Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Учение или, как теперь принято говорить, учёба – это, по-моему, многолетняя изнурительная война между классной доской и школьным окном. Начинается она – как и вторая мировая – 1 сентября, с 8 страница



На втором уроке в шестом классе меня ожидало радостное событие – посещение Клары Ивановны. Она уселась за последнюю парту и после каждого моего слова с недовольным видом делала пометки в блокноте. Честно говоря, плана урока у меня не было: я собирался быстренько отщелкать междометия и перейти к повторению. Перестраиваться пришлось на ходу, получилось не ах, но, по-моему, дети все-таки усвоили, что «ах» – это тоже междометие. Тимофей Свирин, оказавшийся за одним столом с суровым завучем, вёл себя невообразимо примерно и постоянно поднимал руку, но только было непонятно: просится он к доске или просто чешет за ухом. Рисковать я не стал.

На перемене, анализируя мою беспомощность, Опрятина обнаружила отсутствие плана, сообщила, что у меня плохо с дифференцированным подходом к ученикам, а в заключение порадовала мыслью, что педагогика – это профессия, а не сезонная халтура.

Третий урок был в том же шестом классе. Я обнаружил, что оценок в журнале маловато, и вызвал нескольких учеников читать наизусть «Смерть пионерки». Когда молодость повела в «сабельный поход» Тимофея Свирина, в кабинет заглянул завхоз Шишлов и передал два распоряжения директора: обязательно забежать в конце дня и в понедельник пройти флюорографию.

Потом я, как говорят в армии, «согласно программы» рассказал ребятам о невезучем «рыцаре печального образа», а в заключение объяснил, что имя Дон-Кихота стало нарицательным и теперь так называют честных, благородных, добрых, но неудачливых людей.

– Андрей Михайлович, а ваш Пустырев тоже был Дон-Кихотом? – спросила Рита Короткова.

– В известной степени, – удивлённо ответил я.

– А можно мы вместе с девятым классом будем искать его роман? – выпалила она, оглядываясь на товарищей.

– Можно! – разрешил я и пощупал письмо.

На перемене я дозвонился до Екатерины Николаевны Кирибеевой и получил взволнованные заверения, что её сын и мой ученик каждое утро с портфелем уходит в школу. Теперь все понятно! У римлян имелись две специально уполномоченные богини: Итердука и Домидука: первая сопровождала детей на занятия, вторая приводила их домой. Древним было хорошо, а как жить нам, учителям-атеистам? Молиться Итердуке? Надо попробовать…

 

По коридору, озираясь улыбкой, шёл Кирибеев. Он равнодушно, словно надоедливый подлесок, разводил в стороны лезущую под ноги малышню, церемонно здоровался за руку с десятиклассниками и благосклонно кивал наиболее заслуженным восьмиклассникам. Я представил себе Кирибеева взрослым мужиком, эдаким недобрым молчуном, которого чтут и дома, и на работе, но не потому, что уважают, а просто не желают с ним связываться.



Он неторопливо подошёл к кабинету литературы, где в ожидании звонка томился девятый класс, и ребята встретили его по-разному. Ивченко отвернулся. Бабкин и Борин как ни в чем не бывало продолжали изображать рок-группу: один, покачиваясь и завывая, подражал электросинтезатору, а другой, дёргаясь и подпрыгивая, тарахтел за ударную установку. Зато Вика Челышева, будущая зарубежная экономка, сразу повисла на кирибеевском плече и, кивая в мою сторону, торопливо докладывала обстановку, а Расходенков топтался около них и верноподданно поддакивал. Они прикидывались, будто не замечают меня, хотя прекрасно видели, как я разбираюсь с пятиклассниками, устроившими конный бой.

– Встать, суд идёт! – крикнул Бабкин, когда после звонка я вошёл в кабинет. Ребята шутку не приняли и молчаливо почтили вставанием своего недолгого классного руководителя. Я сел за стол, перелистал, чтобы успокоиться, журнал и для начала поинтересовался, почему ряд товарищей – список прилагается – не соизволил вчера явиться на традиционный районный кросс. Потом мне долго пришлось выслушивать мифы и легенды про заболевших бабушек, обещания принести освобождение, а также внимать смутным намёкам на те сложности, которыми девушки обычно не делятся с посторонними мужчинами.

– Ну, что – будем проводить собрание с президиумом или просто поговорим? – приступил я к осуществлению своего плана.

Ребята молчали.

– Не понял… Хорошо, давайте просто поговорим! – согласился я с самим собой. – Кто виноват во всем, что случилось? Как вы считаете?

Ребята молчали.

– Согласен, вопрос трудный. Поставим его по-другому: какие у вас претензии к Максиму Эдуардовичу?

Ребята молчали. Ивченко рассматривал поверхность стола. Володя Борин уставился в окно. Бабкин, точно пиратский нож, сжал в зубах линейку. Расходенков взирал на меня с сочувственным любопытством, а Челышева – с сожалением. Кирибеев разглядывал узел моего галстука. Было ясно: ни они, ни кто-то другой из класса не скажут ни слова.

– Бойкот? – беспомощно удивился я. – Обычно молчат те кто виноват…

Ребята молчали.

Я встал и подошёл к окну: дым из заводской трубы поднимался медленно и тоже совершенно беззвучно. Однажды, в розовощёком детстве, родители надумали меня воспитывать и, наказывая за что-то, перестали со мной разговаривать, но я оказался настырнее: первыми не выдержали они. Дети всегда упрямее взрослых.

– Значит, вы считаете, Кирибеев не виноват? – настаивал я.

Ребята молчали.

В класс просунулся озабоченный завхоз Шишлов.

– Вот это дисциплина! – восхитился он. – Я сперва думал, все ушли… Станислав Юрьевич просил напомнить!..

Я кивнул и снова поглядел на улицу: на третьем этаже больничного корпуса, как раз вровень со мной, мёртвой синевой светилось широкоформатное окно операционной. По улицам мчались машины, спешили люди, прогуливались кошки – а там, на ледяном экране операционной, сгрудились над столом силуэты врачей, похожие на игроков, всматривающихся в замедляющееся движение рулетки…

– То, что вы делаете, – это красивая подлость! – тихо проговорил я, продолжая смотреть в окно.

Ребята молчали.

То, что я совершил в следующую минуту, не только не входило в мои глубокомысленные планы, но даже не могло накануне прийти в голову. Я спокойно достал письмо, развернул и медленно, бесстрастно прочитал все, от первого до последнего слова…

«…Это будет наш с вами заговор доброты, наша святая ложь. Простите меня».

Потом я вернулся к столу, сел, положил перед собой конверт и стал ждать. Было слышно, как по коридору малышей повели в раздевалку. «Ещё один звук – и все вернутся в класс!» – тихо грозила учительница. Затем, по-уличному перебраниваясь, протопали выгнанные с урока десятиклассники – через мгновение их остановил суровый окрик Клары Ивановны…

Со стены на меня недоброжелюбно смотрели классики мировой и отечественной литературы, особенно холоден был Лермонтов. Я встретился взглядом с Лёшей Ивченко, в глазах у шефа-координатора стояли слезы. И тогда Кирибеев, медленно повернувшись к Расходенкову, презрительно распорядился:

– Отдай ему!

В предбаннике директорского кабинета секретарь машинистка Любочка, обложившись учебниками и сжав руками свою бедную голову, готовилась к весенней сессии. Я зашёл к Стасю, дождался, пока он по телефону объяснит кому-то, что учить информатике без компьютера – то же самое, что играть свадьбу без невесты, и бросил ему на стол коллективное письмо.

– Сами отдали? – бодро спросил Фоменко.

– Выкрал!

– Молодец! – похвалил он, пробегая машинописные строчки. – Друг спас друга! Я, правда, тоже подстраховался: звонил этому борзописцу на службу. Оказывается, он и там своими кляузами осточертел. Договорились о совместной блокаде. Чтоб ты знал! Дети прониклись?

– Прониклись. Скажи спасибо Пустыреву…

– В тебе гибнет Сухомлинский! Как дела с журналом, не звонили?

– Звонили. Ждут с нетерпением.

– Я серьёзно спрашиваю!

– А я серьёзно отвечаю!

– Поздравляю! – Фоменко даже привстал, радуясь за товарища. – Пиши заявление с завтрашнего дня… Нет, лучше с понедельника.

– Можно договориться… До конца учебного года они подождут! – предложил я, не ожидая такой административной поспешности.

– Хватит жертв! – Стась хлопнул меня по плечу. – Ты там нужнее! Пиши заявление!..

– Неужели так серьёзно? – догадался я.

– Серьёзнее, чем ты думаешь! Шумилину звонили из министерства, мне – из райкома партии. Фронтальную проверку раньше через год обещали, а теперь извольте кушать, «фронталка» в сентябре будет! Тоже, думаю, не случайно… Ну, ничего: директор школы не начальник «Берёзки», конкурентов мало… Отобьёмся!

Когда я вышел от Фоменко, начинался шестой урок. Возле кабинета начальной военной подготовки пытался выравняться построенный в две шеренги мой девятый класс.

– Смирно! – улыбаясь, скомандовал военрук Жилин и добавил: – Ивченко мне вашу просьбу передал, я его от занятий освободил!

– Какую просьбу? – не понял я.

– Неужели наврал? – удивился военрук.

– Отдать под трибунал! – вытягиваясь во фрунт, посоветовал Бабкин.

– Разговоры в строю! – рявкнул Жилин. – Команды «вольно» не было. Челышева!

Вика, поправляя чёлку, удивлённо посмотрела на учителя и нехотя опустила руки.

– Разберёмся! – пообещал я и пошёл дальше по коридору.

Дверь в кабинет математики была приоткрыта: у доски под плакатом «Долой безответственность!» стоял худой, сутулый десятиклассник, а за столом сидел обессиленный Борис Евсеевич. В комнате больше никого не было.

– Думай! – приказал Котик ученику и вышел ко мне в коридор.

– Репетируете? – спросил я.

– Нет, учу, – скромно ответил он. – Способный парень – должен поступить на мехмат… А вы все-таки уходите?

– Откуда вы знаете? – удивился я.

– У вас фамилия перспективная – Петрушов, от этого в жизни очень много зависит. С такой, например, альковной фамилией, как моя, дальше учителя-методиста не подымешься. Был, знаете, в прошлом веке поэт Иван Лялечкин и умер, разумеется, молодым…

– Лялечкин? – переспросил я. – Не помню…

– Худо, конечно, но простительно: его мало кто помнит. Но вот когда наша прекрасная Алла Константиновна Брюсова или Луговского «не помнит», это уже черт знает что! Во времена моей зрелости физики с лириками воевали, а теперь тихо: физики читают лирику, а лирики ничего не читают! У меня к вам, Андрей Михайлович, просьба: будете работать в журнале, никогда не пишите про школу! Честно напишите – не напечатают, соврёте – нас обидите!

– Вы плохо думаете о нашей литературе, Борис Евсеевич! – возразил я.

– Я не думаю, я читаю…

В учительской было пусто, только Елена Павловна сидела, положив голову на ладони, и внимательно наблюдала голубей, которые, утробно перекликаясь, неуклюже бегали по карнизу.

– Андрей Михайлович, – сказала она, не глядя в мою сторону. – Какие у вас планы на лето?

– Никаких…

– Хотите поехать с нами в трудовой лагерь? Свежий воздух, песни у костра, глубокое проникновение в душу подростка…

– А Чугунков? – спросил я.

– Приезжала его законная жена – специально на меня поглядеть, – Казаковцева откинулась на спинке стула, надула щеки и сдвинула брови. – Осмотрела и заявила, что Виталий Сергеевич на лето приговорён к принудительным работам по месту жительства, будет ремонтировать квартиру. Так что осталась я совсем одна, и вы тоже меня бросаете, уходите…

– Ничего не поделаешь: даже с постоянной работы люди уходят. А я человек у вас временный…

– Жаль… Неужели ваш Пустырев сжёг рукопись?

– Кто вам сказал?

– Лёша Ивченко… Бедный увлекающийся мальчик! А я думала, рукописи не горят…

– Это, Елена Павловна, всего лишь девиз…

– Жаль, что всего лишь девиз… Запишите на всякий случай мой домашний телефон. Если подойдёт мама и будет спрашивать, сколько вам лет и кто вы по профессии, говорите: вдовый член-корреспондент предпенсионного возраста… Хорошо?

Елена Павловна поглядела на меня светлыми, похожими на две тающие снежинки глазами. Шрамик на щеке она прикрывала пальцами.

Я прощальной походкой шёл по школьному коридору и вспомнил, как пятнадцать лет назад, победоносно сдав вступительные экзамены в педагогический институт, забежал похвастаться в родную школу, но учителя ещё не возвратились из отпусков, а старенькая уборщица Ефросинья Николаевна – мы её называли «нянечкой» – долго меня не признавала, хотя с последнего звонка не прошло трех месяцев. Я зашёл в свой класс, сел за свою парту… Погоди, а где я сидел? В десятом классе моим соседом был Серёжа Воропаев – это точно. Мы сидели у окна, впереди была свободная парта, а дальше – учительский стол… Теперь вспомнил! Парты у нас были мощные, монолитные и словно покрытые наскальными рисунками, их каждый год закрашивали толстым слоем зеленой краски, но следы поколений, оставленные перочинными ножами и другими острыми предметами, все равно проступали: мальчишечьи и девчоночьи имена, соединённые многозначительными плюсами, прозвища злых учителей, незапоминающиеся формулы… Переходя из класса в класс, мы вырастали из своих парт, как из детской одежды, – и это называлось взрослением. Приветствуя входящего учителя, мы вставали и хлопали откидными крышками – и в этом была какая-то особенная торжественность. Впрочем, минувшее, пройденное, даже если в нем полным-полно ошибок, всегда дорого, потому что невозвратимо…

И вот я (нет, не тогдашний самонадеянный первокурсник, а сегодняшний неполучившийся учитель) спустился в вестибюль и услышал доносившееся из пионерской комнаты металлическое кудахтанье горна: Петя Бабкин объяснялся в любви Вале Рафф. Я заглянул к ним, отобрал у пунцового от натуги и смущения кавалера духовой инструмент и, вспомнив детство, проведённое в пионерском лагере макаронной фабрики, сыграл: «Спать, спать по палатам…» Валя захлопала в ладоши, а Бабкин, к моему удивлению, промолчал.

В метро я думал о девятом классе, о письмах, которых было слишком много в последние дни, о роковой судьбе Пустырева. Прав, обидно прав мой шеф-координатор: Пустыреву не везёт даже после смерти, точно мрачное языческое проклятье тяготеет над этим близоруким, задумчивым учителем-словесником, заслонившим своей грудью… заслонившим… грудью… Словно речь идёт не о тёплой человеческой плоти, а о бетонной стене… Мне иногда кажется, что его жизнь так же не похожа на мою жизнь, как скорбная очередь за блокадным пайком на горластый хвост за импортным шмотьем! И надо быть честным: эту чёртову «коллективку» ребята отдали не мне, а Николаю Ивановичу Пустыреву, в собственные, давно истлевшие руки… Все, что могу сказать!

В полной задумчивости я пересел в автобус, и у самого дома меня победно оштрафовали за безбилетный проезд в городском транспорте.

Возле моего подъезда, на лавочке, в обществе критически настроенных пенсионерок сидел Лёша Ивченко.

– Вот он! – показывая на меня, в один голос объявили старушки. Шеф-координатор вскочил и бросился навстречу.

– Андрей Михайлович, – запинаясь от волнения почти закричал он. – Неужели вы ничего не заметили?! Пустырев сжёг оба экземпляра, а Елена Викентьевна читала почти слепую рукопись!

– Не понял! Подожди, подожди…

– Второй экземпляр не может быть слепым! – горячась, объяснял Ивченко. – Я знаю, я проверял! У меня мама – машинистка… – и он протянул мне пять отпечатанных под копирку машинописных страниц: только на последней бледно-серые буквы разбухали, расплывались и становились совершенно неузнаваемыми.

– Но ведь тогда были другие машинки! – неуверенно возразил я. – Ты на какой печатал?

– На электрической… Но у Шишлова в подсобке есть «Ремингтон», я видел! Поехали! Завхоз сидит до вечера…

Я тоже видел. Довоенный «Ремингтон» – замечательная машинка, в ней есть нечто от изящных конструкций Эйфелевой башни, нечто от изукрашенной гербами чёрной лакированной кареты, а шрифт клавиатуры похож на те буквы, какими прежде писали на бронзовых табличках, прикреплённых к старинным резным дверям. А какое красивое, звонкое слово – «Ре-минг-тон»!..

 

See more books in http://www.e-reading.biz

 


Дата добавления: 2015-09-29; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>