|
О РОМАНТИЗМЕ И РЕАЛИЗМЕ Р.Л.СТИВЕНСОНА
Мало английских писателей конца XIX в. приобрело такую широкую известность, как Стивенсон. Не говоря уже о бесконечных изданиях его произведений в подлиннике и в переводе (чуть ли не на все языки мира), о нем на его родине и далеко за ее пределами написано огромное число сочинений. Тем не менее важнейшие вопросы, касающиеся природы его творчества, до сих пор не могут считаться решенными. Так, хотя с согласия большинства критиков Стивенсон отнесен к романтикам или «неоромантикам», представляется, что его литературная позиция не сводится к романтической и нуждается в более точном определении.
Сторонники представления о Стивенсоне-романтике опираются как на его повести и рассказы, посвященные преимущественно не современности, а удивительным, чаще всего отнесенным в прошлое и нередко фантастическим приключениям, так и на литературно-критические очерки, в которых автор сам провозглашает себя сторонником романтической литературы. В ответ на статью Генри Джеймса «Искусство художественного вымысла» Стивенсон в эссе «Скромное возражение» (1884) утверждает: тайна искусства заключается в том, что оно не должно ни соревноваться с жизнью, ни подражать ей1. Как пример правильного восприятия жизни Стивенсон приводит поэтов прошлых веков, которые не опускались до списывания с действительности.
Среди тех, кому Стивенсон сам, по собственному признанию, более всех подражал, преобладают либо романтики (Вордсворт, Ките, Лэм, Хэзлитт, Готорн, Торо, Оберманн, Уитмен), либо те, кем романтики вдохновлялись (Чосер, сэр Томас Браун, Монтень, Шекспир, Бе- ньян), либо те, кто вдохновлялся романтиками: в Англии — Браунинг, Рескин, Моррис, Суинберн, Мередит; во Франции — Дюма и Бодлер2.
Преданность любимым авторам приводит молодого Стивенсона к убеждению в том, что высшим завоеванием литературы является «романтический роман», — понятие, обозначаемое по-английски не переводимым на русский язык термином «romance»3. Еще Вальтер Скотт различал «novel», роман о современном обществе, и «romance», действие которого происходит в прошлом или в мире вымышленном и фантастическом. Отметим, что Стивенсон применял термин «romance» отнюдь не строго, относя к нему сочинения Дюма, Жорж Санд, Доде, Гюго, писателей весьма различных и по-разному подходивших к задачам литературы.
К тому же при анализе суждений Стивенсона о «romance» необходимо учитывать, что он не проводил ясного различия между жизненными, бытовыми и литературными понятиями. «Romance» одинаково часто означает у него «романтический роман» и «романтику» в обычном, житейском, смысле этого слова. Когда он объявляет себя поклонником «romance», это нельзя толковать как декларацию о его принадлежности к романтизму как определенному исторически обусловленному направлению в европейской и, позже, американской литературе.
В эссе «Болтовня о романтическом романе» (1882) Стивенсон отстаивает достоинства романтических сюжетов, сопряженных с действием, быстрой сменой приключений, с «поэзией обстоятельств», — сюжетов, в которых воплощаются обыкновенные мечты обыкновенных людей4. Романтический роман призван нести им счастье, помочь им восполнить утраченные в процессе цивилизации естественное душевное здоровье и веселость. Автор таких романов позволяет читателям сохранить жизнерадостность, яркость, самобытность, освобождает их дух, показывает им, как сбросить с себя путы навязанной общественным мнением официальной добропорядочности.
Поэтому Стивенсон превозносит последователя романтиков Уолта Уитмена за свободу от «рефлексов респектабельности», за бунтарство и смелость как мысли, так и ее выражения, хвалит его стремление «выбить читателей из состояния равнодушия» и, принудив их «отказаться от пошлости обычая... от безрадостных радостей и воображаемого долга», воодушевить их для деятельности, подчиненной «не прописным истинам, а самобытности собственного зрения»5.
Свободу деятельности, активного участия в жизни Стивенсон считает едва ли не главным проявлением свободы личности. В реальной действительности эта свобода фальсифицирована, так как каждый оказывается привязанным к своему делу как каторжник к тачке или пушечному ядру. Для того чтобы открыть путь к подлинной свободе, литература должна выйти за пределы повседневного с его ограничивающими запретами, выйти в сферы вымысла, фантазии и самоутверждения, которых жаждет душа человека, утомленного пассивным приятием заданных обществом условий.
Преимущество «романтического романа» Стивенсон видит в свойственной ему поэтизации действия и необходимых для него энергии и бесстрашии. Так удовлетворяется глубоко лежащее у каждого индивида стремление к полноте жизни, к осуществлению дерзких желаний и смелых замыслов. Своим долгом автора «romance» он почитает утверждение культа дороги, далеких скитаний, мытарств и удач. Перемещаясь в пространстве, путешествующий герой «romance» как бы разрывает предначертанные рамки, движется к открытиям не столько географическим, сколько психологическим и обретает самого себя на пути к идеалу духовной свободы6. «Стремление "пленяет навсегда"... мы никогда не можем исчерпать его богатства... стремиться значит быть духовно богатым... Путешествовать с надеждой в сердце лучше, чем добраться до конца, и истинный успех заключен в самих попытках»7.
Писатель, с точки зрения Стивенсона, должен показать не осуществление идеала — оно ведь невозможно, — а именно стремление к нему, ибо оно само по себе поощряет в человеке человеческое, приобщает его хоть в какой-то мере к недосягаемому совершенству. Этими духовными поисками желанного, но несбыточного, должен заниматься автор «romance». Если он пустится в вымысел, он тем вернее выполнит свой долг: он покажет людей не такими, какими их делают унижающие обстоятельства повседневности, а такими, какими им еще предстоит стать8.
Таким образом, превознесение романтического романа вырастает из протеста Стивенсона против бесплодности обыденного существования. Если он восхищается Дюма, то только потому, что французский романист позволяет забыть о безотрадности реальной действительности, увлекая читателя в страну небылиц, веселых и беспечных, свободных от условностей буржуазной морали9.
«Романтический роман» выдвигается в полемике против авторов натуралистической школы, которых Стивенсон из-за неразработанной еще в те годы литературоведческой терминологии (до сих пор, впрочем, путаной и не всегда единой) чаще всего именует реалистами. Презрительно отзываясь об их приверженности к детальному описанию «позвякиванья ложечки об стакан или особенностей произношения, отличающих помощника священника», Стивенсон противопоставляет им авторов «romance», воплощающих «высокую отвлеченность идеалов»10. В качестве главы раздражающих его «реалистов» Стивенсон прямо называет Золя. Для него «реалисты» — это прежде всего писатели, цепляющиеся за любые факты и готовые задушить ими своих читателей11.
Стивенсон правильно замечает связь натуралистов (по его терминологии «реалистов») с философией, которая открыла им, что в основе бытия — «вечная способность к ощущению» — формулировка, по его мнению, полностью исключающая из жизни все, что придает ей индивидуальное и неповторимое очарование, сводящая ее к унылой абстракции. Такими словами Стивенсон характеризует позитивную философию, ее стремление выразить все в материальных, физических категориях12. Хотя Стивенсон испытал некоторое воздействие позитивистов, восприняв у Спенсера как мысли о влиянии на личность среды и наследственности, так и методы логического анализа, он в целом относился к их системе отрицательно, считал ее бездушной и мертвенной.
«Есть мгновения, — писал Стивенсон, — когда наше сознание не довольствуется теорией эволюции и требует более яркого истолкования опыта человеческого.. Мы отвергаем мнимые объяснения, прозванные научными, и жаждем взволнованного изображения наших переживаний, такого, которое бы выразило окружающую нас смутную стихию жизни и удовлетворило бы наш разум с помощью искусства»13. Холодной науке он противопоставляет «романтику». Она и есть прибежище Стивенсона от казенной серости рутины и от натуралистически убогого ее воспроизведения, свидетельствующего о примирении с нею.
С точки зрения Стивенсона, рабская покорность фактам есть капитуляция художника, его растворение в безысходности бытия и тем самым — побуждение читателей к такой же капитуляции, к отказу от жизненной борьбы, к примирению с низкой оценкой человека и его возможностей. К отрицательным сторонам литературы, пассивно следующей за действительностью, Стивенсон относит также погружение писателя в изощренный психологизм, посвящающий себя анализу ощущений и неуловимых оттенков мельчайших переживаний.
Натуралистический роман воспринимается Стивенсоном в духе известной карикатуры Макса Бирбома на Золя: французский романист изображен в тот момент, когда он, вооружившись записной книжкой, ныряет под копыта лошадей в поисках новых наблюдений.
Тем не менее, противопоставляя романтический роман натуралистическому, Стивенсон отнюдь не отвергает реализм в современном смысле этого слова. По его убеждению, «romance» не исключает «прозаического реализма», ибо самое простое и обыденное в свете романтического искусства приобретает романтичность («true romantic art- makes a romance of all things»). «Прозаический реализм» не менее, чем романтика, противостоит окружающей банальности, так как подразумевает такую ясность и точность взгляда, которые возвышают изображаемое над уровнем тривиального. Как пример сочетания реалистического и романтического начал Стивенсон приводит «Робинзона Крузо»14. Характерно, что среди персонажей, которые произвели на него наибольшее впечатление, писатель называет не героев романтических авторов, а Левина, Болконского, Ричарда и Люси Феверель из романа Мередита и шекспировских Антония и Клеопатру15.
К собственным «романтическим романам», как мы увидим далее, Стивенсон предъявляет требования отчасти реалистические, настаивая на точности в описании ощущений, на достоверности, на правдоподобии, необходимых для того, чтобы создать у читателя эффект сопереживания. «Несмотря на всю мою романтичность, я всего лишь прозаический реалист с фанатичной преданностью простой и откро-
7 3ак. 4212 венной передаче простых физических ощущений»16. Стивенсон постоянно говорит о необходимой для романтического романа верности характера, о психологической правде, которая должна придать вымыслу убедительность и усилить его увлекательность.
Перечисляя приметы «romance», Стивенсон не забывает подчеркнуть, что искусство, передающее «неуловимые стремления читателей», поражающее их ум и душу, должно всегда питаться реальными событиями17. «Romance» оказывается совместимым с реализмом, и защита его вырастает в целую программу искусства, которое должно изображать частности так, чтобы они согласовывались с природой целого, а не вытесняли его, чтобы характеры, мысли и чувства передавались через поступки или отношения людей, а не через длинные речи о них.
Формулируя значение «romance», Стивенсон, в сущности, формулирует специфические законы искусства. Он подчеркивает, что отражение жизни в произведении осуществляется не прямо, не механически, но по особым, свойственным только ему принципам, организующим, отбирающим, направляющим, подчиняющим жизненный материал субъективности авторского замысла. Стивенсон бесспорно прав, отстаивая нетождественность правды искусства и правды жизни. Настойчиво повторяя, что они не буквально совпадают, утверждая право художника на творческую свободу и неподвластность его эмпирической правде фактов, Стивенсон формулирует простые истины, проверенные в теории и практике литературы. Мысли о «romance» помогают ему выработать для себя законы искусства. «Романтическими» его формулировки можно считать лишь в той мере, в какой созданная романтиками теория «поэзии или искусства», как выражался Коль- ридж, стала существенным компонентом позднейшей эстетики и существенно повлияла на все дальнейшее развитие эстетической мысли в Англии.
Известно, что реалисты середины века — Диккенс и Шарлотта Бронте, например, — усвоили опыт своих романтических предшественников. У одного из них, Лэма, Диккенс учился изображать современный город так, чтобы реалистическая картина жестокой правды жизни освещалась поэтическим воображением, концепцию которого создали и обосновали поэты-романтики. Учеником романтиков был и Стивенсон, но, так же как и Диккенс, он подчинял принципы, унаследованные от старых мастеров, новым задачам.
Вслед за самим Стивенсоном, критики неоднократно отмечали слияние реалистических и романтических элементов в его мысли и творчестве, влияние на него не только Дюма, но и Флобера. Если в юности он отстаивал «romance» (понятие, как мы уже знаем, не совпадающее с романтизмом) — отстаивал, тут же нарушая декларированные им принципы и вышучивая ограниченные возможности романтики в современных условиях, — то в зрелые годы, с конца 1880-х годов, отношение к «romance», порожденное бунтом юношеских лет, существенно меняется. По-прежнему отказываясь от изображения тусклой повседневности, охотно перенося действие в прошлое, он все более предается размышлениям о трагической сложности бытия, о неразрешимости — и неотвязности — его проблем.
Сильнейшим стимулом для перехода писателя от «romance» к литературе горькой правды, хотя бы и отрешенной от современности и сопряженной со стихией приключения, послужило его пребывание на островах Тихого океана. Увидев, как в эти заповедные уголки романтики проникает жестокая проза «белой опасности», а с нею дух наживы и стяжательства, он почувствовал, что мужество требует заглянуть в лицо действительности, как бы неприглядно оно ни было. Замечание Уайльда о том, что в романтической стране романтик Стивенсон, позабыв о романтике, стал писать крайне прозаические исторические сочинения и письма в «Тайме», не так уж парадоксально, как на первый взгляд кажется18.
Ясное понимание изнанки колониализма нужно было Стивенсону не только для лучшего выполнения своего гражданского долга, но и для того, чтобы позволить ему в свете новых знаний о народах, находящихся на начальной ступени развития, по-новому прочесть уроки истории собственной страны; чтобы доказать простую истину: в современном мире самые дальние дороги ведут в никуда и не сулят ни свободы, ни покоя. Время романтики, даже истолкованной расширительно, со всеми приведенными выше оговорками, для него, как и для литературы той поры в целом, уходило. В его позднейших произведениях романтический интуитивизм уживался с трезвым анализом психологических состояний, механизма чувств, их зарождения и развития — с анализом, в котором, несмотря на неприятие позитивной философии в целом, явно ощущается современник позитивного научного истолкования природы человека.
В неоконченном «Уире из Гермистона» заметное значение для построения характера главного героя Арчи Уира имеет теория наследственности. В изображении Стивенсона он унаследовал ум и несгибаемую волю судьи-отца и нежность, чувствительность, набожность матери. В непрерывной борьбе двух несовместимых начал любовь и жалость к матери болезненно переходит в ненависть к отцу, а уважение к его принципиальности, безмерной преданности труду и долгу сталкивается с отвращением к душевной грубости, к избытку его физических сил и бьющей через край энергии.
Для сложного психологического анализа Стивенсона характерно, что чуждый сентиментальности отец оказывается способным на более глубокую любовь, чем его тонкий, чувствительный сын: не сознавая собственной жестокости, Арчи высокомерно отвергает попытки отца сблизиться с ним и не замечает, с каким стоицизмом тот переносит обиду. «Арчи более всего похож на отца, когда решительно его не приемлет»19, но в отличие от него способен как на критическое самопознание, так и на преступление. Эти образы, одновременно контрастные и близкие, прямолинейные и двойственные, опровергают мнение Честертона и следовавших за ним критиков об упрощенной психологии персонажей Стивенсона20.
Оба Уира показаны в строгой социальной и национальной детерминированности, оба они вырастают из суровой истории Шотландии с ее нескончаемыми распрями и борьбой. Различные течения духовной жизни страны сформировали внутренний мир родителей Арчи; в нем они трагически и странно соединились, предопределяя неизбежность мучительных столкновений. Верный своему принципу раскрывать характеры в действии, Стивенсон рисует разрыв между отцом и сыном в нескольких бурных эпизодах: услышав, как отец-судья с веселой издевкой приговаривает к повешению жалкого, отвратительного подсудимого с грязным платком на шее, которую вот-вот должна сдавить петля, он содрогается от жалости к виновному и от ненависти к тому, кто справедливо, но жестоко его осудил; бросив вызов отцу, он приговорен им к изгнанию из родного города.
Частью быстро развивавшегося и исторически обусловленного конфликта оказывается и любовная история Арчи Уира. Она разработана с реалистической откровенностью, показывающей, как страсть, вожделение, толкает друг к другу существа, не совместимые ни психологически, ни культурно, ни религиозно: он принадлежит к жителям «саксонской», цивилизованной, равнинной Шотландии, а она — полудикой, «кельтской», горной Шотландии. Реалистически мотивирована и развязка: как человек, преданный старой вере, которой чужда его возлюбленная, Арчи принуждает себя избегать Кристину, пока не сможет назвать ее женой, — и тем отдает ее во власть «соблазнителя» Фрэнка Иннеса. Тут роман на полуслове обрывается. Но по замыслу, известному от секретаря Стивенсона, дальнейшие события должны были привести к ситуации, чрезвычайно напоминающей драматический конфликт романа Гарди «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» (1891).
Так же как Тэсс, Кристина отдается Фрэнку, любя другого, ее отвергшего; так же как герой Гарди — Клэр, Арчи Уир простил изменницу и признал себя перед нею виноватым; так же как у Гарди, обольститель убит (у Гарди самой Тэсс, у Стивенсона — своим соперником Арчи); в обоих романах убийца приговорен к смерти, но у Стивенсона спасен горцами; преступив законы одной Шотландии, он оправдан по законам другой. В обоих романах причиной трагедии является социальное неравенство.
Вся разработка темы вражды, любви, преступления сближает неоконченный роман Стивенсона и предшествующий ему («Владетель Баллантрэ», 1889) с серьезными психологическими исследованиями романистов и поэтов его времени. Передавая речь и мысли персонажей, он следовал излюбленному приему Роберта Браунинга, создателя «драматических монологов», произносимых от имени разнообразнейших героев, никак не схожих с автором. Он откровенно подражал изысканному психологизму Джорджа Мередита еще в раннем «Принце Отто» (1885), он чтил и любил Генри Джеймса, с которым горячо обсуждал проблемы творчества, и Томаса Гарди, чьим романом «Мэр Кастербриджа» восхищался настолько, что хотел переделать его в пьесу.
Другими сторонами своего творчества Стивенсон соприкасается также с автором «Ловенгро» Джорджем Борроу, который, презрев респектабельность и накладываемые ею ограничения, скитался с цыганами, изучал их язык и обычаи и написал о них книги, по видимости в традиционном романтическом ключе, но по стилю и трактовке созвучные реалистическому роману середины XIX в.21
Близость Стивенсона к писателям-реалистам не должна заслоняться ни его апологией «romance», ни его немилосердной критикой «реализма». Такую критику мы находим у ряда литераторов, которых, однако, не зачисляют в романтики: Джон Рескин в отвращении к индустриальной культуре, к хищнической и плоской психологии буржуа объявил крестовый поход против бескрылого реализма; Мэтью Арнольд, отдавший всю жизнь низвержению буржуазно-филистерских представлений о морали, религии и культуре, утверждал, что поэт должен игнорировать дух времени и обращаться лишь к тому вечно человеческому, что заключено в каждой душе; Уильям Моррис видел в актуальной тематике позорный компромисс с уродством современности, считая, что описывать настоящее — значит в известной мере одобрять его22; Томас Гарди требовал от своих собратьев по перу, чтобы они не ограничивались тривиальным и эфемерным воспроизведением буквальной правды фактов и искали только неумирающую человечность (perennial humanity)23.
Все эти призывы отступить от прямого изображения действительности не означают принадлежности к романтизму, и никому из названных писателей она не вменялась. Как и Стивенсон, все крупнейшие литераторы второй половины века были не романтиками, но лишь наследниками ряда романтических традиций и тенденций.
Они восприняли у «великих романтиков» стремление уйти из мира, испорченного человеком, в нетронутый мир природы (хотя социальный протест, вдохновивший такое стремление, носил у них, в соответствии с изменившимися историческими условиями, иной характер). Они также восприняли у своих предшественников пристрастие к нехоженым путям в искусстве, и отказ от регламентации, и поиски обновления в народном творчестве, в особенности в балладе.
Писатели второй половины века были последователями романтиков лишь в той мере, в какой замечательные их открытия проложили путь реализму, избавив поэзию от условностей и ограничений, сосредоточив внимание на конкретном, индивидуальном, исторически детерминированном, установив новые законы эмоционально-художественного познания действительности, создав золотой фонд эстетической мысли и своего рода литературную норму на целое столетие вперед.
Только в таком чрезвычайно общем смысле можно, с моей точки зрения, говорить о преемственности между писателями двух глубоко различных эпох, между романтиками начала века и так называемыми неоромантиками конца века. Каждый из них имел собственную систему идей, гораздо более связанную с умственной жизнью его времени, чем с наследием романтизма. Не нужно быть «неоромантиком», чтобы усвоить уроки романтизма. Их усвоили и Мередит, и Гарди, и Генри Джеймс. Термин «неоромантизм», теоретически еще не обоснованный, представляется неоправданным ни в общем, ни в частном применении.
Неприменим этот термин и по отношению к Стивенсону. Он гордился тем, что написал «первый реалистический рассказ о южных морях («Берег Фалеса». — Н. Д.), с настоящими характерами и деталями. Все остальные видели то же самое, но увлеклись романтикой, и получилась у них повесть из патоки»24. Отказываясь от подобной романтики, Стивенсон в последние годы создает героев, которые предвосхищают героев Джозефа Конрада и даже Грэма Грина. Во всем своем позднем творчестве он показывает трагизм неминуемых конфликтов, общественных и личных, болезненную противоречивость и разорванность сознания, совмещение в нем крайностей, невообразимых с точки зрения элементарного здравого смысла. В этом отношении особенно интересно его, датированное 25 февраля 1890 г., открытое письмо в защиту священника Дамьена, который ухаживал в лепрозории за прокаженными, пока не умер сам от проказы. Описывая фанатизм, невежество, грубость, невоздержанность Дамьена, Стивенсон, однако, показывает, как они сочетались с самоотверженным служением несчастным, с бессознательным героизмом. «Он тем более святой и герой, чем более в нем сосредоточилась свойственная людям грязная мелочность»25. В публицистическом произведении создается поразительной силы художественный образ.
В духе времени, когда впервые стали изучать физиологические основы психики и понимать ее изменчивость, Стивенсон хочет выявить трудность, перед которой стоит каждый, кто хочет вынести окончательное суждение. Он раскрывает психологию и отношения людей в развитии, движении, становлении и противоречивости. Подобно Арнольду, он, не формулируя этого прямо, исходит из того, что к концу века не осталось ни одного верования, которое бы могло считаться твердым, ни одной догмы, которую нельзя было бы подвергнуть сомнению, ни одной традиции, которая бы не грозила обветшать26. В духе века Стивенсон не может придерживаться представления об абстрактной, единой и неизменной истине. Но как бы сильно ни было его ощущение текучести, непостоянства, переменчивости всего сущего и его недоверие к способности людей достигнуть поставленной цели, самая осмысленность которой вызывает у него скептические комментарии, он до конца жизни не приемлет полного релятивизма и убежден, что человек должен всегда идти, всегда искать, вечно стремиться и находить в этом радость и удовлетворение.
Стивенсон всю жизнь очень профессионально и целеустремленно искал новых путей в искусстве. Его поиски опирались на множество разнообразных литературных явлений, причастных к реалистическим устремлениям эпохи выдающихся естественнонаучных открытий. Творчество его взаимодействовало с творчеством ряда важнейших писателей середины и конца столетия, использовавших опыт великих романтиков, чтобы создать более сложное, диалектически гибкое искусство, стоящее на пороге нового XX века. Одинаково отвергая как релятивизм декадентов, чрезмерную изощренность их искусства, так и пессимистический эмпиризм натуралистов, он последовательно стремился воздать должное достоинству человека, не умаляя сложности его души, раскрывая ее многозначность и многогранность. Эту сложность он передавал в бурной динамике сюжета, в действии, движении и непрерывности изменений, в которых видел благородный смысл жизни и искусства.
Одно то, как восторженно приняли Стивенсона серьезнейшие его современники, включая критиков и историков (Сидни Кольвин, Лесли Стивен, Эндрю Ланг, Эдмунд Госсе, Дж. А. Саймондс, Вильям Арчер) и писателей разной ориентации (Генри Джеймс, Джордж Мередит, Редьярд Киплинг, В. Э. Хенли, Джон Голсуорси, Дж. М. Барри, Марк Твен, Г. К. Честертон, Джозеф Конрад), говорит о значении писателя в современной ему литературе. Это значение определяется не только его заслугами как писателя для юношества, как создателя романтических сказок и певца дороги, уходящей в бесконечность, но и его причастностью к формированию литературы будущего века.
1
2
3
4 Stevenson R. L. Essays. New York; Chicago, 1918. P. 256-258.
5 См.: Stevenson R. L. A College Magazine: Books which have influenced me // Stevenson R. L. Essays. P. 297-300.
6 О значении «romance» в поэтике Стивенсона см.: Котова Ю. П. Творчество Роберта Луиса Стивенсона с 1878 по 1888 гг.: Автореф. дис... канд. филол. наук. Л., 1974.
7 Stevenson К. L. A Gossip on Romance // Stevenson R. L. Essays. P. 220224.
8 Stevenson R. L. Walt Whitman // Stevenson R. L. Essays. P. 100-103.
9 Stevenson R. L. Aes Triplex // Stevenson R. L. Essays. P. 79, 80, 81.
10 Stevenson R. L. El Dorado // Stevenson R. L. Virginibus Puerisque. London, 1924. P. 82, 84-85.
11 Ibid. Р. 82.
12 Stevenson R. L. A Gossip on a Novel of Dumas's // Memories and Portraits. London, 1924. P. 114-115.
13 Stevenson R. L. A Gossip on Romance. P. 238.
14 Stevenson R. L. A Note on Realism, 1883 // Stevenson R. L. Essays. P. 248, 252-253.
15 Stevenson R. L. Aes Triplex. P. 92.
16 Stevenson R. L. Pan pipes // Stevenson R. L. Virginibus Puerisque. P. 128.
17 Stevenson fl. L. A Gossip on Romance. P. 228-229.
18 Stevenson R. L. The Lantern-Bearers // Stevenson R. L. Essays. P. 315.
19 Stevenson R. L. Vailima Letters / Ed. by S. Colvin. London, 1915. P. 132.
20 Stevenson R. L. A Gossip on Romance. P. 223.
21 Урнов M. В. На рубеже веков. M., 1970. С. 298.
22 Eigner Е. М. Robert Luis Stevenson and Romantic Tradition. Princeton, 1966. P. 222-225.
23 Chesterton G. K. Robert Luis Stevenson. London, 1927. P. 186.
24 См.: Алексеев M. П. Джордж Борроу // Борроу, Джордж. Лавенгро. Л., 1967.
25 Buckley J. Н. The Triumph of Time. Harvard, 1966. P. 122.
26 См.: Chappie J. A. V. Documentary and Imaginative Literature. London, 1970. P. 53.
27 Stevenson R. L. Vailima Letters. P. 72-73 (письмо Кольвину от 28 сент. 1891 г.)
28 Stevenson R. L. Vailima Letters. P. 158; см. также: Stevenson R. L. Travels in Hawaii / Ed. by A. Grove Day. Honolulu, 1973. P. 149-167.
Stone D. D. Novelists in a Changing World. Harvard, 1972. P.
Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |
О противопожарной безопасности. | | | Правительство Российской Федерации |