Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Многие из написанных Акройдом книг так или иначе связаны с жизнью Лондона и его прошлым, но эта книга посвящена ему полностью. Для Акройда Лондон — живой организм, растущий и меняющийся по своим 12 страница



В свою очередь, сама лондонская жизнь могла превращаться в уличный театр — театр зачастую непроизвольный и порой трагический. Люди бедные — а бездомные в особенности — не могут притязать на тайну частной жизни, и, как заметил Гиссинг в романе «Преисподняя» (1889), «происходящие между ними сцены нежности и ярости должны большей частью разыгрываться на людях», так что вопли и перешептывания их явственно слышны посторонним.

Глава 15[27]

Театральный город

Сегодня налицо весьма ясные свидетельства, говорящие о том, что в Лондоне некогда существовал древнеримский театр; он был расположен к юго-западу от нынешнего собора Св. Павла и всего на 150 с небольшим футов восточнее того места близ Паддл-Дока, где ныне находится театр «Мермейд» («Русалка»), Имеются также данные о том, что в 1567 году действовал театр в Уайтчепеле; он располагался за городскими воротами Олдгейт на небольшом от них расстоянии, высота его сцены составляла примерно пять футов, и здание было оборудовано галереями для зрителей.

Несколько позднее возник «Театр» в полях Шордича. Он был построен из древесины и крыт соломой; сооружение было охарактеризовано как «превосходный дом для зрелищ, возведенный в Полях». Там исполнялись «Доктор Фауст» Марло и «Гамлет» Шекспира. «Театр», безусловно, пользовался популярностью — ведь год спустя в двухстах шагах от него появился еще один театр; он получил название «Куртина», превратившееся много позже в «Зеленый занавес»[28], что соответствует цветному изображению на его фасаде. Театры, подобно тавернам и лавкам, ярко рекламировались, чтобы привлечь внимание горожан.

Эти два театра стали своего рода образцом для их более знаменитых потомков, которые сыграли такую важную роль в культуре елизаветинской эпохи. Все эти театры (за исключением «частного» театра Блэкфрайарс) находились вне городских стен, а два из них, расположенные на северных полях, были сооружены на земле, ранее принадлежавшей монастырю Холиуэлл; название наводит на мысль, что где-то рядом в свое время был «святой источник» («holy well»). Возможно, театры нарочно строили там, где раньше разыгрывались священные действа. Той же причиной может объясняться возникновение театра на месте старинного доминиканского монастыря Блэкфрайарс. Лондонцы всегда знали и учитывали топографию своего города и его окрестностей, и поэтому во многих случаях и во многих сферах жизни та или иная деятельность оказывается привязана к тому или иному месту. Где находился «theatrum» XII века, нам неизвестно, но предположение о том, что он располагался там же, где в 1580-е и 1590-е годы возникли «Роза», «Лебедь» и «Глобус», выглядит во всяком случае разумным.



Истоки ранней театральной архитектуры уже становились предметом размышлений, и высказывалась мысль, что она взяла за образец оборудованные галереями внутренние дворы гостиниц, где давали представления бродячие труппы менестрелей и актеров. Такие гостиницы назывались «inn-playhouses» («гостиницами-театрами»); на Грейсчерч-стрит их было две («Колокол» и «Скрещенные ключи»), еще одна находилась на Ладгейт-хилле. Она называлась «Belle Sauvage», то есть «Прекрасная дикарка», и, подобно другим, вскоре приобрела отчетливо скверную репутацию. В 1580 году указом Тайного совета лондонским властям было предписано «изгнать актеров из города» и «снести балаганы и игорные дома в пределах, на которые распространяются вольности города Лондона», поскольку присутствие актеров поощряет «безнравственность, азартные игры, невоздержанность… мятежи учеников». Иными словами, театр может спровоцировать беспорядки, которые, кажется, постоянно тлели под поверхностью городской жизни. Он также увеличивал риск распространения двух страшных лондонских бедствий — огня и эпидемий.

Другие историки театра считают, что подлинным прототипом елизаветинского театра был не гостиничный двор, а арена для травли медведей или для петушиных боев. Несомненно, эти развлечения не были несовместимы с серьезной драматургией. Некоторые театры на время превращались в площадки для медвежьей травли или кулачных боев, а на иных аренах для травли быков или петушиных схваток порой игрались спектакли. Между этими двумя видами зрелищ не было непроходимой границы, и историки высказывали мысль, что на подмостках «Глобуса» и «Лебедя» могли выступать также и акробаты, фехтовальщики, канатоходцы. Эдвард Аллен, великий актер и антрепренер начала XVII века, был также смотрителем королевских медведей. Публичная арена была воистину многолика.

Популярность елизаветинской драмы характеризует восхищавшихся ею лондонцев: они были неравнодушны к яркому, многоцветному ритуалу и очень любили красноречие. Потребность толпы в периодическом нарушении спокойствия вспышками насилия щедро удовлетворялась сюжетами пьес; природная гордость лондонцев историей своего города принималась во внимание постановщиками тех торжественных драматически-исторических действ, что непременно входили в меню театров. Заставляя Фальстафа и его дружков обретаться на Истчипе, Шекспир воскрешает город, каким он был двумя столетиями раньше. Зрелищность и жестокость, достоинство горожанина и национальная гордость — все это находило естественную среду обитания в театрах Лондона.

Звучали, конечно, знакомые жалобы. В 1596 году, когда Бербедж попытался заново открыть театр «Блэкфрайарс», «знатные господа», жившие в старинных монастырских зданиях, воспротивились — дескать, театр привлечет «людей бродяжничающих и распутных»; к тому же «звуки барабанов и труб» будут мешать службам в окрестных церквах. Когда театр все же наконец, открылся те, кто приезжал посмотреть пьесу Шекспира или Чапмена, должны были покидать свои кареты у западной стены собора Св. Павла или у питьевого фонтана на берегу Флита и оставшуюся часть пути проделывать пешком; целью этой меры было опять-таки пресечение беспорядков.

Театр «Фортуна» на улице Голдинг-лейн (ныне Голден-лейн) был знаменит своими «воспламенениями» посредством «петард», «грома» и «искусственных молний». С посетителей брали пенс за стоячее место, два за сидячее и три за «удобнейшие мягкие кресла». Как пишет Томас Платтер в «Путешествиях по Англии», «по рядам разносили еду и напитки».

В годы пуританской Республики театры были закрыты — люди, мол, и без того насмотрелись публичных трагедий и больше не нуждаются в их сценических версиях. Театральные представления разыгрывались тогда тайно или под видом чего-то иного. Театр «Красный бык» в Кларкенуэлле — всего в нескольких сотнях шагов к северу от Смитфилда — демонстрировал ходьбу на канате и тому подобное, но ухитрялся все же вставлять в программу «шуточные сценки» и «отрывки из пьес». Тяга рядовых лондонцев к этим зрелищам была столь велика, что один современник писал: «Я наблюдал такой наплыв посетителей в театр „Красный бык“ — не маленький по размерам, — что сколько людей попало на представление, столько же тех, кому не досталось мест, ушло несолоно хлебавши». Даже после разнообразных запретительных указов 1642 и 1648 годов жалобы на спектакли и актеров не умолкали, из чего мы можем сделать вывод, что лондонские ценители театра по-прежнему могли видеть драматические постановки, по крайней мере в «отрывках».

Можно поэтому предположить, что лондонцы разделяли мнение одного из своих сограждан — Сэмюэла Пипса, заявившего после Реставрации, что театр стал «в тысячу раз лучше и славней, чем когда-либо раньше». Он имел в виду недавно получившие патенты театры «Дорсет-гарденз» и «Друри-лейн», которые были совершенно не похожи на театры старого образца; как писал далее тот же Пипс, «ныне все стало благородно, нигде никакой грубости». Театр сделался более рафинированным, чтобы нравиться королю, двору и тем лондонцам, что разделяли их вкусы и понятия. Диалект кокни теперь не копировался на сцене, как в пьесах Шекспира, а высмеивался, и народный театр прежних десятилетий ушел в прошлое.

И все же те лондонцы, что в большей степени принадлежали миру «кокни», тоже посещали новые театры; их, конечно, вряд ли встречали с распростертыми объятиями в ложах и партере, где сидели более состоятельные горожане, но им был открыт доступ на галерку, откуда они могли низвергать брань и швырять гнилые плоды как на сцену, так и на головы респектабельной публики. Кокни были, однако, лишь одним из элементов театральной аудитории, в целом пристрастной и легко воспламеняющейся. Создавались «клаки», чтобы повышать в ранге или, наоборот, проваливать новые постановки; среди «благородных господ» вспыхивали драки; спектакль зачастую эффектно переходил в общую потасовку. С другой стороны, мятежам была присуща некая театральность. Когда Дэвид Гаррик в середине XVIII века предложил отменить допуск зрителей в зал за полцены после третьего из пяти актов (спектакли начинались в шесть вечера), в день, на который было назначено это нововведение, театр «Друри-лейн» наполнился безмолвной публикой. П. Ж. Гроле изобразил эту сцену в своей «Поездке по Лондону» (1772). Как только начался спектакль, раздался «общий крик», в ход были пущены «кулаки и дубинки», а затем насилие пошло по нарастающей: зрители «ломали сиденья в партере и на галерке» и «крушили ложи». Фигура льва, украшавшая королевскую ложу, была сброшена на сцену и упала среди актеров, фигура единорога полетела в оркестр, где «разнесла вдребезги большой клавесин». 19 января 1763 года Босуэлл писал и своем «Лондонском дневнике»: «Мы вступили в зал, заняли позицию посреди партера и, с дубовыми палками в руках и свистками в карманах, способными издавать пронзительные звуки, сидели в полной готовности».

Подобное поведение в столичных театрах продолжалось и в XIX веке. Немецкий князь Герман фон Пюклер-Мускау, посетивший Лондон в 1827 году и позднее карикатурно изображенный Диккенсом в «Посмертных записках Пиквикского клуба» под именем «граф Сморлторк», писал: «Для иностранца самое ошеломляющее в английских театрах — неслыханная грубость и неотесанность публики». Беспорядки 1807 года, вызванные повышением цен на билеты в театре «Ковент-гарден», длились семьдесят вечеров; обстоятельства личной жизни актера Эдмунда Кина, обвиненного в пьянстве и адюльтере, имели следствием четыре вечера дикого буйства в театре «Друри-лейн». Дух групповой солидарности не раз становился причиной драк как в зрительном зале, так и среди актеров. Провоцировало беспорядки также присутствие на сцене иностранцев; когда в театре «Друри-лейн» появилась труппа парижского «Исторического театра» («Theatre Historique»), публика ринулась на подмостки. В 1805 году, когда комедия «Портные» обидела соответствующее профессиональное сообщество, толпа окружила театр «Ройял» на Хеймаркете. В 1743 году противоборствующие группы привели в театральный зал профессиональных кулачных бойцов, дабы решить спор грубой силой. Это была городская драма во всех смыслах — и все же в самом городе подлинная драма по-прежнему разворачивалась прямо на улицах.

Глава 16

Буйные забавы

Во все времена, пока существовал город, в нем были развлечения и были те, кто развлекал, — от уличных чревовещателей до «человека с телескопом», за два пенса позволявшего желающим взглянуть летней ночью на небеса. Акробаты балансировали на флюгере, который увенчивал шпиль собора Св. Павла; устраивались полуночные выставки собак и крысиные бои; демонстрировали свое искусство уличные жонглеры и фокусники, чьи выступления сопровождались игрой на дудочках и барабанах; на длинных веревках по лондонским улицам водили ученых медведей и обезьянок. В конце XVIII века некто, ходя по Лондону, демонстрировал зайца, танцующего на тамбурине; другой человек показывал «диковинную маску из пчел, покрывавших его голову и лицо». В начале XIX века толпы горожан собирались вокруг балагана «Фантазина», а детей привлекал «Келидаскоп». На площади Тауэр-хилл стояла «хитроумная машина» с большим количеством механических фигур и надписью: «Окажите, пожалуйста, поддержку изобретателю»; по Парламент-стрит ослик возил будочку с окошком, в которое можно было увидеть «Битву при Ватерлоо». Где раньше были магазины, торговавшие гравюрами и эстампами, теперь работают залы игральных автоматов, а на месте нынешнего Лондонского зоопарка в свое время принимал посетителей «Зверинец», располагавшийся в здании Эксетер-чейндж на Стрэнде. Доносившийся оттуда рев диких животных порой пугал лошадей, везших экипажи по оживленной магистрали.

В чудесах и курьезах в Лондоне никогда не было недостатка. Джон Стоу отмечает филигранную работу кузнеца, демонстрировавшего ошейник для дрессированной блохи с висячим замочком, ключиком и цепочкой; Джон Эвелин пишет, что видел «Волосатую Женщину», чьи брови покрывали весь лоб, и голландского мальчика, у которого на радужной оболочке каждого из глаз можно было разглядеть слова «Deus Meus» и «Elohim»[29]. В правление Георга II было объявлено, что «с восьми утра до девяти вечера в дальнем конце большого балагана в Блэк-хите можно будет увидеть женщину из Западной Англии 38 лет от роду, живую, с двумя головами — одна над другой… Ее удостоили чести личного осмотра сэр Хэнс Слоун и некоторые члены Королевского общества. Дамы и господа могут, если того пожелают, видеть ее в своих домах». Это объявление взято из брошюры, озаглавленной «Веселая Англия в старые времена». Таким образом, несчастное создание таскали по лондонским богатым домам для более пристального осмотра. В начале XIX века любопытствующим часто показывали «сиамских близнецов», хотя под другими названиями подобные «чудовищные пары» демонстрировались и в прежние столетия; в тот же период выставлялся напоказ «живой скелет», который при росте в пять футов и семь с половиной дюймов весил менее шести стоунов[30]. В другой части Лондона любопытствующих забавлял «самый тяжелый из когда-либо живших людей» весом в восемьдесят семь стоунов. Как сказал Тринкуло при первой встрече с Калибаном на волшебном острове, странно напоминающем Лондон, «калеке нищему грош пожалеют, а десять грошей выложат, чтоб поглядеть на дохлого индейца»[31].

Флит-стрит, которая долгое время была центром лондонской журналистики, порой становилась источником иных — не газетных — городских сенсаций. Драматург Бен Джонсон отметил «новое кукольное представление с Ниневией, Ионой и китом у моста через Флит». В 1611 году здесь за один пенс демонстрировались «мандрагоры с Флит-стрит». В 1702 году в бакалейной лавке «Орел и дитя» на Шу-лейн показывали четырнадцатилетнего мальчика ростом всего в восемнадцать дюймов; поблизости в «Белой лошади» можно было видеть линкольнширского быка высотой в девятнадцать ладоней[32] и длиной в четыре ярда. Великаны и карлики неизменно были к услугам зрителей; всему, что выбивалось из привычных размеров и соотношений, был открыт доступ в «непропорциональный Лондон».

Большой интерес также вызывали «автоматы» и другие механические изделия, словно они неким образом имитировали движения самого города. Забавно узнать из «Дейли адвертайзер» за 1742 год, что в таверне «Митра» была выставлена «весьма диковинная карета, которая едет без лошадей. Эта красивейшая, удобнейшая машина устроена так просто и управляется с такой легкостью, что может проделать свыше сорока миль в день».

На Флит-стрит показывали и восковые фигуры. Первой их выставила миссис Сэмон (Salmon), прямая предшественница мадам Тюссо, в заведении под вывеской «Золотой лосось» («Golden Salmon») близ Олдерсгейта; как заметил 2 апреля 1711 года «Спектейтор», «странно было бы, если бы изобретательная миссис Сэмон жила под знаком, скажем, форели». Затем она перебралась на Флит-стрит, где ее коллекция из 140 фигур снискала восторг публики. На первом этаже заведения располагался магазин игрушек, где продавались куклы, изображавшие Панча, крикетные биты и шахматные доски, а на втором и третьем этажах стояли восковые подобия Джона Уилкса, Сэмюэла Джонсона, миссис Сиддонс и других лондонских знаменитостей; по фасаду здания шла надпись, гласившая попросту: «Восковые фигуры». Стоявшая снаружи светло-желтая восковая фигура йоркширской прорицательницы Мамаши Шиптон при нажатии на некий рычаг давала пинка ничего не подозревающему прохожему.

Подобные статуи, подвижные и неподвижные, служили и более серьезным целям. На протяжении многих столетий в Вестминстерском аббатстве стояли раскрашенные и загримированные восковые изображения умерших монархов и государственных деятелей. Муляж преставившейся Елизаветы I, который, когда его везли в похоронной процессии, вызвал «всеобщие вздохи, стенания и плач», к середине XVIII века пришел в столь жалкое состояние, что королева казалась «полуведьмой, полувампиром». Тем не менее словосочетание «готов для воска» по-прежнему было в ходу; оно было лишено какого-либо неприятного подтекста и означало, что человек за свои заслуги может в будущем удостоиться фигуры в аббатстве.

Миссис Сэмон давно канула в забвение, но музей восковых фигур мадам Тюссо живет и процветает. Что любопытно, во главе подобных музеев всегда стояли женщины, и самой мадам Тюссо принадлежит честь изобретения того, что еженедельник «Панч» назвал «комнатой ужасов». Музей располагается ныне поблизости от столь же впечатляющего Планетария.

Название «Мейфэр» происходит от ежегодной майской ярмарки, которая проводилась к северу от Пиккадилли; сегодня о прошлом этих мест напоминают лишь проститутки Шепердс-маркета. А вот Хеймаркет сохранил прежние ассоциации. Начиная с XVIII века это была улица увеселений — от «Кошачьей оперы» 1758 года до «Призрака оперы» последнего десятилетия XX века. В 1747 году Сэмюэл Фут, знаменитый актер и имитатор, прочел в театре «Хеймаркет» серию комических лекций; в 1992 году в театре, построенном на том же самом месте, комический актер Джон Сешнз дал очень похожее представление. Лондон обладает своей собственной неугасающей внутренней энергией, которая не поддается рациональному объяснению.

Этот город всегда славился своей живостью, своей неуемностью. В книге Томаса Берка «Улицы Лондона» мы читаем, что горожане на улицах «уже самой походкой своей выражают порыв и неустанный напор». Из «Поездки по Лондону» Пьера Жана Гроле (1772) мы узнаём, что «англичане ходят чрезвычайно быстро; мысли их полностью поглощены делом, они очень пунктуальны в отношении назначенных встреч, и те, кто оказывается у них на пути, неизменно от этого страдают; в постоянном своем стремлении вперед идущий расталкивает всех с силой, пропорциональной его весу и скорости его движения».

Столетие спустя один парижанин заметил, что по всему Лондону «мечутся суетливые, напирающие толпы, о которых самые многолюдные наши бульвары не дают никакого понятия… экипажи движутся вдвое быстрее, любой лодочник или кондуктор омнибуса на одно слово ответит тебе десятью… из каждого действия и из каждой минуты выжимается все мало-мальски ценное до последней капельки». Даже развлечения здесь пронизаны энергией — в Гринвиче «на второй день Пасхи собирается лондонское простонародье; люди катаются по зеленому склону холма, мужчины и женщины вперемешку». Половая и коммерческая энергии, соединяясь, подхлестывают горожан в их вихревом движении. Француз, посетивший Лондон уже в XX веке, пришел к выводу, что «английские ноги движутся быстрей наших, и этот вихрь вовлекает в себя даже стариков». Отчасти «вихрь» представляет собой беспорядочное и бесцельное расточение сил — но, с другой стороны, это проявление безостановочного движения людей, товаров и средств транспорта. Т. Смоллетт в «Путешествии Хамфри Клинкера» отмечает лишь то, что «они шляются, гарцуют, крутятся, рвутся вперед, толкаются, шумят, трещат, грохочут… всюду сумятица и суетня. Можно подумать, что они одержимы каким-то сумасшествием, которое не позволяет им сохранять спокойствие»[33]. Действительно, иногда казалось, что это некая лихорадка. Морис Эш, автор книги «Структура Лондона» (1972), наблюдая непрерывное «снование туда-сюда», ощутил соблазн заключить, что иного занятия, кроме «передвижения как такового», здесь и нет — иными словами, что город являет собой образец движения ради движения. Приходит на ум сцена «прохождения под мостом» из «Лавенгро» Джорджа Борроу, в которой лондонский лодочник, бесстрашно проносясь с потоком воды под средней аркой Лондонского моста, «вскидывает в знак триумфа одно из весел, мужчина кричит: „Э-ге-гей!“, а женщина… размахивает шалью». Это картина лондонской жизни с ее остротой и насыщенностью.

Когда Саути спросил одну хозяйку кондитерской, почему она и в дурную погоду держит дверь открытой, та ответила, что иначе потеряла бы немалую часть клиентуры — ведь «очень многие, торопясь мимо, не утруждаются тем, чтобы войти внутрь, — просто хватают булочку или печенье и бросают мелочь». Столетие спустя темп вряд ли замедлился, и одно из последних социологических исследований Лондона — «Взгляд на Лондон 1997 года» — отмечает, что «показатели экономической активности для Лондона неизменно на 1–2 % превышали аналогичные показатели для всего Соединенного Королевства». Это бесконечное движение длится уже более тысячи лет; свежее и постоянно обновляющееся, оно вместе с тем по-прежнему содержит в себе нечто от древности. Поэтому «вихрь», деловитая уличная толкотня — беспорядок лишь кажущийся, и некоторым наблюдателям удалось уловить внутренний ритм, или исторический импульс, который не дает городу остановиться. Здесь заключена тайна: как может быть вечной нескончаемая суета? Это загадка Лондона, неизменно новая и вместе с тем всегда та же.

Однако и в таком неспокойном городе случаются дни затишья. Часто отмечалось, что из всех городов самыми скучными воскресеньями отличается Лондон — возможно, потому, что тишина и отдых не являются его естественным состоянием и даются ему нелегко. Недаром лондонцы в разные времена использовали нерабочие (в буквальном переводе — «святые») дни для «буйных забав». Начиная с раннего Средневековья практиковались стрельба из лука, рыцарские турниры, игра в шары, футбол — а также «метание камней, деревяшек и железок», — однако пристрастия лондонской толпы могли быть и менее здоровыми. Устраивались петушиные и кабаньи бои, травля быков, медведей и собак. Медведям давали ласковые клички — например, Ворчун Гарри, — но обращались с ними жестоко. В начале XVII века один посетитель Банксайда наблюдал, как хлестали слепого медведя: «Пятеро или шестеро, вставши вокруг с бичами, охаживают его без всякой жалости, а убежать ему не дает цепь; он обороняется, прилагая все силы и всю сноровку, сбивая с ног всякого, кто окажется в пределах досягаемости и не успеет отскочить, вырывая из рук бичи и ломая их». Мы можем прочесть о травле лошадей в конце XVII века на Банксайде, когда на «огромную лошадь» напустили нескольких собак; она одержала над ними верх, но затем «чернь в заведении закричала, что это обман, и принялась срывать с крыши черепицу, и стала грозить снести заведение с лица земли, если лошадь снова не приведут и не затравят до смерти». Так развлекалась лондонская толпа.

Быков тоже травили собаками, при этом им иногда клали в уши горошины или подпаливали спины огнем, чтобы привести их в ярость. В XVIII веке в Бетнал-грин охотились на выхолощенных быков, на Лонг-филдс близ Тоттнем-корт-роуд травили барсуков, в Хокли-ин-де-Хоул устраивали жестокие борцовские поединки. Район, расположенный по ту сторону Флита от Кларкенуэлла, вообще был одним из самых опасных и беспокойных в Лондоне; там практиковались «всевозможные грубые игрища».

Респектабельную часть горожан в XVII веке эти развлечения отнюдь не привлекали. К их услугам был ряд аккуратно распланированных и хорошо оборудованных общественных мест для здоровых прогулок. К началу XVII века поля Мурфилдс осушили, и на их месте разбили «верхний парк» и «нижний парк»; несколько лет спустя поля Линкольнс-инн-филдс также были приспособлены для «общественных прогулок и забав». Очень популярен был парк Грейз-инн-уокс; в Гайд-парк, хотя он по-прежнему был королевским парком, пускали публику на скачки и кулачные бои. Сент-Джеймс-парк был создан чуть позже; там, по словам Тома Брауна, журналиста того времени, «среди зеленых лужаек мы имели удовольствие беседовать с разнообразными лицами обоего пола… тревожили нас лишь горластые молочницы, кричавшие: „Молочка, милые дамы! Крынку молочка от рыжей коровы, сэр!“»

Но подлинная природа Лондона — это не кустики и не парковые лужайки, а природа населяющих его людей. Ночью под сенью деревьев, как писал граф Рочестерский, «происходят изнасилования, инцесты и акты мужеложства», а пруд Розамунды в юго-западной части Сент-Джеймс-парка приобрел печальную известность как место самоубийств.

В увеселительном саду Спринг-гарденз была лужайка для игры в шары и мишени для стрельбы в цель. В Нью-Спринг-гарденз (позднее — Воксхолл-гарденз) были аллеи и мощеные дорожки. В небольших увитых зеленью киосках продавали вино и пунш, нюхательный и курительный табак, нарезанную ветчину и четвертинки кур; среди деревьев прохаживались женщины легкого поведения с висящими на шее золотыми часами — знаком их профессии. Подмастерья и их девицы посещали Спа-филдс в Кларкенуэлле или Гротто-гарденз на Розоман-стрит, где предлагались развлечения «более низкого пошиба», звучали песни и музыка и можно было получить чай, мороженое и алкогольные напитки.

К нынешнему времени энергия эта большей частью улетучилась. Парки теперь — спокойные участки среди лондонского шума и суеты. Они влекут к себе несчастных и неприспособленных. Безработным и бродягам хорошо спится в тени деревьев, как и тем, кого просто утомила городская жизнь. Лондонские парки, которые часто называют «легкими города», дышат, как дышат спящие. «Поскольку день был весьма жаркий и я устал, — писал Пипс 15 июля 1666 года, — я улегся на траву подле канала [в Сент-Джеймс-парке] и немного поспал». Этот утомленный мир изображен на гравюре Хогарта, где лондонский красильщик и его семья возвращаются из загородного увеселительного сада Садлерс-уэллс. Ландшафт позади них пасторальный, идиллический, но обратный их путь в город пролегает по пыльной дороге. Пухлая беременная жена одета по городской моде и держит веер с классицистским узором, но беременна она потому, что наставила мужу рога, и тот выглядит усталым и потерянным. Он несет на руках маленького ребенка; двое их старших детей дерутся, а их собака с тоской смотрит на канал, по которому вода из Излингтона идет к лондонским питьевым фонтанам. Повсюду изнеможение и жара; так близится к концу поход на лоно природы. И в более поздние времена, вплоть до нынешних, утомленные и издерганные горожане по-прежнему возвращались и возвращаются в Лондон после «вылазок», как узники в тюрьму.

Глава 17

Музыку!

К середине XIX века увеселительные сады вышли из моды, и наследниками их стали «концертные комнаты» и концертные залы, возникавшие в городе повсеместно. В 1765 году было объявлено, что в «большом зале» в Спринг-гарденз выступит восьмилетний Моцарт, чья «игра на клавесине исполнена совершенства, превосходящего всякое… воображение».

Музыка в Лондоне не исчерпывалась, однако, концертным музицированием. Лондонские арии и напевные жалобы возникли вместе с первым уличным торговцем и с той поры не умолкали. Часто отмечалось, что «низший пласт» культуры коренных лондонцев способен оживлять и переформировывать традиционные культурные сферы. Образ малолетнего Моцарта, музицирующего в концертном зале, следует дополнить замечанием Генделя о том, что толчок к созданию некоторых лучших его вокальных произведений дали ему мелодичные возгласы уличных торговцев. В городе «высокое» и «низкое» неизбежно переплетаются между собой.

В «Лондоне-разорителе» мы слышим голоса торговцев средневекового Чипсайда, выпевающие: «Спелая земляника, вишня с рисом»; «Нитки парижские, самые лучшие… Горячие бараньи ножки… Макрель… Зеленый тростник!» Costermonger (первоначально торговец фруктами, позднее — фруктами и рыбой) кричал: «Costards!» («Крупные яблоки!»), но в последующие столетия «coster», сидя на своей повозке, уже выводил: «Морские языки-и!.. Пикша живая!.. У-у-у-гри!.. Макре-ель! Мак-мак-мак-макрель!» Так и разносилось вдоль по улицам и вдаль по столетиям: «Девушки, дамочки, вам мои шпилечки!.. А вот у меня угри-угрища… Клац-клац-клац-клецки!.. Серные спички, свечной приклад… Купите воску или вафель… Старую обувь на метлы меня-аю… Покупаем кроликов-кролей… Кому вилы, совки?… Крабы, крабы, крабы, всякие крабы… Жирные куры — налетай, не зевай!.. Старые стулья починяю… Ненужное с кухни бе-рем-берем… Носки полотняные, на шиллинг четыре пары… Четыре связки репчатого луку… Джон Купер — на все руки мастер… Свежая речная водица».

О возгласах лондонских уличных торговцев написана не одна книга, и мы вдобавок располагаем зримыми образами тех, кто издавал эти возгласы. Персонификация была одним из путей расшифровки городского хаоса и средством превращения бедноты, или «низшего сословия», в галерею типов. Продавец трески, к примеру, носит старый фартук, а уличный торговец обувью щеголяет в пелерине. Продавщица сушеного хека держит корзину с товаром на голове, торговка апельсинами и лимонами — у бедра. Кроликов и молоко, как правило, продавали ирландцы, старую одежду и заячьи шкурки — евреи, зеркала и картины — итальянцы. Старая женщина, торгующая совками для каминов, носит старомодную островерхую шапку — символ зимних месяцев. Сельские женщины, которые шли в столицу со своим товаром, как правило, надевали красные накидки и соломенные шляпки, сельские мужчины втыкали себе в волосы цветы. Торговцы рыбой были обычно беднее прочих, а женщины, продававшие одежду, старались принарядиться.

Так или иначе, поношенная, а то и рваная одежда большинства уличных торговцев отчетливо указывала на нужду. Многие из них были хромы и увечны, и, как заметил Шон Шесгрин, редактор «Уличных криков города Лондона, запечатленных с натуры» Марцеллуса Ларона, «если здесь есть преобладающее выражение лица, то это выражение измученности и меланхолии». Портреты, выполненные Лароном, отчетливо индивидуальны, здесь нет «типов» и категорий, и его искусство позволяет нам разглядеть черты личных судеб и обстоятельств. Неповторимые лица и фигуры, награвированные им в 1680-е годы, молчаливо представительствуют за многие поколения торговцев, оглашавших криками городские улицы.


Дата добавления: 2015-09-30; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>