Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Роман Альфонса Доде «Джек» (1876) посвящен становлению личности. Главный герой здесь — незаконнорожденный заброшенный ребенок, лишенный материнской любви, потерявший мечту о счастье, здоровье и в 13 страница



Доброта этого человека была поистине необыкновенна!

О ней говорил его простодушный и ясный, как у ребенка, взгляд, но при этом лишенный даже того лукавства, какое присуще детям. Хотя он немало поездил по свету, повидал много людей и стран, профессия помогла ему сохранить душевную чистоту. Он не верил ни во что дурное, во всем-и в людях и в животных-видел только хорошее и потому проявлял к ним терпимость. Так, не желая утомлять своего коня, старого товарища, который верой и правдой служил ему двадцать лет, доктор перед каждым косогором, перед любым пригорком, или просто заметив, что животное волочит ногу, вылезал из кабриолета и с непокрытой головой шагал по солнцу, на ветру или под дождем, держа в руке повод, а лошадка невозмутимо шла за ним следом.

Лошадь и ее хозяин отлично понимали друг друга. Она знала, что доктор нередко задерживается у больных, никак не может закончить визит, и, застоявшись у ворот, начинала позвякивать удилами. А то, бывало, в часы завтрака или обеда внезапно останавливалась посреди дороги и упрямо поворачивала домой.

— А ведь ты права! — удивлялся Риваль.

И они быстро возвращались к себе или начинали препираться.

— Ох, и Надоела же ты мне! — незлобно ворчал доктор. — Экое упрямое животное! Говорят тебе, мне надо посетить еще одного больного! Возвращайся без меня, если уж тебе не терпится.

Сердито пыхтя, он спешил к больному, а лошадь, не менее упрямая, чем хозяин, невозмутимо сворачивала к дому, таща облегченный экипаж, в котором лежали только книги да газеты. Встречая ее на дороге, крестьяне говорили:

— Смотри-ка! Господин Риваль опять, должно быть, повздорил со своей скотинкой.

Отныне самой большой радостью для доктора было брать с собой в поездки по окрестностям Этьоля обоих детей. Кабриолет у него был поместительный, все трое удобно устраивались в нем. Глядя на смеющиеся рожицы сидевших рядом детей, славный старик чувствовал, что скорбь, угнетавшая его в стенах дома, постепенно улетучивается. Величавая красота природы смягчает, убаюкивает, усыпляет страдания, а тут еще общество детей, в котором доктор и сам веселился, как ребенок. Но больше всех радовался Джек: впервые в жизни он видел столько лугов, виноградников, озер и рек.

— А ну, угадай, что там посеяно?.. — спрашивала Сесиль, показывая на зеленые колышущиеся поля, отлого спускавшиеся к Сене. — Ячмень? Пшеница? Рожь?



Джек постоянно ошибался. И как же веселилась девочка, как она смеялась!

— Ты только подумай, дедушка! Он решил, что это рожь…

И она учила его различать округлый колос пшеницы от зубчатого колоса ячменя, узнавать подрагивающие Кисти овса, розовую дятлину, лиловую люцерну, отливающие золотом поля мака, все эти стелющиеся ковром луговые травы, которые с приходом осени будут скошены и сметаны в стога, а стога все так же будут выситься среди кажущихся бескрайними полей.

Во всех домах, куда приезжал доктор, детей принимали радушно.

Останавливались они, скажем, на ферме, и пока Риваль взбирался по деревянной лестнице к больному, Сесиль и Джека вели на птичий двор полюбоваться на цыплят и утят, при них вынимали хлеб из печи, доили коров перед хлевом, а то брали их с собой на мельницу, каких много разбросано на реках Орж, Йер и Эссоне: позеленевшие мостики и покрывшиеся плесенью высокие стены, сложенные из плохо пригнанных камней, придают этим мельницам сходство со старинными укрепленными замками, до времени обветшавшими.

Когда детям надоедало осматривать большие белые помещения, где дрожали пол и стены, поднимая мучную пыль, они уходили к реке и часами смотрели, как лопасти мельничного колеса бьют по воде, как вода бурлит возле плотины. Потом шли к запруде, где спокойная, затененная корявыми ивами водная гладь служила своеобразным птичьим двором для множества весело плескавшихся уток.

В крестьянских домах на болезнь смотрят по-особому, не так, как в городе. Она не меняет привычного хода вещей, не останавливает его. Скотина уходит и возвращается в положенные часы. Если заболел муж, его место заступает жена, и у нее нет времени ни посидеть возле него, ни выразить свою тревогу, ни поплакать. Земля не ждет, не ждет и скотина. Крестьянка работает целый день. Вечером она валится от усталости и забывается тяжелым сном. Захворавший крестьянин лежит наверху, а под ним скрипит мельничный жернов или ревут быки, он — как раненый, упавший на поле боя. С ним некогда возиться. Самое большее, что можно сделать, — это оттащить его в сторонку, прислонить к дереву или устроить на откосе оврага, а битва между тем продолжается, требует напряжения всех сил… Вокруг молотят пшеницу, веют зерно, петухи орут как оглашенные. Работа кипит без передышки, без остановки, а глава семьи, повернувшись лицом к стене, покорный, безмолвный и суровый, ждет, что сулит ему надвигающаяся ночь или брезжущая в окне заря — выздоровление или смерть.

Вот почему в домах, куда попадали дети, они не замечали горя. К тому же их баловали, как могли. Для них всегда находилась лепешка, лошадь кормили отборным овсом, а г-же Риваль посылали корзину фруктов.

Доктора все любили, — ведь он был так добр, так мало пекся о своей выгоде! Крестьяне в нем души не чаяли, хотя не прочь были и надуть.

— Святой человек, — говорили о нем в деревнях. — А ведь захоти, давно бы стал богачом!

Но при этом они норовили не заплатить доктору, а при его нраве это было куда как просто! Когда, осмотрев больного, он выходил на улицу, его окружала шумная и требовательная толпа. Верно, ни одну колесницу властителя, объезжавшего свои владения, не осаждали так настойчиво, как скромный кабриолет доктора.

— Господин Риваль! Что ж мне дочке-то давать?

— Неужели моему несчастному мужику ничем помочь нельзя, господин Риваль?

— А что с порошком-то делать? Глотать или присыпать болячку? Может, еще маленько дадите? А то он у меня к концу подошел.

Доктор никому не отказывал: у одного смотрел язык, у другого щупал пульс, направо и налево раздавал пакетики с порошками, хинную настойку — словом, все, что было у него с собой, и, наконец, обобранный, выпотрошенный, выжатый, как лимон, узжал. Вслед ему неслись изъявления благодарности, добрые пожелания, славные землепашцы прочувствованно восклицали: «Достойный человек!»- и тут же, утерев слезы умиления, хитро подмигивали, словно говоря: «Ну и простак!» Хорошо еще, если все заканчивалось только этим, а то нередко в последнюю минуту появлялся какой-нибудь малолетний гонец в деревянных башмаках и умолял доктора «что есть духу» поспешить к больному, до которого надо было добираться добрых четыре мили.

Наконец пускались в обратный путь, и какое чудесное, какое умиротворяющее чувство испытывали они, когда возвращались домой на закате и проезжали то по лесным дорогам, над которыми деревья протягивали длинные ветви, то по проселочным, где проносились ласточки, играли ребятишки, брели стада! Сена, отливавшая синевой в той стороне, откуда подступала тьма, на западе струилась жидким золотом. В лучах заходящего солнца вырисовывались рощицы стройных деревьев с гладкими стволами и густой, как у пальм, кроной, белые дома громоздились на склоне холма, и вдруг начинало казаться, что перед глазами восточный пейзаж, будто уже виденный однажды во сне и походивший на один из тех городов древней Иудеи, что изображены на картинках, где святое семейство идет вечерней порой по дороге.

— Совсем как Назарет, — говорила Сесиль, вспоминая эти картинки на евангельские сюжеты.

Дети негромко болтали, рассказывали друг другу разные истории, а кабриолет между тем катился, будто торопясь к ужину. Ужинать почти всегда оставался и Джек.

Во время таких совместных поездок доктор пришел к заключению, что мальчик восприимчив и даже умен, хотя это не сразу можно распознать, и то немногое, чему его учили, не пропало для него даром. Добрый и великодушный старик скоро понял, что бедный ребенок совсем заброшен, и решил хоть как-то восполнить то, чего недоставало мальчику. И он завел обычай ежедневно, после второго завтрака, уделять час для занятий с Джеком, жертвуя для этого своим отдыхом. Те, кто привык отдыхать после трапезы, поймут, сколько силы воли и самоотверженности потребовало от него такое решение.

Джек ревностно принялся за дело. В доме Ривалей, где все спокойно и с любовью трудились, заниматься было одно удовольствие. Сесиль почти всегда присутствовала на уроках, внимательно слушала, как ее друг отвечает учителю, и не сводила с его лица своих добрых и умных глаз, словно хотела ему помочь. Зато как радовалась она, как гордилась, когда после завтрака дедушка клал на стол тетрадь Джека, раскрывал ее и, проверив выполненный урок, с довольным и несколько удивленным видом приговаривал: «Просто отлично!»

Дома Джек ничего не говорил об этих занятиях. Он мечтал, что когда-нибудь с торжеством докажет матери, что ее поэт ошибся, когда с таким непогрешимым видом изрек свой жестокий приговор. Эту маленькую тайну тем легче было сохранить, что обитатели Parua domus все меньше и меньше занимались ребенком. Он уходил и возвращался, когда хотел, никому не говорил, куда идет, приходил домой только к обеду или ужину и устраивался в самом конце стола, за который с каждым днем садилось все больше приглашенных.

Чтобы скрасить одиночество и возродить привычную атмосферу пустопорожней суеты, которую он именовал «духовной средою», д'Аржантон распахнул двери своего дома перед «горе-талантами». Между тем поэт вовсе не любил швырять свое добро на ветер, он был очень скуп: всякий раз, когда Шарлотта робко говорила ему: «Друг мой! У меня вышли все деньги», — он с нарочитым удивлением произносил: «Как, уже?»-и на его лице появлялась недовольная гримаса. Однако тщеславие брало в нем верх, стремление поразить своим благополучием, разыграть роль хлебосольного хозяина на зависть неудачникам оказывалось сильнее трезвых подсчетов.

В кругу «горе-талантов» было уже известно, что там, на лоне природы, в чудесном местечке, можно всегда сытно пообедать, а в случае чего, если, допустим, опоздаешь на поезд, и заночевать. В парижских пивных то и дело раздавался клич:

— Кто нынче собирается к д'Аржантону?

С трудом наскребя деньги на билет, орава неудачников как снег на голову сваливалась на поэта.

Шарлотта сбивалась с ног.

— Тетушка Аршамбо, к нам опять гости! Скорее зарежьте кролика, нет-двух!.. Приготовьте омлет, два омлета, а еще лучше — три, только поскорее!

— Господи помилуй! Ну и рожи! — пугалась жена лесника.

И правда, в доме появлялись все новые и новые люди — бородатые, патлатые, бог знает как одетые.

Д'Аржантон с неизменным удовольствием водил своих гостей по дому, обращая их внимание на то, как он все здесь красиво устроил. Затем седобородые бездомные бродяги толпами устремлялись по тропинкам к берегу реки или в лес и при этом выкидывали разные коленца и весело ржали, точно старые клячи, которых пустили на подножный корм.

На фоне лучеварной природы их вытертые цилиндры, поношенные темные сюртуки, изможденные лица, на которые зависть и все невзгоды парижской жизни наложили неизгладимую печать, казались особенно отталкивающими, поблекшими и увядшими. Потом вся компания собиралась за столом, который весь день так и стоял, накрытым: не было времени даже стряхнуть крошки — одна трапеза следовала за другой. Засиживались допоздна — пили, закусывали, спорили, курили.

 

Дом стал походить на пивную в лесу.

Д'Аржантон был на седьмом небе. Наконец-то он снова мог без конца пережевывать свою извечную поэму, по десять раз излагать одни и те же замыслы, по любому поводу повторять: «Я-то, я… Я-то, я…» И при этом у него был вид барина, которому здесь все принадлежит: и самый дом, и вино, и прочее. Шарлотта также чувствовала себя счастливой. Ее переменчивому нраву и наклонностям к богемной жизни как нельзя больше подходила эта постоянная суета и мелькание новых лиц. Ею любовались, за ней ухаживали, и, храня верность своей любви, она умела выказывать ровно столько кокетства, чтобы слегка расшевелить поэта и заставить его больше ценить свое счастье.

По воскресеньям она принимала жен неудачников. Самоотверженные женщины всю неделю работали, выбиваясь из сил, и время от времени мужья в награду брали их с собою за город. Перед этими кое-как одетыми женщинами Шарлотта разыгрывала владетельницу замка, говорила им «голубушка» и красовалась в пеньюарах, какие носили во времена Людовика XV.

 

Но самыми частыми гостями в Ольшанике были все же Лабассендр и доктор Гирш. Гирш, сперва задержавшийся только на несколько дней, теперь жил тут безвыездно уже несколько месяцев и чувствовал себя как дома. Он встречал гостей, нимало не смущаясь, носил белье поэта, надевал его шляпу, засовывая под подкладку чуть ли не целую десть бумаги, ибо голова у этого фантазера была совсем крошечная, такая крошечная, что, глядя на него, вы невольно спрашивали себя, как он умудрился нафаршировать ее таким количеством обрывочных сведений, и уже не удивлялись, что в этой голове царит такая неразбериха.

Хотя д'Аржантон знал цену Гиршу, он уже не мог обходиться без него. Этот горе-медик терпеливо выслушивал нескончаемые жалобы мнимого больного. Правда, поэт не очень-то доверял его медицинским познаниям и опасался следовать его советам, но самое присутствие Гирша действовало на него благотворно.

— Это я поставил его на ноги!.. — с апломбом заявлял Гирш.

И авторитет доктора Риваля в доме д Аржантона сильно поколебался.

День шел за днем, месяц — за месяцем. Сперва осень окутала Parva domus унылыми туманами, потом снег скрыл щипец его кровли, затем апрельский дождь с градом звонко барабанил по шиферной крыше, и вот уже новая весна и гроздья распустившейся сирени. А в доме ничто не переменилось. У поэта возникло несколько новых замыслов, он обнаружил у себя еще несколько несуществующих болезней, а безотлучно состоявший при его особе Гирш придумал им мудреные названия. Шарлотта была все так же хороша собой, чувствительна и пуста. Джек сильно вытянулся и усердно занимался. За десять месяцев без пресловутой системы и распорядка дня он сделал необыкновенные успехи и знал теперь больше, чем иные школьники в его возрасте.

— Вот чего мы добились с ним в один год, — с гордостью объявил однажды Риваль д'Аржантону. — Теперь пошлите его в лицей, — ручаюсь, что из малого выйдет толк.

— Ах, доктор, доктор, какой же вы добрый! — воскликнула Шарлотта.

Ей было немного стыдно, ибо самая забота постороннего человека о мальчике уже заключала в себе скрытый упрек матери, равнодушной к сыну. Д'Аржантон холодно выслушал доктора и заявил, что он еще поглядит, поразмыслит, потому что обучение в лицее имеет серьезные недостатки. Оставшись наедине с Шарлоттой, он дал волю своей досаде:

— А этот еще чего лезет! Каждый знает свои обязанности. Уж не вздумал ли он меня поучать? Занимался бы лучше своими делами, лекаришка несчастный!

Однако самолюбие д'Аржантона было сильно задето. Начиная с этого дня он не раз говорил с важным видом:

— А ведь он прав, этот эскулап, пора мне заняться мальчиком.

И, увы, он занялся им!

— Поди-ка сюда, шалун! — окликнул однажды Джека певец Лабассендр, который прогуливался по саду с Гиршем и д Аржантоном и о чем-то с ними шептался.

Мальчик подошел слегка смущенный, — обычно ни Поэт, ни его друзья к нему не обращались.

— Кто это соорудил… бэу! бэу!.. западню для белок, там, на высоком ореховом дереве? Бэу! Бэу! В глубине сада?

Джек побледнел, ожидая нахлобучки, но лгать он не умел и потому ответил:

— Я.

Сесиль хотелось иметь живую белку, и он смастерил ловушку, хитроумно перепутав железную проволоку и приладив ее среди ветвей: пока что белка не попалась в западню, но вполне могла туда угодить.

— И ты сделал это сам, без всякого образца?

Мальчик робко ответил:

— Да, господин Лабассендр, без всякого образца.

— Невероятно… просто невероятно! — повторял тучный певец, поворачиваясь к своим спутникам. — Мальчишка — прирожденный механик. У него руки мастера. Что ни говорите, а это дар, природный дар.

— Вот, вот… Именно дар! — подхватил поэт, высокомерно вскинув голову.

Доктор Гирш напыщенно произнес:

— Все дело в этом… Дар!

Не обращая больше внимания на Джека, все трое продолжали гулять по аллее сада — сосредоточенно, медленно, сопровождая свою речь величественными жестами и останавливаясь, когда кто-нибудь из них собирался сообщить что-либо значительное.

Вечером, после обеда, на террасе разгорелся спор.

— Да, графиня, — говорил Лабассендр, обращаясь к Шарлотте с таким видом, точно хотел убедить ее в истине, уже ясной для остальных. — Человек будущего — это рабочий. Дворянство отжило свой век, буржуазия через несколько лет тоже сойдет со сцены. Теперь черед работника. Можете сколько угодно презирать его мозолистые руки и священную блузу! Лет через двадцать блузник будет править миром.

— Он совершенно прав, — с важностью подтвердил д'Аржантон.

А доктор Гирш энергично закивал своей крошечной головой.

Странное дело! Джек, который еще с гимназии при* вык к тирадам певца на социальные темы и никогда не прислушивался к ним, находя, что они скучны, в тот вечер, внимая Лабассендру, ощущал какую-то смутную тревогу, как будто понимал, какой цели служат эти путаные речи и кому они готовят удар.

Лабассендр рисовал светлую картину жизни рабочих.

— Замечательная жизнь, независимая, гордая! Подумать только, какой я был глупец, что отказался от нее! Ах, если бы можно было вернуть прошлое!

И Лабассендр начал рассказывать о том, как он работал кузнецом на заводе в Эндре. Тогда его звали Рудик, а сценическое имя Лабассендр он произвел из названия места, где родился, — Ла Басс-Эндр, — бретонского городка на берегу Луары. Он вспоминал незабываемые часы, которые проводил у раскаленного горна, голый по пояс, часы, когда он мерными ударами ковал железо вместе с товарищами, умелыми мастерами.

— Постойте! — вскричал он. — Вы знаете, каким успехом пользуюсь я на оперной сцене!

— Ну еще бы! — подтвердил доктор Гирш не моргнув глазом.

— Вы знаете, сколько я получил золотых венков, табакерок, медалей! Так вот, все эти дорогие моему сердцу сувениры не могут идти ни в какое сравнение с этим.

Закатав до плеча рукав сорочки на своей огромной волосатой руке, напоминавшей медвежью лапу, певец показал всем большую сине-красную татуировку, изображавшую два скрещенных кузнечных молота в обрамлении дубовых листьев; вокруг вязью шла надпись: «Труд и свобода». Издали татуировка эта походила на синяк-неизгладимый след увесистого кулака. Незадачливый певец утаил, однако, что татуировка, победно противостоявшая всевозможным кислотам и мазям, изрядно отравляла его жизнь в театре: она не позволяла ему участвовать в операх «Немая из Портичи»[21] или «Геркуланум», где герои, уроженцы солнечного юга, играя мускулами на голых руках, распахивают на груди, груди победителя, расходящиеся плащи.

Поняв, что ему не свести эту татуировку, Лабассендр начал хвастливо выставлять ее напоказ, точно знамя…

Он проклинал директора театра, который нарочно приехал из Нанта на их завод, чтобы послушать, как он пел на благотворительном концерте, устроенном в пользу изувеченного машиной рабочего. Он проклинал несравненное нижнее «до», которым природа наградила его. Ведь если б его не сбили с пути истинного, он был бы, как и его брат, старшим мастером, работал бы в кузнечном цехе в Эндре и жил бы припеваючи: получал бы хорошее жалованье, имел бы казенную квартиру с отоплением и освещением и был бы обеспечен на старости лет.

— Разумеется, разумеется, все это замечательно, — робко заговорила Шарлотта, — но какое же надо иметь здоровье, чтобы выносить такую жизнь! Я сама слышала, как вы говорили, что это тяжелое, очень тяжелое ремесло.

— Да, тяжелое, но разве для какого-нибудь мозгляка. Но тут дело совсем иное, тот, о ком идет речь, крепкого сложения.

— Отменного сложения, — изрек доктор Гирш. — За это я ручаюсь.

Ну, а уж если он за что-нибудь ручался, можно было не беспокоиться.

Однако Шарлотта попробовала возражать. Ведь не у всех одинаковые склонности. Бывают люди утонченные, аристократические натуры, и некоторые профессии им не подходят.

Тут д'Аржантон в ярости вскочил с места.

— Все женщины друг друга стоят! — заорал он. — Она вот умоляет меня подумать о будущем мальчишки, и бог свидетель, что это не доставляет мне никакого удовольствия, потому что это — весьма жалкое существо! Но все же я делаю, что могу, мне помогают друзья, и вот теперь мне, видимо, намекают, что лучше б уж я не вмешивался.

— Я совсем не то хотела сказать, — оправдывалась Шарлотта, приходя в отчаяние оттого, что разгневала своего повелителя.

— Конечно, не то!.. — подхватили Лабассендр и Гирш.

Почувствовав поддержку, видя, что за нее заступаются, несчастная женщина дала волю слезам, как забитый ребенок, который рэшается заплакать, лишь когда ощущает чье-либо покровительство. Джек убежал. Это было свыше его сил: видеть, как плачет мама, и при этом не схватить за горло человека, который злобно ее терзает!

Этот разговор больше не повторялся. Но ребенку казалось, что мать теперь как-то по-другому относится к нему. Она подолгу смотрела на него, целовала чаще, чем прежде, удерживала возле себя, обнимала и так крепко прижимала к груди, как обнимают перед скорой разлукой. Мальчика все это беспокоило тем сильнее, что д'Аржантон как-то сказал при нем Ривалю с желчной усмешкой, от которой приподнялись его пышные усы:

— О вашем ученике, доктор, проявляют заботу… На днях вы услышите новости… Полагаю, вы останетесь довольны.

После этого разговора доктор возвратился домой в приподнятом настроении.

— Вот видишь, — сказал он жене, — вот видишь! Как хорошо, что я открыл им глаза!

Г-жа Риваль с сомнением покачала головой.

— Кто знает?.. Не доверяю я этому мертвому взгляду: он не сулит мальчику ничего хорошего. Когда твоя участь зависит от врага, уж лучше бы он сидел сложа руки и ничего не предпринимал.

Джек придерживался того же мнения.. ЖИЗНЬ — НЕ РОМАН

Однажды, в воскресное утро, вскоре после прибытия десятичасового поезда, который доставил из Парижа Лабассендра и шумную орду неудачников, Джек, подстерегавший белку возле своей пресловутой вападни, услышал, что его кличет мать.

Голос доносился из рабочего кабинета д'Аржантона, из этой торжественной обители, откуда низвергались громы и молнии и долетали бестолковые замечания, где засел постоянно следивший за ним угрюмый враг. То ли его насторожил дрогнувший голос матери, то ли внутреннее чутье, сильно развитое у нервных натур, что-то под* сказало Джеку, но только он тотчас подумал: «Сегодня!..» — не трепетом стал подниматься по винтовой лестнице.

Он уже больше десяти месяцев не был здесь, и за это время в святилище произошло немало перемен. Прежнее величие, как показалось ему, несколько поблекло. Выцветшие на солнце и пропитавшиеся табачным дымом обои, продавленный алжирский диван, потрескавшаяся крышка дубового стола, грязная чернильница, заржавевшие перья — все тут было обшарпано и замызгано, как в дешевых кафе, где бездельники по целым дням ведут пустопорожние разговоры.

Одно только кресло времен Генриха II гордо возвышалось среди обломков былого величия. На нем и восседал д'Аржантон в ожидании Джека, а Лабассендр и доктор Гирш стояли по бокам, точно судебные заседатели. Дежурные посетители — племянник Берцелиуса да еще два-три седобородых субъекта — красовались на диване в облаках табачного дыма.

Джек в один миг разглядел судилище, судью, свидетелей и мать. Она стояла поодаль, у открытого окна, и, казалось, пристально смотрела на далекие поля, будто не желала видеть всего, что происходит, не желала принимать в этом никакого участия.

— Приблизься, отрок, — произнес поэт, в котором его кресло из старого дуба подчас рождало тяготение к «высокому стилю», — приблизься!

Голос его, несмотря на торжественность интонаций, звучал так сухо, так бесчеловечно, что казалось, будто это вещает само резное кресло времен Генриха II.

— Я уже не раз говорил тебе, Джек, что жизнь — не роман! Ты и сам мог в этом убедиться, видя, как я страдаю, как я бесстрашно сражаюсь в первых рядах на поприще литературы, не жалея ни времени, ни сил, порою изнемогая, но все же не сдаваясь, и упорно, вопреки злой судьбе, веду бой, великий бой! Теперь твой черед выйти на ристалище. Ты уже мужчина.

Бедному ребенку было всего лишь двенадцать лет!

— Ты уже мужчина. И теперь тебе следует доказать нам, что ты мужчина не только по годам и по росту, но и по духу. Я тебе позволил целый год развивать на лоне природы мышцы и ум. Некоторые обвиняли меня в том, будто я не забочусь о тебе. О рутинеры!.. Напротив, я наблюдал за тобой, изучал тебя, ни на минуту не спускал с тебя глаз. И благодаря этому неустанному и кропотливому труду, а главное, благодаря той непогрешимой методе наблюдения, которой — льщу себя надеждой — я обладаю, я тебя познал. Я увидел, каковы твои природные склонности и способности, твой нрав. Я понял, в каком направлении следует действовать, дабы это лучше всего отвечало твоим интересам, и, изложив свои соображения твоей матери, предпринял кое-какие шаги.

Тут д'Аржантон прервал свою назидательную речь, чтобы выслушать поздравления Лабассендра и доктора Гирша. Тем временем племянник Берцелиуса и прочие сосредоточенно и молча курили свои длинные трубки, покачивая головами, точно китайские болванчики, и ограничивались тем, что с надутым и важным видом повторяли:

— Хорошо сказано!.. Хорошо сказано!..

Растерявшийся мальчик силился хоть что-нибудь понять в этом запутанном, витиеватом наборе звонких фраз, которые носились где-то высоко над его головой, словно грозовая туча. И он спрашивал себя: «Что же сейчас обрушится на мою голову?»

Шарлотта по-прежнему смотрела в окно, козырьком приложив ладонь ко лбу, словно что-то высматривала вдали.

— Перейдем к делу! — внезапно выпрямившись в кресле, изрек поэт высокомерным тоном, который полоснул Джека, как удар хлыста. — Письмо, которое ты сейчас выслушаешь, скажет тебе больше, чем все объяснения. Прочти, Лабассендр!

Торжественный, как письмоводитель военно-полевого суда, певец достал из кармана плохо склеенное письмо, какие посылают крестьяне или новобранцы, и, несколько раз издав рыкающий звук, прочел:

«Литейное производство в Эыдре (департамент Нижней Луары)

Любезный брат! Как я уже сообщал тебе в последнем письме, я говорил с директором о молодом человеке, сыне твоего друга, и хотя этот молодой человек еще слишком молод и не совсем подходит в ученики, директор позволил мне взять его. Жить и столоваться он будет у нас. Обещаю тебе сделать из него в четыре года хорошего работника. Все у нас тут здоровы. Моя жена и Зинаида желают тебе всех благ, и Нантец тоже, и я тоже.

Старший мастер сборочного цеха

Рудик»

— Слышишь, Джек? — снова заговорил д'Аржантон с загоревшимся взором, выбрасывая руку вперед. — Через четыре года ты станешь хорошим работником, то есть займешь прекрасное, завидное положение на этой порабощенной земле. Через четыре года ты станешь священной особой — хорошим работником.

Джек отлично все слышал. Он будет «хорошим работником». Но чего-то он все же не постигал и судорожно старался понять.

В Париже мальчику случалось видеть рабочих. Жили они и в переулке Двенадцати домов, а возле самой гимназии находилась фабрика, где изготавливали фонари, и нередко он наблюдал, как около шести вечера она выбрасывала на улицу толпу людей в промасленных блузах с темными, мозолистыми, обезображенными тяжелой работой руками.

Сперва его поразила мысль, что он будет ходить в блузе. Ему пришло на память, каким пренебрежительным тоном говорила тогда мать: «Это рабочие, блузники», — как старательно она обходила их на улице, опасаясь испачкать свое платье. Напыщенные тирады Лабассендра о важнейшей роли рабочего в девятнадцатом веке не вязались с этими смутными воспоминаниями, придавали им иную окраску. Но одно Джек понял ясно — и это было горше всего: он должен будет уехать, расстаться с лесом, с его деревьями, зеленые вершины которых видны были ему сейчас, с семьей Ривалей, наконец, с мамой, которую он с такими муками вновь обрел и которую так горячо любил.

Господи, и почему она все стоит у окна и так равнодушно слушает, что тут говорится? Между тем она уже утратила кажущееся спокойствие. Судорожная дрожь сотрясала все ее тело, ладонь, которую она держала у лба, опустилась на самые глаза, точно для того, чтобы скрыть слезы. Как видно, она заметила что-то очень печальное там, вдали, на горизонте, куда прячется солнце, куда уходят мечты, где тают иллюзии, нежность и любовь.

— Значит, мне надо будет уехать? — спросил мальчик упавшим голосом, почти без выражения, словно высказывал вслух мысль, единственную мысль, поглощавшую его.

При этом простодушном вопросе все члены судилища переглянулись с презрительным состраданием. Но возле окна послышались рыдания.

— Через неделю и отправимся, дружище, — быстро сказал Лабассендр. — Я уже давно не видал брата. Кстати, это подходящий случай, чтобы снова погреться в огне моей старой кузни, черт возьми!

При этих словах он засучил рукава и напряг мускулы на своих громадных, волосатых, татуированных руках.

— Он неподражаем! — заявил доктор Гирш.

Д'Аржантон, не спускавший глаз с Иды, всхлипывавшей у окна, грозно нахмурил брови.

— Можешь удалиться, Джек, — сказал он мальчику. — Через неделю ты уедешь.

Огорошенный и ошеломленный, Джек спустился с лестницы, беззвучно повторяя: «Через неделю! Через неделю!» Калитка на улицу была отперта. И он, как был, без шапки, через всю деревню помчался к своим друзьям. В дверях он столкнулся с доктором, который куда-то уходил, и в двух словах рассказал ему о том, что произошло утром.


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>