Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 22 страница



Были случаи, когда смерть на эшафоте сопровождалась смертями на улице. В феврале 1807 года состоялась казнь двоих убийц, Хаггерти и Холлоуэя; ее ожидали с таким нетерпением, что перед тюрьмой и на соседних улицах собралось почти 40 000 человек. Еще до того, как осужденные появились на эшафоте, нескольких женщин и детей затоптали насмерть под крики «Убийство!». На Грин-Арбор-корт, перед дверями долговой тюрьмы, продавец пирожков уронил что-то и нагнулся за своей вещью, а «народ, не разобравшись, в чем дело, сшиб его наземь. Никто из упавших уже не мог подняться». В другом месте развалилась телега, набитая зрителями, «и многие из сидевших на ней были затоптаны насмерть». Но, несмотря на весь этот кровавый хаос, ритуал казни продолжался. Лишь после того, как виселицу сняли и толпа частично рассеялась, полицейские нашли тела двадцати восьми погибших и подобрали сотни раненых.

Два великих романиста XIX века, похоже, чувствовали подспудный символизм этих сцен, происходивших в понедельник утром, когда город с шумным ликованием провожал в последний путь кого-то из своих обитателей. 6 июля 1840 года Уильям Мейкпис Теккерей встал в три часа утра, чтобы присутствовать на казни слуги Бенджамина Курвуазье, осужденного за убийство хозяина. Он описал это событие в эссе «Хроника одного повешения». Направляясь на Сноу-хилл, Теккерей наблюдал за толпой, двигавшейся в том же направлении; в двадцать минут пятого, когда его экипаж поравнялся с церковью Гроба Господня, «на улице были уже сотни людей». В первый раз увидев виселицу, выдвинутую из ворот Ньюгейта, Теккерей испытал нечто вроде «электрического шока». Он стал спрашивать окружающих, на многих ли казнях они побывали; большинство отвечало утвердительно. И что, после этого зрелища они изменились к лучшему? «Да нет, ничуть, поскольку казненные никого не волнуют», или, как выразился один лондонец, «после этого все мигом вылетает из головы».

Окна магазинов вскоре заполнились щеголями и «спокойными, дородными горожанами и членами их семейств», а какой-то аристократ, стоя на балконе, ради забавы поливал толпу из сифона бренди с содовой. По мере приближения стрелок часов к восьми народ становился все более нетерпеливым. Когда колокол церкви Гроба Господня пробил восемь, все мужчины сняли шляпы и «раздался громкий гул — более странного, жуткого и неописуемого звука мне еще никогда не доводилось слышать. Женщины и дети пронзительно завопили», а потом «раздался ужасный отрывистый лязг, слившийся с криками толпы, которые продолжались еще минуты две». Это была сцена, полная лихорадочной тревоги, словно весь город вдруг очнулся от тяжелого сна. В шуме толпы было что-то нечеловеческое, тотчас же уловленное Теккереем.



Человек, которого должны были повесить, вышел из дверей тюрьмы. Запястья у него были связаны, но он «раз или два беспомощно разжал руки и сжал их снова. Затем огляделся по сторонам диким, умоляющим взглядом. Его губы искривились в жалком подобии улыбки». Он быстро стал под перекладину; палач развернул его и «закрыл голову и лицо пациента черным капюшоном». Дальше Теккерей смотреть не смог.

Вся сцена наполнила его душу «глубочайшим ужасом и стыдом». Любопытно, что, говоря об осужденном, писатель — очевидно, бессознательно — называет его «пациентом»; так же называли в Брайдуэлле[64] узников, которых приговаривали к порке. Город словно уподобляется огромной больнице, полной больных и умирающих. Но, кроме того, город — это еще и операционная, в которой люди на глазах у зрителей расстаются с жизнью. Теккерей назвал чувство, руководящее толпой, «бессознательной жаждой крови». Он предполагал, что здесь действуют какие-то неискоренимые, первобытные инстинкты.

Тем же утром, спозаранку, к Ньюгейту пришел и Чарлз Диккенс. «Только один раз, — сказал он друзьям, — я хочу собраться с духом и увидеть конец Драмы». Благодаря своей интуиции великий лондонский романист очень точно подобрал слово для определения рокового события. Он отыскал подходящую комнату на верхнем этаже дома, расположенного напротив тюрьмы, и заплатил за нее; отсюда он внимательно наблюдал за поведением лондонской толпы, которое вскорости описал в своей книге «Барнеби Радж», в рассказе о мятеже лорда Гордона. Разглядывая публику, он заметил знакомую высокую фигуру: «Да это же Теккерей!» Диккенсовские романы изобилуют случайными встречами, и здесь, посреди огромной толпы, собравшейся перед Ньюгейтом, его фантазии нашли подтверждение в реальности.

Девять лет спустя, холодным ноябрьским утром, он поднялся с постели, чтобы наблюдать за другой казнью. В тот день на Хорсмонгер-лейн в Саутуорке должны были повесить Маннингов, и сразу же после их казни Диккенс написал письмо в «Морнинг кроникл», заявив, что видел в толпе, собравшейся перед тюрьмой, «образ самого Дьявола». «Я уверен, что столь немыслимо жуткого зрелища, как злобная веселость гигантской толпы… не увидишь ни в одной другой, даже самой дикой стране мира». Здесь Диккенс говорит о языческой сущности лондонцев в открытую.

Как и на Теккерея, на Диккенса произвел гнетущее впечатление шум толпы, особенно «пронзительность криков и воплей», тот «жуткий неописуемый звук», который слышал и Теккерей. Вокруг раздавались «хриплые выкрики и смех; какие-то компании распевали хором негритянские песенки, подставляя в них „миссис Маннинг“ вместо „Сюзанны“… кто-то упал в обморок, кто-то свистел или отпускал грубые шутки в духе Панча». Другая миссис Маннинг, находившаяся в толпе, «заявила, что у нее с собой нож и она сейчас убьет кого-нибудь, чтобы ей можно было тоже выйти на эшафот вслед за своей „тезкой“…» Диккенсовский рассказ о происходящем передает свирепое возбуждение черни — свидетельство «ее глубокой испорченности и развращенности». Он говорил, что «немногие стороны лондонской жизни могли бы меня удивить». Однако его по-настоящему поразило и встревожило то, что он наблюдал во время казни.

Толпа перед Ньюгейтом и тюрьмой на Хорсмонгер-лейн часто освистывала и осыпала оскорблениями палача, совершавшего казнь. Приговоры, вынесенные Курвуазье и Маннингам, приводил в исполнение некий Калкрафт, который прежде зарабатывал на жизнь тем, что порол заключенных в Ньюгейте. В 1849-м Маннинги стали его единственными жертвами, и в дальнейшем его услуги требовались все реже и реже. Между 1811-ми 1832-м годами происходило примерно по восемьдесят казней ежегодно, но в промежутке с 1847-го по 1871-й эта цифра упала до 1,48. Уильяма Калкрафта сменил Уильям Марвуд, усовершенствовавший метод повешения. Однажды он заявил, что «было бы лучше, если бы те, кого я казню, предпочли праздности трудолюбие», — эти его слова заставляют вспомнить о хогартовском изображении казни ленивого подмастерья.

Марвуд умер от пьянства. Последним из его преемников, также снискавшим в народе широкую известность, был Альберт Пирпонт, хваставшийся, что он может убить человека за двадцать секунд. Однако публике уже не удалось насладиться его мастерством. Последнее публичное повешение перед Ньюгейтом состоялось в 1868 году, и с тех пор преступников вешали только в специальном домике в пределах тюремных стен. В 1955-м в тюрьме Холлоуэй была повешена Рут Эллис; ее казнь и казнь восемнадцатилетнего Дерека Бентли, состоявшаяся двумя годами раньше, ускорили победу борцов за отмену этой высшей кары. Последняя казнь в Лондоне произошла в 1964 году, более чем через сто лет после того, как Теккерей молил Бога «очистить нашу землю от крови».

Но вот вам еще одна лондонская загадка: согласно бытующему в городе поверью, виселица, увиденная во сне, сулит человеку огромное богатство в будущем. Деньги и кровь по-прежнему неразлучны.

НЕНАСЫТНЫЙ ЛОНДОН

Фрагмент акватинты Роулендсона, озаглавленной «Весельчаки в Воксхолле». Этот увеселительный сад поначалу славился изысканностью, но постепенно выродился в заведение низкого пошиба, где царили пьянство и разврат.

Глава 32

Всасывающая воронка

В начале 1800 года, приближаясь к Лондону в открытой карете, Де Куинси ощутил на себе «чрезвычайно мощное всасывание, которое чувствуется уже на весьма большом отдалении», сознавая в то же время, «что подобное всасывание действует и на гораздо большем отдалении, как на суше, так и на море». В эссе «Лондонская нация», откуда взята эта цитата, Де Куинси создает образ «обширной области магнетизма», притягивающей к своему центру все мировые силы. В сорока милях от Лондона «смутное предощущение некоего громадного столичного города настигает тебя неосознаваемо, как неясная угроза». Область неведомой и незримой энергии нащупала человека и затягивает внутрь себя.

Знаменательная фраза — «Лондон завоевывает вступающих в него» — ныне, вероятно, звучит как трюизм. В начале XIX века был создан шуточный рисунок, который стал знаменитым и повторялся со всевозможными изменениями и улучшениями, наверно, тысячу раз. Близ Лондона на дороге встречаются два путника. Один, возвращающийся из города, согбен и сломлен; другой, целеустремленный и полный воодушевления, трясет его руку и спрашивает: «Что, он и вправду вымощен золотом?»

«Давно уже, — замечает Уолтер Безант в книге „Восточный Лондон“, — стало известно, что Лондон пожирает своих детей». Создается впечатление, что видные городские семейства вымирают или уходят в тень за какую-нибудь сотню лет; Уиттингтоны и Чичеле, игравшие главные роли в XV веке, в XVI столетии уже канули в небытие. Ведущие лондонские фамилии XVII века в следующем столетии малоактивны. Вот почему Лондону необходимо быть постоянным источником притягивающей энергии, вовлекая в себя все новых людей и все новые семьи для восполнения непрекращающихся потерь. По дороге в Лондон Де Куинси видит «большие гурты скота», причем головы всех животных повернуты к столице. Однако городу потребны не только окорока, но и юные души.

Архивные материалы за 1690 год показывают, что «из тех, кто получил привилегии горожанина, поступив в ученики к ремесленникам, 73 % родилось за пределами Лондона». Это поразительная цифра. В первой половине XVIII века годичный приток населения в Лондон составлял примерно десять тысяч человек, и в 1707 году было отмечено, что в любой английской семье для любого сына или дочери, «который или которая превосходит других красотой, или умом, или, скажем, отвагой, или трудолюбием, или каким-либо иным редким качеством, Лондон — это путеводная звезда». Город влечет людей как магнит. В 1750 году в столице жило 10 % населения страны. По словам Дефо, «все королевство наше, любая его часть, включая людей, землю и даже море, хлопочет о поставке того или иного — причем, добавлю, самого лучшего — в Лондон для удовлетворения его нужд». К концу XVIII века столичный «муравейник» уже насчитывал миллион человек; за последующие пятьдесят лет цифра эта удвоилась, и никаких признаков того, что темпы роста снижаются, видно не было. «Можно ли удивляться, — писал один обозреватель в 1892 году, — тому, что людей всасывает эта воронка и всасывала бы даже в том случае, если бы расплата была еще суровей?» Вплоть до середины XX века цифры изменяются только в одну сторону — неуклонно вверх, миллион за миллионом; в 1939 году число обитателей Большого Лондона достигло восьми миллионов.

Ближе к нашему времени население города несколько уменьшилось — и все же сила притяжения, действие которой испытал на себе Де Куинси, по-прежнему ощущается. Недавнее исследование, проведенное в ночном приюте «Сентерпойнт» — всего в нескольких сотнях шагов от церкви Сент-Джайлс-ин-де-филдс, где в древности принимали странников, — показало, что «четыре пятых всех молодых людей… составляли иногородние, в большинстве своем приехавшие недавно».

Как написал Форд Мэдокс Форд, «этот город никогда ни по кому не тоскует — он к этому неспособен. Он никого не любит и ни в ком не нуждается; он одинаково терпит все категории людей». Однако, хотя Лондон не нуждается ни в ком по отдельности, ему, чтобы поддерживать мощь своего движения, требуется едва ли не всё на свете.

Он втягивает в себя предметы потребления, рынки, товары. Анонимный автор «Писем из Альбиона» (1810–1813) испытывает по этому поводу вполне объяснимое ликование: «Нельзя не изумиться при виде всей этой выставленной напоказ роскоши. Здесь дорогие шали из Ост-Индии, там парча и шелк из Китая, а вот целые россыпи золотой и серебряной посуды… океан колец, часов, цепочек, браслетов». Ненасытность, варьирующаяся на тысячи ладов, является одной из важнейших характеристик Лондона.

О музее при Королевском хирургическом колледже, чья коллекция анатомических образцов приводит в легкую оторопь, было сказано, что «для обогащения его залов был ограблен весь земной шар». Грабить, разрушать — да, это тоже в природе города. Сходный энтузиазм испытал Аддисон, глядя на Королевскую биржу, где коммерсанты «превращают столицу нашу в своего рода Emporium [центр торговли] для целого света». Emporium, в свою очередь, подразумевает Imperium, поскольку тот, кто властвует над торговлей, властвует над миром. Португальские фрукты идут в обмен на персидские шелка, китайский фарфор — на американское курево; олово превращается в золото, шерсть — в рубины. «Я пребываю в совершенном восхищении, — писал Аддисон в „Спектейторе“ за 19 мая 1711 года, — от вида этого сообщества людей, которые преследуют свои частные интересы и в то же время увеличивают общественное богатство… привлекая в страну то, чего в ней не хватает, и вывозя то, что имеется здесь в избытке».

В словах Аддисона отражается тот факт, что Лондон к началу XVIII века стал всемирным коммерческим центром. Это была эпоха лотерей, рискованных предприятий и «мыльных пузырей». Продавалось и покупалось все — государственные посты, церковные должности, наследницы земельных угодий; как писал Свифт, «власть, которая, согласно старой максиме, сопутствовала земле, перешла ныне к деньгам». Джон Беньян в «Пути паломника» (1678), подобно Свифту, осмеивает лондонское тщеславие, из-за которого «дома, земли, торговые предприятия, имения, почести, церковные должности, титулы, королевства, плотские радости, развлечения и услады всякого рода» охватываются теперь общим понятием — «товар».

В 1700 году 76 % английской внешней торговли проходило через Лондон.

Предметом купли-продажи были и сами деньги. Центр коммерции стал и центром кредита, где действовали банкир и биржевой спекулянт, перенявшие дух предприимчивого, готового рискнуть купца. Банкиры отпочковались от сообщества ювелиров. Те умели оберегать свое добро, и принадлежавшие им помещения какое-то время использовались как сберегательные учреждения для хранения денег. Однако в течение XVII века эта первичная функция хранения и защиты мало-помалу уступила главенство выдаче платежных поручений и банковских чеков с тем, чтобы облегчить оборот средств как в столице, так и за ее пределами. И Фрэнсис Чайлд, и Ричард Хор до учреждения ими своих банков были ювелирами; наряду с тремя или четырьмя другими они были, как писал в 1759 году в автобиографии Эдвард, граф Кларендонский, «людьми, чье богатство и безупречная репутация славились настолько, что им можно было доверить или отдать на хранение хоть все деньги королевства». Из этих финансовых предприятий вырос Английский банк — величественнейшая эмблема богатства Сити и надежности его гарантий; главными акционерами нового банка были сами же лондонские коммерсанты, однако этому спекулятивному по сути своей предприятию вскоре был придан государственный статус: во время мятежа лорда Гордона в июне 1780 года его помещение охраняли войска. На монетном дворе в лондонском Тауэре золото этого банка превращалось в гинеи, и его громадный запас драгоценных слитков стал главным фактором поддержания финансовой стабильности страны в эпоху «мыльных пузырей», паник и войн. И все же, крепя устои государства, банк одновременно способствовал деятельности разнообразных лондонских бизнесменов — от торговцев полотном и алмазами до продавцов угольной крошки, от экспортеров шляп до импортеров сахара.

Одной из ключевых фигур того времени, осмеянной в стихах и пьесах, был «джоббер» — биржевой маклер. Джон Гей подверг осуждению столицу, где «на видном месте восседает брокер», и эпоху, когда такое возможно. Джобберы сидели, впрочем, в кофейнях Чейндж-элли. Они были прямыми наследниками лондонских писцов-нотариусов, составлявших документы о передаче из рук в руки земель и строений; ныне предметом их забот было учреждение новых компаний и движение акций и капиталов. Сиббер в пьесе «Преимущественное право» (1720) дал анатомический разрез ситуации: «Там [в Чейндж-элли] можно увидеть герцога, увивающегося за членом правления банка; вот пэр и подмастерье торгуются за восьмую часть; вот еврей и приходский священник улаживают разногласия; вот родовитая молодая женщина покупает акции у квакера, играющего на понижение; вот родовитая женщина постарше продает право первого выбора лейтенанту гренадерского полка».

В конце концов в кофейнях Чейндж-элли — таких, как «У Джонатана» или «У Гаррауэя», — стало чересчур шумно, и джобберы перебрались в «Нью-Джонатанс». Летом 1773 года это заведение было переименовано в Фондовую биржу. Чуть более двадцати лет спустя возникло новое здание в Кейпел-корт; в 1795 году в «Банк миррор» были запечатлены звучавшие в нем голоса: «Почта пришла… Какие новости? Какие новости? Спокойствие, спокойствие… Акции консолидированной ренты с доставкой завтра… Обанкротился крупный торговый дом… Начинаются пятипроцентные выплаты… Переход через Рейн… Австрийцы бегут!.. Французы преследуют! Четыре процента за хорошую возможность!»

Английский банк и Фондовая биржа ныне по-прежнему доминируют на этом небольшом, плотно застроенном клочке земли. Рядом, на месте старинного рынка Стокс-маркет, где с XIII века шла торговля рыбой и мясом, стоит Мэншн-хаус — резиденция лорд-мэра Сити. Возможно, эта троица учреждений расположена на одном из священных мест города. Изучение карт в хронологической последовательности показывает, что темного цвета, обозначающего строения, здесь становится все больше; здание Английского банка постепенно росло вширь и наконец заняло весь участок между Лотбери и Треднидл-стрит. К югу от этого места во время Великого пожара 1666 года Джон Эвелин отметил одновременное появление двух огромных огненных шаров. Нет нужды быть «психогеографом», чтобы понять, что этот район — средоточие энергии и власти.

Привлекая все больше денег и кредита, город, сообразно этому, неуклонно рос. Он простирался все дальше на запад и на восток. В 1715 году была предложена схема застройки Кавендиш-сквер и некоторых улиц к северу от Тайберн-роуд. Затем пришла очередь Генриетта-стрит и Уигмор-роуд, чье развитие привело к необычайному росту Марилебона. В 1730-е годы в западной части города возникла Беркли-сквер. На востоке были застроены Бетнал-грин и Шадуэлл, на западе — Паддингтон и Сент-Панкрас. Карты, само собой, тоже сделались насыщеннее: на один квадрат карты 1676 года приходится шесть квадратов карты 1799 года. «Я дважды порывался остановить мою карету на Пиккадилли, думая, что угодил в гущу уличных беспорядков», — писал в 1791 году Хорас Уолпол, не сразу понявший, что это обычная толпа лондонцев, из которых «одни фланировали, другие с трудом тащились» по оживленной магистрали. «Скоро от Лондона до Брентфорда будет одна сплошная улица, — сетовал он, — и то же самое от Лондона до каждой деревни в десятимильной окружности». Фактически он провозгласил закон самой жизни. Прямым следствием власти и богатства является расширение.

Еще одним их проявлением было благоустройство столицы в XVIII веке. В 1735 году были огорожены для застройки поля Линкольнс-инн-филдс, а четыре года спустя рынок Стокс-маркет, становившийся все более грязным, был выведен из центра города. В 1757 году снесли дома на Лондонском мосту, и в том же году был завален и покрыт мостовой зловонный ров Флитдич, а по берегам впадающей в Темзу реки Флит была сооружена набережная. Четырьмя годами позже, чтобы облегчить доступ в центр Лондона, все городские ворота, расположенные вдоль границы Сити, были разрушены. В небытие канули и уличные вывески, вследствие чего воздух на городских магистралях стал «более свежим и здоровым», однако Лондон утратил былой облик. Все эти меры имели целью ускорить движение людей и товаров, обеспечить более свободную их циркуляцию по городским артериям; небывалый упор делался на быстроту и эффективность.

Проникнутый тем же духом парламентский акт о мощении улиц (1762) содержал законодательные нормы, регулирующие освещение и мощение улиц по всему городу, и тем самым положил начало работам, вследствие которых городские магистрали стали и ровнее, и чище. Кроме того, почему городу, куда ввозились шелка и специи, кофе и драгоценные слитки, не импортировать также и свет? В 1780-е годы человек, приехавший из Германии, писал: «На одной Оксфорд-стрит больше фонарей, чем во всем Париже». Бурно растущий центр мировой коммерции следовало должным образом иллюминовать. Меры эти, как пишет Пью в книге «Жизнь Хэнуэя», в целом «наделили столичные улицы той элегантностью и той симметрией, что восхищают всю Европу и намного превосходят все, что имеется в этом роде в современном мире». Симметрия — по существу синоним единообразия, и акт 1774 года о строительстве представляет собой дальнейшую попытку стандартизации; в нем лондонские здания расклассифицированы по «разрядам» и «категориям», что в городской застройке ведет к такой же бесконечной воспроизводимости и повторяемости, какая присуща циркулирующей в городе валюте. То была эпоха стукко, эпоха белизны.

Общественные постройки своим возникновением тоже были во многом обязаны коммерции; подлинной данью почтения торговле с тали, к примеру, новое здание таможни, акцизное управление на Олд-Брод-стрит, Зерновая биржа на Марк-лейн и Угольная биржа на Лоуэр-Темз-стрит. Дом Компании Южных морей на Треднидл-стрит и здание Ост-Индской компании на Леденхолл-стрит соперничали друг с другом в величии; построенное в 1732 году здание Английского банка затем постоянно украшалось и расширялось. Здания различных гильдий также сооружались с тем, чтобы произвести впечатление щедростью и богатством архитектурного облика.

Затем пришла очередь Вестминстерского моста, торжественно открытого для движения зимой 1750 года под звуки труб и литавр. Его пятнадцать каменных арок составили «мост, исполненный величия». Он оказал решающее воздействие на панораму города и в другом смысле: комиссия по его постройке пригласила в Лондон Джованни Каналетто, чтобы этот художник запечатлел мост на холсте. Хотя в 1746 году, когда он написал картину, мост даже еще не был достроен, Каналетто представил Лондон преображенным, окрасил его в цвета своей родной Венеции. Мы видим тонко стилизованный, итальянизированный Лондон, раскинувшийся вдоль Темзы в чистом и ровном освещении. Город, стремящийся к текучести и изяществу, нашел в Каналетто идеального «проектировщика».

Но от разнообразия и контрастности Лондона никуда не денешься, и лучше всего они подтверждаются тем, что одновременно с Каналетто город запечатлевал Уильям Хогарт. На «благоустроенной» улице на переднем плане Хогарт изображает нищего ребенка, жадно поедающего куски разломанного пирога.

Глава 33

Урок кулинарии

Одна из самых приятных версий происхождения слова «кокни» возводит его к латинскому coquina (стряпня). На Лондон в свое время смотрели как на громадную кухню и как на «место изобилия и доброй пищи». Так Лондон был отождествлен с Кокейном — сказочной страной всеобщего благополучия.

За один лишь 1725 год здесь было съедено «60 000 телят, 70 000 овец и ягнят, 187 000 свиней, 52 000 молочных поросят», а также «14 750 000 макрелей… 16 366 000 фунтов сыра». Великий лондонский пожар начался в Пудинговом переулке (Пудинг-лейн) и окончился на Пирожном углу (Пай-корнер), где и поныне стоит позолоченная скульптура, изображающая упитанного мальчика; в прошлом здесь висела табличка с надписью: «Сей отрок установлен в память о недавнем пожаре Лондона, причиной коему был грех обжорства, 1666».

Пирожный угол в старину славился харчевнями, а из блюд — в особенности свининой. Шадуэлл пишет о «кусках туш, разделанных на Пирожном углу перемазанными жиром поварами»; Бен Джонсон описывает «трапезу» голодного человека, нюхающего пар здешней стряпни. Пар от мясных блюд поднимался всего в нескольких шагах от Смитфилда, где некогда дымилось поджариваемое на кострах мясо страдальцев. В XXI веке ресторан, находящийся подле Смитфилда, предлагает посетителям, в частности, селезенку и рубец, поросячью голову и телячье сердце.

В Музее Лондона реконструирована кухня II века н. э.; мы видим большой очаг, на котором готовились говядина, свинина и оленина, куры, утки и гуси. Дичь в близлежащих лесах водилась в таком изобилии, что для любителя мясной пищи Лондон был настоящей землей обетованной. Он остается таковым и по сей день.

В ходе глубоких раскопок Лондона римского периода, проведенных в последние годы, были обнаружены устричные раковины, вишневые и сливовые косточки, остатки чечевицы и огурцов, гороха и грецких орехов. На амфоре, извлеченной из земли в Саутуорке, можно прочесть «рекламный» текст: «Луций Теттий Африкан поставляет изысканнейший рыбный соус из Антиполиса».

В саксонский период рацион лондонца был менее экзотичен. В эпоху «полуденного мяса» и «вечернего мяса», помимо этого главного компонента блюд, в пищу употреблялись лук-порей, обычный лук, чеснок, репа и редис. Бык стоил шесть шиллингов, свинья — шиллинг; согласно данным, относящимся к несколько более позднему времени, в Лондон в больших количествах поставлялись угри. На Темзе по меньшей мере с XI века был целый ряд промыслов, где вылавливалась эта порода рыб. Этим же столетием датируются сливовые и вишневые косточки, обнаруженные в ходе раскопок под церковью Сент-Панкрас.

На протяжении всей истории Лондона одним из важнейших продуктов был хлеб. В XIII веке было издано много распоряжений, регулирующих работу городских пекарей, которые подразделялись на тех, что пекли белый хлеб, и тех, что специализировались на tourte (круглых лепешках). Мягкий французский хлеб назывался pouffe, белый хлеб — высококачественный, но достаточно широко распространенный — simnel или wastel, черный хлеб — bis, хлеб низшего сорта — tourte. Пекарни располагались главным образом на востоке города — в Стратфорде, — и их продукция развозилась по городским лавкам и лоткам на длинных фурах. Воистину хлеб был основой жизни. К примеру, прямым следствием его нехватки в 1258 году было то, что «пятнадцать тысяч беднейших людей умерло с голоду». Хотя из Германии прибыли суда с заграничным зерном и некоторые знатные лондонцы раздавали голодающим хлеб бесплатно, «неисчислимое множество людей погибло, и тела их, опухшие от голода, лежали повсюду». Постоянный лондонский контраст между нуждой и изобилием мог проявляться и так. В том же XIII веке, однако, в более благополучные годы рацион горожанина включал в себя говядину, баранину и свинину, а также мясо миног, дельфинов и осетров. Овощи не пользовались особым спросом, но «капустный суп» считался деликатесом. Лондонцы также изобрели составное мясное блюдо из свинины и птицы. Из книги по домоводству конца XIII столетия мы узнаём, что в постные дни к услугам горожан были «сельдь, угри, миноги, лососина», а в скоромные дни — «свинина, баранина, говядина, домашняя птица, голуби и жаворонки», а также «яйца, шафран и специи».

О питании в XIV веке мы не имеем столь подробных сведений, однако Стоу пишет, что 1392 и 1393 годы были годами лишений, когда бедноте приходилось довольствоваться «яблоками и орехами». Впрочем, трудно сказать, питалась ли беднота хорошо даже в изобильные годы. Средний дневной заработок лондонского рабочего-поденщика составлял шесть пенсов, тогда как пирог с каплуном стоил восемь пенсов, а пирог с курицей — пять. Жареного гуся можно было купить за семь пенсов, десяток вьюрков — за пенс. Десяток вареных яиц тоже стоил один пенс, свиная нога — три пенса. Устрицы и прочие моллюски были дешевы, как и дрозды и жаворонки. Питание, таким образом, представляется диковинно смешанным; дополняли дневной рацион такие деликатесы, как «миндальная каша… похлебка из брюхоногих моллюсков… рыбное бланманже… каша из свинины… поросята в соусе». В «Кентерберийских рассказах» Чосера, созданных между 1387 и 1400 годами, выведен Повар, обязанный «варить цыпленка и мозговые кости… готовить суп и хорошенько печь пирог». Суп (mortrewe) включал в себя такие ингредиенты, как рыба, свинина, курятина, яйца, хлеб, перец и эль. Мы можем также представить себе торопливого лондонца, который покупает на оживленной улице у лоточника жареного жаворонка или дрозда, съедает его на ходу, бросает объедки в сторону и, возможно, ковыряет потом в зубах косточкой.

В XV веке главная пища — по-прежнему мясная: «лебедь, жареный каплун… оленина в похлебке, крольчатина, куропатка, жареный петух»; на десерт ели очень сладкие составные блюда — например, leche Lombarde. Это был «род желе: сливки, желатин, сахар, миндаль, соль, яйца, изюм, финики, перец и специи». Специи в изрядном количестве входили едва ли не во все блюда; особенным спросом пользовались пряные травы, с которыми подавалось мясо. Автора «Лондона-разорителя» осаждают ньюгейтские торговцы: «…Кричит: бараньи ножки с пылу, с жару, / Другой кричит: макрель». А на Истчипе «один кричит: баранина на ребрах, / И многие: пирог, пирог». Из трав, по свидетельству «мастера Айона-Садовника», в кухнях и монастырских садах XV века популярны были шалфей, звездчатка, буричник, розмарин, фенхель и тимьян. Кроме того, в ход шли «чеснок, лук обычный и лук-порей», что говорит об отсутствии большого интереса к зелени.

О перемене в рационе свидетельствует Харрисон, хроникер эпохи Тюдоров; он пишет, что «в старые дни», то есть в XIII веке, в пищу в большом количестве шли зелень и овощи, а в XIV и XV столетиях их стали есть меньше. Однако «в мое время их не только начали вновь потреблять бедные простолюдины — я разумею дыни, тыквы, горлянки, огурцы, редис… морковь, мозговой горох, репу и все виды салатных трав, — но в них стали также видеть лакомую пищу разборчивые купцы и знать». Тем не менее во времена коммерческого успеха и изобилия лондонцам для под держания телесной и душевной бодрости требуется изрядное количество мяса. Возможно, этим объясняется внимание, уделяемое в хрониках того времени разнообразным пирам, выявляющим мощь и богатство города. Рассказывая об одном из таких празднеств, Стоу пишет, что «описывать все приготовления, касающиеся рыбных, мясных и прочих блюд, потребленных на этом пиру, было бы скучным делом», но затем не удерживается и начинает перечислять: двадцать четыре быка, сто овец, пятьдесят один олень, тридцать четыре кабана, девяносто один поросенок…


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>