Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Анатолий Иванов Тени исчезают в полдень 30 страница



 

Устин замолчал, опустился на свою кровать. Опять они сидели друг против друга. Один — худой, бледный, с перевязанной головой и ногой. Другой — черный, плотный, тяжелый, как каменная глыба.

 

— Все, что ли? — спросил один.

 

— Все, — ответил другой.

 

— Теперь, дорогой мой отец, послушай, что я скажу. Ты уж погоди, пожалуйста, стрелять. Я буду говорить не шибко длинно, зато понятно. Прямо по пунктам.

 

— Валяй... Хоть по параграфам.

 

— Первое. Да, я немало, господин Фомичев, измолотил в боях вашего брата.

 

При этих словах Устин нервно дернул головой.

 

— Именно — вашего брата, — повторил Федор. — Зверюга я или нет в твоем понятии, это меня мало беспокоит. Дрался я за свое — я за Зеленый Дол наш дрался и убивал, за нашу Светлиху, за Марьин утес, за Озерки, за Москву, за всю страну, за весь народ. А ты за что? За что, я спрашиваю?

 

— И я за свое.

 

— Да что у гниды своего-то?! — удивленно воскликнул Федор.

 

Устин поколебался, но встал и подошел почти вплотную к сыну.

 

— Слушай, раз хочешь. Все равно теперь. Я вовсе не Устин Морозов. Фамилия моя Жуков. Константин Андреевич Жуков. На Волге крестьянствовали мы, большую хлебную торговлю вели.

 

Все это было так неожиданно для Федора, что он оцепенел.

 

— Вот так, — добавил Устин. — Вот какая в тебе, подлеце, кровь течет.

 

Наконец Федор заговорил:

 

— Жуков, значит? Ну так вот... господин Жуков. Теперь и совсем ясно. Вот и спросить бы весь народ, спросить всю страну: кто из нас зверюга? Оба мы убивали, оба, как ты выражаешься, «души губили». Вот и пусть люди сказали бы, кто из нас душегуб и зверюга. Ну-ка, соглашайся...

 

Устин процедил зловеще сквозь зубы:

 

— Еще смеешься ты... выродок!

 

— Теперь второе, — продолжал Федор, не обращая внимания на слова Устина. — Не дождешься, сволочь, чтоб сила наша ослабела! Ты правильное слово нашел — захлестывает наша волна вашу, поганую и мутную. Слышишь, господин Фомичев, как захлестывает?! — Федор вскинул длинную худую руку, показал на стенку за своей спиной. — Слушай, господин Морозов! Слушай, господин Жуков! Лучше слушай!!

 

За стеной грохотала артиллерия. Минутами канонада чуть затихала, а потом снова накатывалась еще сильнее и яростнее.

 

— Ну, слышал?! — Голос Федора дрожал и рвался, лицо стало как мел, а глаза пылали. — Сметет вас эта волна, захлебнетесь вы в ней! Вот это и будет высшая справедливость.



 

Федор остановился, передохнул.

 

Устин, не шевелясь, смотрел на него молча узкими щелочками глаз.

 

— И, наконец, третье, последнее, — чуть потише сказал Федор. — Не упомнишь, говоришь, всех своих кровавых дел? Ничего, дорогой мой отец, люди-то не забудут. И Одинцову Полину, и родителей ее... И то, что лампочка вот эта качалась. И что был такой немецкий староста в Усть-Каменке — Сидор Фомичев, он же кулак Жуков, он же зеленодольский колхозник Устин Морозов... И не помогут тебе никакие самые надежные документы, с самыми что ни на есть настоящими печатями, хотя бы ты заплатил за них втрое, в десять раз больше той цены, по которой тут живые Боги продаются...

 

— Откуда им, людям-то, обо всем узнать? — с улыбкой спросил вдруг Устин. — Ты, что ли, расскажешь?

 

— Не-ет, я молчать буду, — облил Федор отца с ног до головы, как кипятком, насмешкой. — Видишь, я умоляю тебя, на колени становлюсь: язык проглочу, только пощади, не убивай...

 

— Что же, ничего не скажу, смелый... — Устин еще более сузил веки.

 

— Лизать вонючие немецкие лапы не приучен, верно.

 

— Я русский все-таки.

 

— Ты-то?!

 

И в этом коротком возгласе Федора было столько презрения и ненависти, что узкие, как щелочки, глаза Устина захлопнулись совсем. И, не раскрывая их, он вдруг ткнул большим, тяжелым кулаком в голову сына. Удар был вроде несильный. Но Федор, даже не вскрикнув, свалился мешком с кровати.

 

Устин рывком выдернул из кармана пистолет. Выстрелил раз, другой, третий...

 

Потом открыл глаза, тупо глядел, как растут, расплываются темные пятна на груди сына, как набухает кровью повязка на его голове.

 

... Это было давно, шестнадцать лет назад. А сейчас Устин, сорвавшись с кровати, прыгая вокруг перепуганной Пистимеи, ворочал черными глазами и, тыча пальцем в ее плоскую грудь, кричал не помня себя:

 

— Не-ет! Это ты его убила! Ты! Ты!! Ты!!

Глава 23

 

Пистимея пятилась от мужа, уперлась в шесток, стала сгибаться назад, закрывая спиной черный, закопченный зев печки, в котором болтались нетерпеливо огненные языки. Спине ее стало жарко, а Устин все тыкал и тыкал толстым, крепким пальцем в ее грудь, точно хотел проткнуть насквозь.

 

— Да сгинь ты, сатана нечестивая! — завизжала наконец из последних старушечьих сил Пистимея. — Тебе лучше знать, кто убил Федьку. Ты ведь сам обговорился как-то, что служил в той Усть-Каменке...

 

Устин опомнился, уронил обессиленную руку и, чуть помешкав, поплелся к кровати. Да, он обмолвился как-то жене, что даром время на войне не терял... И с чего это он действительно заорал, что жена убила Федьку? Вот уж верно, моча в голову...

 

Пистимея уже возилась у печки с чугунком, клала в него какую-то траву. Залила чугунок водой, задвинула его в печь, села у темного окна, бесшумно и неглубоко вздохнула слабенькой плоской грудью.

 

Устин, лежа на кровати, глядел на жену, думал... Время-то идет да идет себе. Давно ли грудь у жены была тугой и высокой, давно ли вырывались из нее сладкие и мучительные стоны, когда он, Костя Жуков, узнавал, по выражению Тараса Звягина, «почем фунт вкуса»...

 

— Устюша, пойдешь к председателю-то? — спросила неожиданно Пистимея. Спросила так, будто и ничего не случилось только что.

 

«Устюша»... Не один десяток лет прошел с тех пор, а она ни разу не обговорилась, что он, ее муж, носил когда-то имя Константина Жукова, сама она звалась Серафимой. Они навечно стали Морозовыми, он — Устином, она — Пистимеей, а их «работник», бывший заволжский лавочник Тарас Звягин, — Ильей Юргиным.

 

— Так пойдешь, что ли, к Большакову? — еще раз спросила Пистимея и словно перерубила тот шланг, из которого он, Устин, задыхающийся от жажды, глотал и глотал торопливо живительную влагу.

 

Он вскочил на кровати, несколько секунд беззвучно открывал и закрывал рот, точно умоляя сунуть ему в пересохший бородатый рот конец отрубленного шланга. И наконец проговорил жалобно, укоряюще:

 

— Отстань ты, отстань со своим председателем!! С-стерва ты...

 

— Устюшенька, да чем я тебя разгневала?

 

Голос ее, покорный и ласковый, сразу как-то успокоил Устина. Он упал на подушку, повернулся спиной к жене.

 

Однако теперь, как он ни старался припомнить, о чем только что думал, в голову лезло одно и то же. Захар Большаков, сидя в конторе, говорит кому-то — кажется, Варваре: «Пришли бригадира в контору»; Петр Смирнов кричит в лицо: «Ты не притворяйся дурачком! И объясни мне...»; Илюшка Юргин скалит почему-то, как собака, желтые зубы; Фрол Курганов смотрит на него, Устина, исподлобья, давит своим тяжелым взглядом; сын Федор трясет кулаками, грозит: «Люди не забудут... не забудут...»

 

Устин крутил головой, ворочался на кровати, закрывался с головой одеялом, но ничего не помогало. Всплывали один за другим перед глазами и пропадали Большаков, Смирнов, Юргин, Фрол, Федор, опять Захар, опять Смирнов, опять Юргин...

 

Но вот Илюшка Юргин не пропал, не провалился в темноту. Он застыл и превратился опять в Тараса Звягина. Превратился и заговорил, так же скаля зубы:

 

«Не приелась еще одна и та же похлебка-то? А то пойдем со мной. У моего знакомого Микиты дочерей полон дом. Девки сговорчивые, выберешь, какая по вкусу...»

 

И Устин перестал ворочаться, мысли его потекли по прежнему руслу. Он вспомнил ясно, что было это ранней весной 1922 года, когда поплыли дружно снега. Он прокапывал возле крыльца канавку, чтоб отвести прочь талые воды, Серафима развешивала во дворе, щедро залитом солнцем, только что выстиранное белье, Тарас сидел на бричке со снятыми на зиму колесами.

 

Костю удивило, что Серафима никак не реагировала на слова Звягина, не проявила даже малейшего признака ревности или беспокойства. И он, разбираемый любопытством, спросил однажды:

 

— Ну, а коль пошел бы с Тарасом я... что тогда бы?

 

— А что я?.. Значит, Господу так угодно, — смиренно произнесла Серафима.

 

— Господу?! А может, тебе? — с обидой спросил он. — Может, надоел уж я?

 

Серафима подняла свои золотистые ресницы, открыла навстречу мужу голубые преданные глаза, И прошептала еле слышно:

 

— Как же я, раба твоя, могу сердиться или перечить, коль ты захочешь... чего-нибудь?

 

Его обиду как рукой сняло. С этого-то дня и начал он удивляться покорности и преданности своей жены. Это-то удивление и заставило его вскоре в теплый майский день спросить: «Неужели сделаешь все, что я ни прикажу? А ежели я повелю тебе раздеться донага да пройтись средь бела дня по улице?!»

 

О том, что Серафима разделась и чуть не вышла на улицу, знал только Демид Меньшиков. Он тоже сидел в избе, в другой комнате, у открытого окна, все слышал и видел, Косте это было, с одной стороны, неприятно, но с другой — и лестно: «Смотри, какая у меня жена, захочу — и веревку из нее совью». И даже спросил у Демида, не сдержавшись: «Видел? То-то...» Демид, по обычаю, промолчал.

 

Но когда Серафима отрубила себе топором два пальца на правой руке, Меньшиков, позеленев, схватил Костю за грудки.

 

— Эт-то... это еще что за выход с коленцем? — задохнулся от гнева и неожиданности он, Костя Жуков, и, пытаясь вырваться, заорал: — Убери лапы! Пригрели тебя тут, приютили, бродягу...

 

— Ах ты... пес вонючий! — поводя круглыми глазами, крикнул Демид. — Неизвестно еще, кого пригрели-приютили. Беситься с жиру начал?! Бабу чуть калекой не сделал! Без нее-то сдох бы, в земле уже десять раз успел бы сгнить. — И повернулся к Серафиме, обматывающей руку чистой тряпкой: — С утра... совет держать будем...

 

И, повернувшись, вышел со двора.

 

Костя проводил его испуганным взглядом. Потом повернул бледное лицо к жене:

 

— Эт-то... что, а?

 

— Так ведь в жизни как? Я тебе службу служу, а ты ему... должен. В жизни такой уж порядок. А все мы — Богу. Один Бог сам себе хозяин... никому не подвластен.

 

— Значит, я ему...

 

Серафима вздохнула:

 

— И я — ему. Ведь он Филиппов брат. А Филипп так уже велел. И не дай Бог, если... Да если Филька вернется...

 

Он еще посидел возле стены, помолчал. И вздохнул, как Серафима:

 

— Ладно. Поглядим еще, что за брат. Годится ли в Меньшиковы. Перевяжи пальцы потуже, кровью изойдешь.

 

— Ничего, ты не беспокойся. Я в лес схожу, травку одну поищу. Мигом пальцы зарубцуются...

 

... Утро назавтра было такое яркое, что резало глаза. Солнце, не щадя, заливало безлюдную деревушку влажным, тяжелым зноем. Но влага эта быстро высыхала, уплывала обратно в небо едва заметным парком, и зной становился как бы легче, зато еще жгучее, нестерпимее.

 

В избе собрались все четверо — Демид Меньшиков, Серафима с перевязанной рукой, Тарас Звягин и он, Костя.

 

— Продолжаем... военный совет, — сказал Демид.

 

— Эх! — опять подал голос Тарас — Чего продолжать-то? Продолжать начало можно.

 

— Начало два года назад было! — строго сказал Демид и вынес из соседней комнаты палку с набалдашником в виде человеческой головы.

 

— А чего нам эта палка? Ты скажи лучше, где сам Филипп? — ухмыльнулся Тарас.

 

— Шея зачесалась, что ли? — резко спросил Демид.

 

— Но... но... — поднялся было Звягин, но тут же осекся под взглядом Демида, потер рукой шею, точно она в самом деле чесалась, и сел на место.

 

— Вот так... — сказал Демид, отвернулся к окну и помолчал. — А про Филиппа честно вам скажу — не знаю, где он. Ждал вот чуть не год тут у вас — думал, придет. Не пришел... — И снова помолчав: — Но не верю, что сгинул он навек, сложил голову где-то. Все равно придет, найдет нас...

 

— Давно видел его в последний раз? — спросил Костя.

 

— Давненько... Расстались мы ночью, когда Марье Вороновой глаза выдавили...

 

При этих словах Костя вздрогнул и вспомнил почему-то, как Филипп сидел на куче сухого камыша и вырезал острым ножом глазницы в набалдашнике вон той самой палки, лежащей на столе. И подумал невольно: «Не-ет, кажется, Демид не уступит Филиппу».

 

— Это что за Воронова? — поинтересовался Звягин.

 

— Долго рассказывать, — нехотя откликнулся Демид. Но, помедлив, подумав, начал все-таки рассказывать...

 

—... Вот так-то, значит, с Марьей мы, — закончил он. — Я в ту же ночь ушел из деревни, Филипп остался. Еще надо было кое с кем рассчитаться. С Захаркой Большаковым в первую очередь. Есть там такой. Правой рукой у Вороновой был... Договорились мы встретиться с Филиппом в одном укромном месте. Ждал-ждал — не пришел он. Так до сих пор и...

 

— Ха! — воскликнул Тарас — Тут яснее ясного... Как это угораздило остаться его? Схватили Филиппа за Воронову эту — да к ногтю...

 

— Схватили, верно, в амбар под замок посадили, — сказал Меньшиков. — Филипп рассчитал — все подозрение за мной уйдет. Ночь просидел Филипп в амбаре, а наутро исчез. Как в воду канул. Замки на амбаре целые, в полу дырка пропилена.

 

— Да-а... — только и протянул Звягин.

 

Костя спросил:

 

— Так и не пробовал следы его поискать?

 

— Как не пробовал... Чуть ли не год нюхал кругом. Сгинул Филипп, как растаял. Напоследок я решил хоть Захара Большакова, как разваренную курицу, по косточкам разнять...

 

И снова вздрогнул при этих словах он, Костя Жуков. По телу побежал горячий мороз, а лопатки, все суставы заныли острой, застилающей сознание болью, словно его самого живьем начали раздирать на части. «И раздерет, раздерет, если что... Не зря Серафима ему подчиняется. Эта не каждому-то подчинится... Не зря. А нам уж с Тарасом и сам Бог велел...» И тут же услышал, как Серафима подбежала к нему и, пристроившись рядом на полу, принялась здоровой рукой поглаживать его вздрагивающие колени, насупился, подумал хмуро: «Чего же я ниже Серафимы себя ставлю? Она-то мой сапог лижет в первую очередь».

 

— Да, решил посчитаться с Захаркой, — продолжал Демид. — Выволок его ночью из дома на снег в одних подштанниках, привязал веревкой к седлу, погнал вдоль дороги... Да сволочь какая-то в ноги коню жердину кинула...

 

Демид сложил тонкие губы, словно хотел плюнуть. Затем поглядел на Серафиму. И Серафима опустила голову под прищуром Демидовых глаз. «Даже взгляда его не выдерживает», — подумал Костя с жалостью о жене. Но и сам невольно стал рассматривать разлитые на крашеном полу горячие солнечные пятна, когда почувствовал на себе Демидовы глаза. В желтых лучах густо плавала пыль. Но ему, Косте, казалось, что это вовсе не пыль, что это пол тлеет под жгучими лучами солнца, курится уже дымком. Еще секунда-другая — и освещенный квадрат пола вспыхнет огнем...

 

... Вот с тех пор у него, Устина Морозова, и появилась привычка смотреть в пол...

 

Устин заворочался на кровати, повернул голову к Пистимее. Та по-прежнему возилась со своим чугунком, в котором прели одной ей ведомые травы. Открыла крышку, понюхала пар и задвинула чугунок в печь. Лечить то она мастерица всегда была. В тот раз в самом деле нашла, видно, в лесу необходимые ей травы, обрубленные пальцы зажили удивительно быстро. Уже через неделю она развязала руку и принялась креститься обрубками, на которых розовела молоденькая, как шкурка июльской картошки, кожица.

 

... Да, с тех пор вообще не мог Устин смотреть в человечьи глаза больше десяти-пятнадцати секунд, опускал свой взгляд; опускал потому, что ему всегда казалось, будто чужие глаза пронизывают его насквозь, как тогда Демидовы. Но едва его, Устинов, взгляд упирался в пол или землю, это неприятное чувство проходило...

 

Прошло оно и в тот раз.

 

В избе становилось все душнее и жарче. Он, Костя, расстегнул мокрый ворот рубахи.

 

— Вот так, — будто одобрил Демид. — Теперь давайте вопросы. Ты, Константин, что скажешь?

 

Костя поежился под Демидовым взглядом.

 

— Чего я? Я жду, чем ты закончишь... Не затем же беседу открыл, чтобы только про Марью какую-то Воронову рассказать нам...

 

Демид нахмурился:

 

— Верно, не затем... И в даль такую притащился не для того, чтоб на ваши красивые морды поглядеть. Скоро без дела сидеть не будем, обещаю. Поняли? Правда, нынче не шибко-то разгуляешься. В прежние времена вам с Филькой хорошо было, в каждой деревне накормят, напоят да еще лошадей свежих дадут. Нынче такой поддержки не будет...

 

— Не все советской власти в рот глядят, — с раздражением сказал он, Костя.

 

— Не глядят если еще, так присматриваются... Про нэп слыхал?

 

— Какой такой нэп?

 

— У них это называется — новая экономическая политика. Вроде бы свободу дали — сей хлебушек, заводи себе хозяйство, торгуй свободно...

 

— Чего-чего?! — встрепенулся Тарас. До этого он сидел, разомлев от жары, с закрытыми глазами, а теперь, часто-часто моргая, крутил головой, оглядывая всех по очереди. — То есть как это торгуй?..

 

— А так... Заткнули этим нэпом рот недовольным — нате, мол.

 

— Ну... а дальше что? — продолжал непонимающе моргать Звягин.

 

— А-а, не поймете все равно, — махнул рукой Демид. — И сам я, признаться, не шибко понимаю. Поглядим, в общем.

 

... И еще несколько дней жили прежней, спокойной жизнью.

 

Иногда Демид брал охотничье ружье и уходил на целый день в лес, на болота, которые начинались сразу же за увалами и тянулись, говорят, на много километров. Сам Костя за два года никогда там не был. Каждый раз Демид приносил пять-шесть уток или гусей.

 

Костя томился, изнывал от безделья. Он заметно разжирел, огруз, раздался в плечах, ходить стал вразвалку.

 

— Эк разносит тебя как! — замечал иногда беззлобно Тарас — Эк туша... Серафима, поди, уже воем воет. Пожалел бы ее, дал роздых. Давно приглашаю — пойдем к Микитовым дочерям. Мужик ничего, не в пример другим, приветливый...

 

Но какие там, к черту, Микитовы дочери! Если уж кому надо было дать «роздых», так это не Серафиме, а ему самому, Косте. Каждую ночь он вставал с постели мокрый, как мочалка, пошатываясь, брел к окну, распахивал его и, обсыхая, жадно глотал холодный ночной воздух.

 

— Ну и кровь у тебя! Горячее кипятка, — говорил он Серафиме.

 

— Ох и разбросала бы я семян по земле! — ответила на это однажды она. — Крепких, ядреных...

 

Он не мог сперва понять, о чем она говорит, не мог до тех пор, пока она не прибавила:

 

— С такой же кровью горячей... Столь же, сколь маковых зерен в большой маковке! И чтоб все девки были, чтоб расцвело потом, заполыхало красным огнем целое поле... А созрев, каждая маковка высыпала бы столь же семян, сколь я...

 

— Вон что! — поразившись ее желанию, тихо сказал он. — Так чего же, давай роди, разбрасывай...

 

— Куда разбрасывать-то?! В какую землю? Не распахана она, бурьяном поросла. Засохнут росточки...

 

... В сенях опять раздался стук, прервав Устиновы мысли.

 

Вернулась с работы Варвара, вспотевшая, возбужденная. Круглые щеки ее, нажженные морозом, светились розовым огнем, были, казалось, чуть припухшими.

 

«Вот оно, семя Серафимино, — подумал с тоской Морозов, глядя мимо дочери на темный квадрат окна. — И действительно, ядреное. Говорила Серафима — „засохнут росточки“, а Варвара вон какая вымахала...»

 

Устин прикрыл глаза. Прикрыл и стал думать: а ведь нисколько не походит Варвара ни на мать, ни на него, отца. Те же вроде щеки, лоб и нос, как у матери... Глаза... глаза его, Устиновы, черные, с синеватым отливом. А посад головы... никто, ни он, ни Пистимея, не держит так голову — слишком уж гордо, вроде как напоказ. В глазах ее всегда тоска, лицо вечно унылое, покорное, а голова-то помимо воли...

 

И вдруг встрепенулся, открыл глаза: «Постой... Не из-за этого ли Пистимея на лавку ее, голову Варварину, склоняет?!»

 

Он слышал, как Варвара раздевалась, снимала пальто, связанные недавно Пистимеей белые шерстяные чулки. «И у Федьки ведь... и у Федьки голова-то так же... такой же посад был. Такой же упрямый выгиб шеи. Вон что!!»

 

Устин даже затаил дыхание, чтоб не спугнуть мелькнувшую догадку. Ведь когда еще Федька от стола два вершка был, головенку уже вскидывал, как жеребенок. А потом, когда в школе учился, глаза воротил в сторону, а голову-то не сгибал, — наоборот, поднимал все выше и смелее... Та-ак. Он, Устин, думал: на угрозы дерзостью отвечает, подлец... А она, Пистимея, выходит, тогда еще понимала... или понимать начинала, что не дерзость это. Дерзость сломить можно, потушить. А то, что у Федьки было, не сломили, не потушили... Ни он, отец, ни она, Пистимея... Да, не потушили...

 

И Устин рассмеялся. Смешок его, тихий, как стон, заставил вздрогнуть и Пистимею, все еще возившуюся у печки со своим чугунком, и Варвару, которая только что умылась, а теперь терла и без того розовое лицо мохнатым полотенцем.

 

— Так, мать Пистимея, — проговорил Устин. — Немного довелось тебе разбросать по земле семян. Зато уж те, что выбросила, крепки, так крепки, что...

 

— Господи! — выпрямилась Пистимея. Выпрямилась поспешно, как молодая. — Архангелы святые, исцелители всемогущие...

 

— Всемогущие? — переспросил Устин. — Так что же они, росточки твои, в другую сторону загнули? Что же они, эти росточки, так крепки да ядрены? Почему ты зубы искрошила, а не могла их подгрызть, росточки-то свои? Почему ты не могла все же... раздробить свои собственные семена, когда они еще не проклюнулись?! Почему, спрашиваю?!

 

Варвара прижалась в угол между печкой и дверью. Пистимея торопливо лила из чугунка в фарфоровую кружку черный, как деготь, навар из трав.

 

— Выпей-ка, Устюша, родной мой, Выпей... Успокаивает и силы возвращает. Выпей... тепленького...

 

Устин поглядел на кружку, покорно взял ее из рук Пистимеи, выпил. И действительно, сразу успокоившись, стал смотреть на Варвару. Смотрел-смотрел и спросил мягко:

 

— Чего ты... прижалась там? Чего глаза опустила?

 

Варвара оттолкнулась от печки, прошла к столу.

 

— Ты сюда иди. Сядь возле меня.

 

Девушка пододвинула табурет к кровати и села.

 

— Рассказывай, — коротко сказал Устин.

 

— Все сделала. Курганова к тебе посылала. Председателю сказала, что пьяный ты...

 

— Ага... Илюшка Юргин привозил сена?

 

— Привозил... один воз. И с Пихтовой пади остатки привезли. Захар сказал, что теперь как-нибудь дотянем до апреля. А там сопки вытают...

 

— Понятно... Все Митька метал?

 

— Нет, он... к обеду только пришел на ферму зачем-то.

 

— Ну? — Голос Устина сразу окреп. А Варвара принялась теребить поясок платья. — Чего глаза уронила? Мать, выйди!

 

Пистимея прикрыла чугунок с настойкой, вышла в сенцы, накинув на острые плечи полушубок.

 

— Поднимай глаза-то. Говори! — приказал отец.

 

— Ну, делаю... — тяжело вымолвила девушка.

 

— Что?

 

— Целовал он меня... еще в обед.

 

— Где? — отрывисто спросил Устин.

 

— Там же, возле скирды... Все лицо обслюнявил...

 

— Видела она? Шатрова, говорю, видела?

 

— Не слепая же... Наверху ведь стояла.

 

— Так... ступай...

 

Варвара, однако, сидела не шевелясь, на руки ее, на платье капали слезы.

 

— Это еще что?! — прикрикнул Устин, увидев слезы.

 

— Да ведь грех это... и стыдно, стыдно...

 

— А с Егоркой Кузьминым не стыдно?

 

И тогда Варвара вскочила:

 

— Батюшка! Да ничего-то еще промеж нас... Он со мной только... ласковый такой да стеснительный. А ежели узнает про Митьку...

 

— Вон что... Высказалась наконец! — с неожиданным для самого себя удивлением проговорил Устин.

 

— Батюшка! — выкрикнула она с отчаянием, — А если это счастье мое? Ведь погубишь...

 

— Ступай, сказал! — прикрикнул Устин. Помолчал и прибавил: — Это хорошо, что высказалась. Я поговорю как-нибудь с Егором...

 

— Родимый мой! — кинулась к нему дочь, упала на колени, схватила за руку. — Только не говори, только не говори! Он ведь гордый, Егор-то... Он ведь тогда...

 

— Гордый?! — Устин выдернул руку. Челюсть его зашевелилась, борода заколыхалась, будто он жевал что, не открывая рта. Пожевал-пожевал и уже потом уронил куда-то в постель: — Он не гордый, он просто... так, склизота одна. Наступи на него — и поскользнешься. Нашла тоже счастье...

 

— Для меня хватило бы... И матери не говори, батюшка. Уж тогда-то она меня сразу на лавку... Заступись ты за меня, батюшка, запрети ей...

 

— Запрещаю же... Ты слушайся только...

 

— Да разве я... Я и так... О Господи, куда бы это деться мне, сгинуть...

 

— Ладно, перестань. Утрись. И мать позови.

 

Варвара поднялась с колен, вытерла, как ребенок, слезы кулаками. И пошла к двери.

 

А Устин лежал и думал: «Вот и вырос, Серафима, из твоего семени маковый стебелек... Вот как ты ни крутила его, ни прятала от солнца, и зацвел, да не тем, видать, цветом, каким хотела бы ты... „Не говори матери...“ Да она, видно, наперед меня все почуяла, обо всем догадалась... Что же, созреет маковка и семена высыпет, засеет какой-то кусочек поля. Да семена-то тоже не те... А чтоб не засевала, ты, Серафима, и хочешь засушить ее на какие-то мощи. Значит, не Бог тебе внушил насчет дочери, сама, сама додумалась. Да что у тебя, в твоей дьявольской головенке, за червяки клубятся? Хотя постой... Она могла бы ведь и другим способом, чтобы дочь... не разбрасывала семени. Могла...»

 

— Варвара! — заорал Устин, переворачиваясь на кровати. — Варька!!

 

Вместо дочери в комнату вошла Пистимея. Устин сказал ей раздельно:

 

— У меня догадка мелькнула сейчас насчет Варьки. Гляди у меня! Опоишь своей отравой — головешку отверну. Отверну и под мышку тебе положу. Поняла?!

 

Сказал и снова лег лицом к стене, нимало не беспокоясь, что Пистимея обиженно поджала губы, нисколько не сомневаясь, что этого предостережения для жены более чем достаточно. Потом Пистимея гремела посудой, продолжая собирать на стол, разливала что-то по тарелкам. Разлив, позвала тихонько:

 

— Устюша... Ведь с самого утра голодный.

 

Он не отозвался. Пистимея еще раз проговорила:

 

— Устюша...

 

Но этого, второго зова Устин даже и не услышал уже. Он снова был там, в зауральской северной глухомани, в затерявшейся среди тайги, как щепка в океане, деревушке.

 

... Через неделю после «военного совета» Демид сказал Косте:

 

— Завтра чтоб готов был... для прогулки.

 

«Прогулка» началась с того, что Демид повел его и Тараса в лес. Он и Тарас были одеты по-дорожному; вели в поводу коней. А сам Демид шел впереди в одной рубашке с распахнутым воротом. Шел, срывал по обочинам тропинки лесные цветочки, складывал в букетик, время от времени подносил к своим тонким губам, точно собирался их пожевать. Но не жевал их, а нюхал...

 

«Что он, дьявол, на свидание с девкой идет, что ли? Ишь вырядился. С нами не поедет, что ли?» — думал Жуков, но ничего не спрашивал.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.063 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>