громадный боа-констриктор глотает живого кролика — живого кролика, сэр, — и выглядит после этого так, словно с удовольствием проглотил бы впридачу одного из моих детишек». Так зоопарк приобретает в жизни жестокого и опасного города символическую роль. Тут, среди парковой зелени, жестокость укрощена, опасность сведена к минимуму. Тут сидит лев и, как сказано в стихотворении Стиви Смит, «плачет слезами рубиновой ярости».

Отметить здесь, что горожане, единообразно одетые и прогуливающиеся по зоопарку размеренным шагом, сами узники города, — значит повторить навязшую в зубах банальность. Это было общим местом еще в XIX веке, когда Гюстав Доре в своих карикатурах придавал лондонцам у обезьяньей клетки или у попугайского вольера черты животных. Звери у него, не оставаясь в долгу, рассматривают людей. Зоопарк между тем соотносится с городом еще по части шума и по части безумия. Нестройные или пронзительные звуки, издаваемые толпой, часто сравнивали со звериными голосами, а о безумцах Бедлама в «Куортерли ревью» в 1857 году было сказано, что они напоминают «свирепейших хищников Зоологического сада». Сходство достаточно очевидное. Сумасшедших держали в клетках, и на них развлечения ради приходили посмотреть любопытные. Кричавшие «по-вороньему и по-совиному», мычавшие «по-коровьи» и ревевшие «по-медвежьи», умалишенные были «прожорливы и ненасытны как волки» и «безвольны как лошади». Иными словами, психически больной лондонец — это животное; определение смыкается с описаниями толпы как «Зверя». Город как таковой становится огромным зоопарком, где все клетки отперты.

Глава 46

И о погоде

Между Босуэллом и Джонсоном, когда они пребывали на лоне природы в Гринвич-парке, произошел такой разговор:

Джонсон. Ну не прекрасно ли?

Босуэлл. Да, сэр, но на Флит-стрит лучше.

Джонсон. Ваша правда, сэр.

Роберт Геррик, радуясь возвращению в Лондон из Девона в 1640 году, провозгласил:

Лондон — мой дом, хотя судьбой жестокой

Я был надолго изгнан в край далекий.

Жизнь в сельской местности — это жизнь в некоем печальном изгнании. «Хоть для жены оно спокойней так, — читаем мы в одном стихотворении XVI века, — избавь, избавь меня от сельских благ». В 1960-е годы одного вест-индского мальчика из Ноттинг-хилла послали на неделю отдыхать в уилтширскую деревню и по возвращении спросили, как ему там понравилось. «Понравилось, — ответил он, — но это не Лондон, там на улице не поиграешь». «Мне нравится гулять по Лондону, — говорит миссис Дэллоуэй в одноименном романе Вирджинии Вулф (1925). — Куда лучше прогулок за городом». Горожанин порой воспринимает сельскую местность не как откровение, а как источник несвободы. Там, как выразилась в XIX веке одна девочка-кокни, «скука смертная — ни тебе качелей, ни каруселей, ни апельсинов, ни магазинов, ничегошеньки — одно голое широкое поле».

Город потому красивей сельской местности, что он богат человеческой историей. Ослепший Мильтон сетовал на то, что ему не суждено больше наслаждаться видами «этого прекрасного города». Он предвосхитил знаменитые размышления Вордсворта 3 сентября 1803 года о панораме Лондона, открывающейся с Вестминстерского моста. «Нет зрелища красивей на земле!» — восклицает поэт, один из величайших в XIX веке певцов сельской природы. Он в восторге от «прелести утра», заставляющего ослепительно сиять «суда и башни, храмы и театры»: «Никогда еще солнце прекрасней не погружало / В свое первое великолепие долину, скалу или холм»[94].

Это яркое свидетельство восхищения городом оставлено человеком, чье поэтическое видение неизменно ассоциируется с сельским ландшафтом. Лондонские пригороды тоже «могут быть очень красивы, — писал в 1880-е годы Винсент ван Гог, — когда в негустой вечерней дымке опускается красное солнце».

Красота и симметрия города проявляются и иным образом: как писал Аристотель, «тот, кто в силу своей природы, а не вследствие случайных обстоятельств живет вне государства, — либо недоразвитое в нравственном смысле существо, либо сверхчеловек»[95]. Иными словами, для людей город — что для рыб вода. Он — натуральная среда для тех, кто испытывает потребность оглядывать землю в поисках современников и сотоварищей. Если город «неестествен» — то скажем вместе с Генри Джеймсом, что он создал новое естество. «Великий город творит все, — писал он, — в том числе свой погодный мир и свои оптические законы».

В городе теплее и суше, чем вне его, потому что загрязнение, которое он создает, приводит к удержанию тепла в пределах улиц и зданий, хотя парадоксальным образом делает в то же время солнечный свет более тусклым. Многие темные здания интенсивно поглощают энергию, и вертикальные поверхности устремленного вверх города хорошо приспособлены для улавливания лучей невысоко стоящего солнца; материалы, из которых построен Лондон, долго сохраняют тепло.

Но еще одним объяснением ощутимого подъема температуры при въезде в столицу служит само скопление большого числа людей на сравнительно малой площади. Воздух согревается телами жителей, и на современных картах, сделанных с помощью спутников, город предстает бледным островом в окружении коричневого и зеленого цветов. Двести пятьдесят лет назад о том же писал один наблюдатель XVII века: «Поток мужчин, женщин, детей, телег, экипажей и лошадей со Стрэнда на Биржу настолько силен, что говорят, будто зимой на этом протяженном участке улицы на два градуса по Фаренгейту теплей, чем у западного ее конца».

Лондонская погода демонстрирует и другие вариации. Немалая часть Вестминстера и соседних с ним районов построена на месте древних болот, и туман и сырость здесь более ощутимы, чем где-либо еще; напротив, воздух Корнхилла, расположенного на возвышенности, свежее и суше.

В XVI веке лондонский климат произвел на ученого и алхимика Джордано Бруно впечатление «более умеренного, чем где бы то ни было по ту или эту сторону экватора: снег и жар не допущены до здешней почвенной основы, как и избыток солнечного тепла, о чем свидетельствует земля, неизменно зеленая и цветущая, пребывающая тем самым в состоянии вечной весны». В выборе слов здесь ощущается алхимический (или магический) оттенок, связанный со взглядом на Лондон как на воплощение мягкого алхимического огня.

Но дожди, дожди…

Летит за каплей капля дождевая,

Потопом горожанам угрожая.

Так Джонатан Свифт откликнулся на «городской ливень» осенью 1710 года. Годичные количества осадков измерялись с 1696 года, и цифры показывают, что к концу XVIII века ливней и потопов в Лондоне стало несколько меньше, но в 1815–1844 годах произошел новый «всплеск». В 1765 году один заезжий француз отметил здешнюю сырость, из-за которой камины зажигали «даже когда без этого легко можно было обойтись»; по его словам, даже в мае во всех залах Британского музея горели камины «для убережения книг, рукописей и карт от сырости и влаги».

Случались и большие наводнения. В 1090 году взбунтовавшаяся река подхватила и унесла Лондонский мост. В 1236 году вода поднялась настолько, что посреди Вестминстер-холла можно было плавать на лодке; там же в 1579 году «вода, схлынув, оставила несколько рыб». Осенью 1547 года ручей Уолбрук, превратившийся в бурный поток, унес молодого человека, который попытался перейти его вброд; в 1762 году уровень Темзы поднялся настолько, что «подобного нет на памяти ни у кого». «Менее чем за пять часов, — пишет современник, — вода поднялась на двенадцать футов», так что «люди, случалось, тонули на больших дорогах». Даже в начале XX века Ламбет однажды затопило так, что к домам можно было приближаться только на лодках. Словом, воздух Лондона всегда был насыщен влагой и чреват ливнем.

Холод привычней лондонцам, чем летняя жара. «С наступлением зимы не остается ничего, кроме Лондона», — говорит персонаж романа Элизабет Боуэн «Разгар дня» (1949). В холодное время Лондон становится в большей степени самим собой. Он тверд, высветлен и куда более жесток. Зимой 1739–1740 годов «бродяги замерзали насмерть… Птицы, окоченев, падали с неба, хлеб на рыночных лотках каменел». Тридцать лет спустя, согласно «Ежегоднику», выпущенному 18 февраля 1771 года, «малолетнего бедняка, который во вторник вечером, чтобы согреться, заполз в навозную кучу у одной лондонской конюшни, поутру конюх нашел мертвым». Тогда же «на Тряпичной ярмарке найдена была бедная женщина с младенцем у груди и другим ребенком, лет трех, лежащим рядом».


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>