Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Приключения Конан Дойла 19 страница



Эти ошибки смешны до идиотизма, но смеяться тут нечему, учитывая трагический исход дела. Я думаю, что на всем свете не сыскать человека, менее склонного и менее способного совершить такое преступление”.

Дойл отзывается об Эдалджи как о “безукоризненном” человеке, ссылается на его школьного учителя, уверявшего, что мальчик “он был мягкий, сговорчивый”. По свидетельству бирмингемского адвоката, у которого работал юноша, тот ни разу не выказал ни малейшей склонности к жестокости. И наконец, он настолько плохо видел, что с шести ярдов не узнавал знакомых. Кроме того, и письма, и убийства животных явно были делом рук какого-то безумца, а Эдалджи “никоим образом нельзя назвать даже эксцентричным. И его доводы в свою защиту на суде говорят о разумной, взвешенной позиции. А ведь он столько перенес, что и умом повредиться было нетрудно”.

Дойл сравнивал дело Эдалджи со знаменитым делом Дрейфуса: молодого офицера французского Генштаба, капитана Альфреда Дрейфуса обвинили в шпионаже в пользу Германии (1894), разжаловали и сослали на Чертов остров во Французской Гвиане. В январе 1898 года в газете “Аврора” появилось письмо знаменитого французского писателя Эмиля Золя под заголовком “Я обвиняю”, в котором он решительно заявлял: дело сфабриковано, а Дрейфус невиновен. Резонанс был огромный, Франция буквально разделилась на два лагеря, за и против Дрейфуса. Бесконечные судебные разбирательства тянулись вплоть до 1906 года, когда Дрейфуса оправдали (до того, в 1903 году, президент объявил о его помиловании), вернули ему все чины и регалии и даже наградили орденом Почетного легиона.

Сходство и впрямь было разительным: в обоих случаях фигурировал инородец (Дрейфус был евреем), и там, и там власти вели себя вопиюще предвзято, с легкостью игнорируя очевидные просчеты и ошибки обвинения, вплоть до подлога улик. В обеих странах на защиту невиновного встал известный писатель.

Дойл подчеркивал, что Дрейфуса сделали козлом отпущения именно потому, что он был евреем, а Эдалджи — индусом. А ведь Англия так возмущалась несправедливостью по отношению к Дрейфусу!

Все судебные средства исправить ошибку были исчерпаны. “Перед нашим носом просто захлопнули дверь, — писал Дойл в заключение. — И теперь мы обращаемся к последнему суду, который никогда не ошибается, если ему представлены честные факты. Этот суд — народ Британии, и мы спрашиваем его: можно ли оставить это дело, или надо бороться дальше?”



За один день дело Эдалджи превратилось в общенациональный скандал. В “Дейли телеграф” хлынули письма возмущенных читателей в защиту Эдалджи. Историю подхватили и многие другие газеты, в том числе зарубежные. Разумеется, все отмечали, что Конан Дойл превратился в настоящего Шерлока Холмса. А обозреватель “Дейли кроникл” так и вовсе написал, что Холмс наконец взялся за реальное дело: “Благодаря тому, что он [Конан Дойл] создал необычайно сильного, живого героя, читатели инстинктивно принимают автора за его творение, не делая между ними отличий, а потому многие думают, что расследование провел великий Шерлок”. В “Подлесье” приходили мешки писем с поздравлениями. Впрочем, были и гневные отклики, в которых Эдалджи называли “закадычным дружком” Дойла, а также “проклятой собакой, исчадием ада”.

Четырнадцатого января Джордж Мередит поздравил Конан Дойла с “величайшей услугой, оказанной обществу”. “Не стану упоминать имени, которое вам уже надоело слышать, но создатель потрясающего сыщика-любителя доказал, с каким профессионализмом сам может действовать в жизни…” Дж. Барри также выражал полную поддержку: “Не сомневаюсь, что Эдалджи был приговорен без малейших к тому оснований”.

Шум, поднятый в прессе, и общественная реакция вынудили власти начать хоть что-то делать. Англия была, вероятно, единственной цивилизованной страной в мире, где не существовало уголовного апелляционного суда, и потому министр внутренних дел Герберт Гладстон создал комитет по расследованию этого дела. К несчастью, одним из троих ее членов стал сэр Альберт де Рутцен, двоюродный брат Энсона.

Дойлу стали приходить письма с угрозами, написанные той же рукой, что и письма, которые прежде получали Эдалджи. “Я знаю от детектива из Скотленд-Ярда, что если вы напишете Гладстону и скажете, что Эдалджи все-таки виновен, то в следующем году вас сделают лордом. Уж верно лучше стать лордом, чем потерять своих деток и печенку. Подумайте обо всех жутких убийствах, вы-то как сможете ускользнуть?” И дальше: “… Они зря выпустили его тюрьмы, где самое место ему, и его отцу, и всем черным и желтым жидам…” Это не поколебало решимости Конан Дойла довести дело до конца, напротив, теперь он решил, что необходимо найти истинного преступника и добиться полного оправдания Эдалджи.

Однажды школьный учитель из Грейт-Уайрли написал Дойлу, что бывший преподаватель школы в Уолсоле стал жертвой очень похожих грязных анонимок. Их ничем не подкрепленные обвинения в итоге сделали его пребывание в школе непереносимым, и он уволился. Автор письма не мог этого доказать, но предполагал, что анонимки писал некто Ройден Шарп, закоренелый хулиган. Среди его дел, послуживших причиной исключения из школы, была и подделка документов.

И тогда Дойл обратился в частное сыскное агентство. Выяснилось, что Шарп одно время работал подручным у мясника, но страстно мечтал уйти в море. И он устроился-таки на корабль, отплывший из Ливерпуля в 1895 году, — как раз тогда семья Эдалджи перестала получать анонимки и все “розыгрыши” прекратились. Шарп вернулся из плавания в 1902 году под Рождество, а вскоре была искалечена первая лошадь. Мало того, весь 1902 год он плавал на судне, перевозившем скот. Уилфред Грейторекс, назначенный опекуном Шарпа в 1893 году, когда тот остался без отца, засвидетельствовал, что Шарп показывал им с женой ланцет, которым лошадям пускают кровь. Исходя из характера увечий, Дойл с самого начала думал, что именно таким инструментом пользовался преступник: он взрезал шкуру и мышцы, но кишки оставлял нетронутыми. Миссис Грейторекс заявила, что Шарп сказал ей, что как раз этим ланцетом убивали скот, а она велела убрать его подальше: “Ты же не хочешь, чтобы я подумала, будто ты и есть преступник, правда?” Когда в округе начали резать скот, полиции указывали на Шарпа, но никакого расследования та не провела.

В письме к матери от 29 января 1907 года Дойл писал: “Дело против моего подзащитного пока еще держится, но у меня в разработке пять разных линий расследования, которые я надеюсь свести воедино. Будет здорово, если я сумею развалить его до основания!” Совсем в духе Шерлока Холмса он собрал целое досье, озаглавив его: “Отчет по делу против Ройдена Шарпа”, где писал, что “все говорит о вине Шарпа” и масса улик “делает его главным подозреваемым”. В отчете были сведения о прошлом Шарпа, о его ранних криминальных наклонностях, в частности о том, что в двенадцать лет он поджег сарай с сеном и любил вспарывать ножом обивку диванов в поездах. Его характеристика из школы в Уолсоле также была весьма красноречива: почти каждый день его наказывали розгами, не раз уличали в мошенничестве, подозревали в том, что он пишет злобные угрожающие анонимки, а в конце концов исключили.

Большое значение Дойл придавал тому факту, что Шарп работал у мясника, “где научился резать туши”. Он также акцентировал внимание на том, что письма и подложные заказы для Эдалджи прекратились именно тогда, когда Шарп ушел в море, и не возобновлялись до его возвращения. В анонимках упоминались люди, с которыми Эдалджи не был знаком, но зато был знаком Шарп. Было замечено, что на Шарпа дурно влияло новолуние, а первые четыре лошади погибли как раз в это время. И наконец, опытный графолог установил, что анонимки, полученные Дойлом, писал Шарп.

Дойлу казалось, обвинения против Шарпа более чем убедительны, но он зря забыл мудрые слова Холмса из “Скандала в Богемии”: “Величайшая ошибка — строить предположения прежде, чем получишь все данные. Незаметно для себя человек начинает подгонять факты под теорию, вместо того чтобы обосновать теорию фактами”.

По правде говоря, гипотеза о виновности Шарпа изобиловала огрехами, ибо строилась почти целиком на сплетнях и слухах. Немалую роль сыграло и глубокое отвращение, которое вызвала у Дойла пользовавшаяся дурной репутацией семейка Шарп — не зная их лично, он был заведомо убежден, что это умственные и моральные уроды. А предвзятость Энсона по отношению к Эдалджи невольно спровоцировала и предвзятость Дойла по отношению к самому Энсону. И как водится, придя к какому-то мнению, менять его Дойл уже не собирался.

Свое досье, дополненное свидетельскими показаниями, Конан Дойл отдал в комитет по расследованию дела Эдалджи. Но зерно упало в окаменевшую почву: Дойлу ответили, что никаких prima facie, то есть явных улик, против Шарпа нет. Сэр Чарльз Мэттьюз, напыщенный чинуша из Уайтхолла, изучавший представленные Дойлом сведения, сообщил ему — все они настолько неубедительны, что любой судья просто отмахнется от них.

Энсон, разумеется, был очень доволен таким оборотом и не преминул известить Дойла, что один из главных его информаторов помещен в сумасшедший дом, ибо “страдает острой манией на религиозной почве, из-за чего дважды пытался покончить с собой”. Позже Энсон писал, что Дойл “не собрал ни грана доказательных улик… не привел ни единого убедительного довода в пользу того, что письма писал именно Шарп… В подавляющем большинстве выводы сэра Артура на редкость неправомерны”. Особенно возмутил Энсона тот факт, что в досье были вложены его письма, с комментариями Дойла о попытках начальника полиции Стаффорда обвинить отца и сына Эдалджи в инцесте. Он категорически это отрицал и назвал писателя “презренной скотиной”. Дойл был вынужден отказаться от обвинений в адрес Энсона, но вражда между ними затянулась на долгие годы, и оба писали друг на друга жалобы в министерство внутренних дел.

В мае 1907 года комитет обнародовал свое решение: Эдалджи не виновен в убийстве домашнего скота, а потому оправдан, но… анонимные письма писал именно он. “Мы вполне допускаем, что это письма человека, неповинного в преступлении, однако упорного в заблуждениях и злонамеренного… пытавшегося запутать полицию и затруднить и без того очень трудное расследование”. В этой связи комитет постановил: кто сам навлек на себя свои беды, тот не заслуживает никакой компенсации.

Сообщество адвокатов вернуло Эдалджи в число своих членов с разрешением заниматься юридической деятельностью, но Дойл был взбешен, что тот не был полностью оправдан. Решение комитета, как он выразился, было “скверным”. Он опубликовал в “Дейли телеграф” очередную гневную статью, где утверждал, что вердикт комитета “нелогичен и несостоятелен”, что он, Дойл, берется в полчаса доказать, почему Эдалджи не является автором анонимных писем, и спрашивал: есть ли что-либо более типичное для Британии, чем полное оправдание без возмещения ущерба?

“Дейли телеграф” объявила о сборе средств в пользу Эдалджи, и удалось собрать триста фунтов. Дойл же продолжал писать заметки в газеты, где задавал парламенту и министерству внутренних дел множество вопросов. Существует ли прецедент, по которому оправданному человеку не выплатили компенсацию? Состоится ли новое расследование, где будут сличены почерки всех писем? Будут ли опубликованы все полицейские отчеты и доклады по этому делу? К мистеру Эдалджи отнеслись подобным образом, “потому что он не англичанин”? Гладстон отказался отвечать на все эти вопросы.

Джордж Эдалджи уехал из Грейт-Уайрли и получил место в лондонской адвокатской конторе, в которой проработал много лет. Он остался холостяком и с начала тридцатых годов жил в Уэлвин-Гарден-Сити, где и скончался в 1953-м в возрасте семидесяти семи лет. Анонимные письма продолжали поступать еще двадцать пять лет, и кто-то по-прежнему калечил скот. В 1934 году Енох Ноулес, рабочий сталелитейного завода, был арестован и сознался в том, что писал письма. Его отправили в тюрьму, но никто так и не был арестован за убийство лошадей в Грейт-Уайрли.

Несмотря на занятость делом Эдалджи, Дойл старался как можно больше времени проводить с Джин Лекки. После смерти Туи она быстро вошла в жизнь его семьи, приезжала в “Подлесье” вместе со своим братом Малькольмом, когда дети были дома на каникулах. Размолвка с родственниками была забыта, и в 1907 году Джин пригласили на семидесятилетие Мэри в Кенсингтон. Они вместе ходили и в рестораны, и в театры.

Джин не хотела ждать дольше положенного приличиями годового траура, и свадьбу назначили на сентябрь. Конан Дойл понимал, что им с Джин будет невозможно жить в “Подлесье”, где все напоминало о первой жене, а потому купил солидную викторианскую усадьбу “Малый Уиндлшем” в Кроуборо, неподалеку от ее родителей.

Восемнадцатого сентября 1907 года сэр Артур Конан Дойл и мисс Джин Лекки сочетались браком в церкви Святой Маргариты в Вестминстере. Венчал их зять Дойла, преподобный Сирил Энжелл, на церемонию пригласили только родственников и самых близких друзей. Жениху было сорок восемь лет, невесте тридцать два. Иннес выступал в роли шафера. Конан Дойл надел традиционный сюртук и брюки в полоску, а в петлицу вдел белую гардению. На лице у него, как писала одна газета, “сияла улыбка”. Что до невесты, то на ней было “ослепительно красивое” шелковое платье цвета слоновой кости, с испанским кружевом, а букет состоял из “тщательно подобранных белых экзотических цветов”. Затем все отправились в банкетный зал отеля “Метрополь”, где собралось двести пятьдесят гостей, в том числе Джером К. Джером, Брэм Стокер, Дж. Барри, Джордж Ньюнес, Гринхоу-Смит и… Джордж Эдалджи.

Счастливая пара провела медовый месяц, а точнее, два, в Париже, Берлине, Венеции, Риме и Константинополе.

О свадьбе писали газеты всего мира, от Берлина до Буэнос-Айреса, но самый удивительный отчет опубликовала бельгийская “Ла Кроник”: “Конан Дойл, английский писатель, придумавший гениального сыщика Шерлока Холмса, недавно женился. Как рассказал нам французский журналист, молодая леди дала согласие на брак, потому что ее совершенно покорили потрясающие приключения короля детективов”.

Глава 16

Новая жизнь с Джин

КОНАН ДОЙЛ БЫЛ СТРАСТНО ВЛЮБЛЕН В СВОЮ молодую жену, и любовь эта продлилась до конца его дней. Когда они были в разлуке, Дойл слал ей полные обожания письма, порой по два в день, адресуя их “моей драгоценной”, “моему ангелу”, “родной любимой”, “чудесной храброй девочке”, “моей девчушке”. Письма, которые Дойл отправлял Джин из Америки в 1923 году (ему было шестьдесят четыре), где он находился в турне с лекциями, больше напоминают послания влюбленного подростка: “Девочка моя, как было бы здорово обнять тебя всю целиком!”; “Ты моя прелесть, я так тебя вожделею!”; “Не забывай, сокровище моей души, ты лучшее, что у меня есть. Радостно быть женщиной, которой мужчина может так сказать от всего сердца”. Этот стареющий викторианский джентльмен временами позволял себе даже эротические шуточки: “К тебе скоро вернется твой усталый старый скакун. Первым делом он скакнет в твои объятия. Потом в твою постель. До свидания, сладость моя. Я изголодался по твоим поцелуям…”

Со своей стороны леди Конан Дойл ясно давала всем понять: она боготворит мужа, и все остальные должны разделять это чувство. Прекрасная хозяйка и отличный организатор, она быстро взяла в свои руки бразды правления — ив доме, и вообще в жизни мужа. Джин всегда страстно желала быть в центре внимания, даже ее жесты были несколько театральны (возможно, как результат занятий пением), и теперь наслаждалась новой ролью, выдвинувшей ее наконец на первый план, — жены знаменитого, титулованного писателя.

Куда меньше ее привлекала роль мачехи. И если четырнадцатилетний Кингсли был благополучно пристроен в Итоне, то восемнадцатилетняя Мэри уже закончила школу и надеялась, что будет жить с отцом и его женой в Уиндлшеме. Однако летом 1907 года ее спешно отправили в Дрезден, учиться музыке. Ни малейшего желания ехать туда у Мэри не было, она была уверена, что мачеха просто хочет выдворить ее из дома. Но отец, во всем потворствовавший молодой жене, и слушать не стал никаких возражений.

В Дрездене Мэри сразу же начала волноваться, можно ли ей будет приехать домой на Рождество, и писала брату жалобные письма: “Мальчик мой, если я не поеду домой на каникулы, то пойдут всякие разговоры, ведь девочки возвращаются на три недели в Англию, а потом снова сюда учиться. Так что мне будет с кем ехать и домой, и обратно в Дрезден. Конечно, если им можно вернуться, то и мне можно…” Через пару дней она пишет брату, что, возможно, отец и его новая жена вовсе и не хотят, чтобы она возвращалась: “Я так надеюсь провести Рождество дома. Ведь нет никакой причины, чтобы мне этого не позволить, разве только они захотят выгнать нас из Уиндлшема и праздновать сами, без нас с тобой. Мы для них сейчас помеха. Ну, ничего, старина, мы будем держаться вместе, что бы ни случилось”.

Мэри страшно мучилась, прежде чем решилась спросить отца, можно ли ей приехать. Наконец собралась с духом, но в ответ услышала, что об этом и речи быть не может. Исполненная негодования, она написала брату, что отец сообщил ей: раньше чем через девять месяцев он ее домой не ждет. Он обвинял дочь в слабохарактерности за то, что она осмелилась говорить о возвращении. Мэри чувствовала себя “подавленной и угнетенной”. “Не понимаю, почему отец так суров — я не слышала от него ни одного ласкового слова, не видела ни малейшего проявления любви за два года со смерти мамы. Можно было бы ожидать, что все будет как раз наоборот. Но нет — жизнь превратила его в жестокого человека”.

Впрочем, судя по другому письму к брату, Мэри постаралась весело провести Рождество в Дрездене. Она рассказывает Кингсли, какие получила подарки, а потом сообщает, без комментариев: “Джин прислала мне открытку и почтовый перевод на 1 фунт, чтобы я “купила себе, что пожелаю””. Мэри чувствовала себя уязвленной — и потому, что ей не позволили приехать домой, и потому, что пришлось врать подружкам, почему она осталась в Дрездене. “Ничто на свете их, похоже, сейчас не волнует, кроме друг друга. Могли бы, во всяком случае, не так явно это показывать…”

Кингсли отослали на Рождество к Хорнунгам. Он заехал в Уиндлшем по дороге обратно в Итон, но не встретил там ни тепла, ни привета, о чем и написал Мэри. “Дорогой братик, — ответила она, — я то злюсь, то грущу. Полагаю, что папа и Джин, раз уж они разлучили тебя со мной, должны были хотя бы постараться, чтобы дома тебе было уютно и ты не чувствовал себя чужим в этой новой жизни. Пренебрегая тобой, они совершают большую ошибку и нарушают свой долг. Я разочарована в них обоих”.

Но Мэри понимала, что бессильна что-либо изменить. Так, Кингсли писал ей, что отец был расстроен, когда не получил от нее ни единой весточки во время своей болезни — он страдал геморроем. Что ж ты хоть словечко ему не черкнула? — спрашивал брат. Мэри ответила, что писала отцу каждый день. Неужто, недоумевала она, его секретарь Вуди откладывал ее письма в сторону, потому что там все “сплошь разговоры о деньгах да жалобы на жизнь”? Нет, в это трудно было бы поверить.

Вмешательство Джин ощущалось во всем. Дойл вдруг стал сильно ограничивать дочь в деньгах, что было абсолютно ему не свойственно. С тех пор как он стал хорошо зарабатывать, он всегда проявлял большую щедрость ко всем членам семьи. А тут на просьбу Мэри прислать ей денег на поездку в Берлин — она хотела послушать оперу, которую в тот момент разучивала, — отправил чек на десять фунтов и записку, где объяснял: либо она едет в Берлин, либо ждет в гости Кингсли. И то и другое он оплатить не может. Это было жестоко и несправедливо. Правда, в итоге он смягчился.

Летом 1908 года Мэри наконец позволили вернуться домой, но ничего особенно хорошего из этого не вышло. Она жаждала продемонстрировать отцу и мачехе, чему научилась в Дрездене, и предложила спеть им. Джин отказалась аккомпанировать, и Мэри сама села за рояль. Позже, с глазу на глаз, Джин сказала мужу, что Мэри фальшивит и ей не следует рассчитывать на музыкальную карьеру. Дойл дождался, чтобы Мэри вернулась в Дрезден, и поведал ей печальные новости: голосок у нее приятный, но не выдающийся, да и слух далеко не абсолютный: “Мы оба поем фальшиво, сами того не ведая… и именно это портит все дело”.

Мэри была возмущена. Она отлично понимала, отец, ничего не смыслящий в музыке, в жизни не стал бы ее критиковать. Он пел с чужого голоса, и голос этот был “искусным меццо-сопрано”. Пелена окончательно спала с ее глаз, и она написала Кингсли: “Ну что же, дорогой мой, вывод прост: Джин желает заполнить собой все, никакие соперники и конкуренты ей не нужны. А вдруг я смогла бы в будущем отодвинуть ее в тень, так надо этому воспрепятствовать!.. Джин хочет царить единолично, а потому ей надо максимально от меня обезопаситься”. С грустью она добавила, что осознает: отныне именно с Джин, а не с отцом придется решать все дела, и если Джин сочтет, что ее дальнейшее обучение лишь “пустая трата денег”, то “все пропало”. А она просто не переживет, если ее заставят бросить петь.

Эти мысли Мэри благоразумно держала при себе и была исключительно любезна с Джин в своих письмах домой. Когда в октябре Дойл сообщил дочери, что Джин ждет ребенка, она немедленно ответила: “Передать тебе не могу, как меня порадовало это известие. Нежно обнимаю, поцелуй от меня Джин. Всегда любящая Мэри”.

Первый год после свадьбы Дойл писал очень мало. Он был слишком погружен в семейные радости, чтобы думать о работе. Он написал “Происшествие в Вистерия-Лодж”, рассказ в двух частях, вошедший в новый сборник о Холмсе. Но в основном занимался поместьем, работал в саду, играл в гольф и восхищался тем, какая Джин замечательная хозяйка. Они много развлекались.

Огромная бильярдная нередко превращалась в бальную залу, там легко размещались триста гостей. У одной стены стояли арфа и рояль, у противоположной — бильярдный стол. Над одним большим камином висел портрет графа Стаффордширского, доставшийся в наследство от деда, Джона Дойла, над другим — оленьи рога, с которых свисал патронташ, привезенный хозяином с Бурской войны. По отполированному паркету были живописно разбросаны звериные шкуры.

Здесь новоявленная леди Дойл устраивала приемы, очаровывая влиятельных друзей мужа, здесь они давали обеды и устраивали танцевальные вечера, и он горделиво посматривал на гостей и снисходительно улыбался, наблюдая, как блистает его жена. “Джин просто ослепительна, — писал он матери. — Она, как всегда, полна энергии, дает званые обеды и стала здесь прямо-таки королевой светского общества. Все ее обожают и восхищаются ею. Чем больше я узнаю ее, тем чудеснее она мне кажется”.

марта — в День святого Патрика — 1909 года Джин родила первенца. Его назвали Дэнис Перси Стюарт. “Перси” было данью настояниям матери Дойла, уверявшей, что их род восходит к нортумберлендским Перси.

Но затем Дойл вновь вернулся к работе, и в июне в лондонском Театре оперы (где шли также и водевили, и драматические спектакли) состоялась премьера “Огней судьбы”, по рассказу “Трагедия пассажиров “Короско””. Дойл сделал инсценировку по просьбе своего друга Льюиса Уоллера, игравшего главную роль — полковника Сирила Эгертона, обходительного и доблестного вояки. Узнав, что болен редчайшей болезнью, которая через год сведет его в могилу, полковник сначала хочет покончить с собой, но затем присоединяется к группе туристов, совершающих увлекательную поездку по Нилу. Попутно он влюбляется в хорошенькую американку, однако болезнь мешает ему открыть свои чувства. Туристов берут в плен злобные дервиши, полковник получает сильный удар по голове, однако умудряется бежать и организовать спасательную экспедицию. Дойл, который сам ставил спектакль, придумал для всей этой коллизии счастливый, но совершенно невероятный финал: удар по голове оказал волшебное действие, и полковник исцелился.

Дойл никогда не умел верно оценивать свои произведения и ничтоже сумняшеся объявил родным и друзьям, что “Огни судьбы” безусловно лучшая его пьеса. Публика, впрочем, была с ним полностью согласна и аплодировала на премьере стоя. “Такие минуты, — признавал автор, — бывают только у драматургов. Романисту, даже самому успешному, неведом этот восторг публичного признания. Нет наслаждения более тонкого, чем удовлетворение от своей работы, которое ощущаешь, сидя в ложе и наблюдая не за актерами на сцене, а за публикой в зале”. Он обожал рассказывать случай, произошедший на одном из спектаклей: товарища Иннеса, офицера, награжденного крестом Виктории и орденом “За безупречную службу”, друзья силой удержали от того, чтобы он не взобрался на сцену — помочь несчастным путешественникам, которых в тот момент избивали жестокие арабы.

Как это ни парадоксально, но именно счастливого молодожена предложили на должность президента Союза реформаторов закона о разводе. И он это предложение принял. В прессе разворачивалась большая кампания за предоставление равных прав мужчинам и женщинам, желающим расторгнуть неудачный брак.

Вплоть до середины XIX века развестись в Британии было практически невозможно, но в 1857 году правительство все же узаконило развод, серьезно при этом ущемив права прекрасного пола. В то время как мужчине, чтобы развестись, достаточно было заявить, что он уличил супругу в неверности, от женщины требовали: доказать, что муж ей изменял, жил отдельно от нее хотя бы два года или что она была жертвой его постоянного жестокого обращения (закон позволял мужчинам “наказывать” своих жен). Кроме того, развод был очень недешевым удовольствием, а наследное и имущественное право были таковы, что лишь очень немногие женщины могли себе позволить возбудить дело.

Острое чувство социальной справедливости убеждало Дойла, что все это в высшей степени нечестно. Он тут же провел аналогию со средневековыми рыцарями, бесстрашно бросавшимися спасать любую благородную даму, попавшую в беду. Поддерживая реформу бракоразводного законодательства, говорил он, современные рыцари могут спасти десятки тысяч таких дам, избавив их от “безнадежного пожизненного заключения в объятиях пропойцы, от положения рабыни в доме жестокого хозяина, от железных оков, удерживающих их рядом с преступником или безумцем”.

Чтобы разъяснить публике мотивы, побуждающие Союз заняться реформой закона о разводах, Дойл прибег к испытанному средству: он написал и издал брошюру. Там было сказано, что главные изменения, которых добиваются реформаторы, — это обеспечение равных прав для обоих полов, а также безусловное расторжение брака (кто бы ни был истцом), если один из супругов не жил с другим как минимум три года подряд. Кроме того, Дойл, не скрывавший симпатии к спиритуализму, а равно и антипатии к клерикалам, утверждал, что закон в его нынешнем виде — “это обреченная попытка найти компромисс между реальной жизнью и жесткими церковными догмами… Каждая религия имеет право, которого никто не оспаривает, предписывать своим приверженцам определенные нормы поведения. Но ни одна не имеет права навязывать их всему обществу в целом. Если церковники считают, что наши нынешние этические принципы должны соответствовать их собственной трактовке определенных слов, сказанных две тысячи лет назад, то это их личное дело”.

Еще больше взбесила духовенство его статья в “Дейли телеграф”, где среди прочего Дойл заметил, что связывать нерасторжимыми узами невинную девушку и горького пьяницу не только не по-божески, но и не по-человечески. Дойла сильно позабавило, что многие проповедники гневно клеймили его за отказ от христианских убеждений, за непонимание моральных и религиозных установлений института брака.

В результате деятельности Союза под руководством Дойла реформаторы добились того, что правительство создало Королевскую комиссию, которая в конце концов приняла принципиальное решение: “развод должен осуществляться на основании норм, одинаковых для представителей обоих полов”. Но преодолеть сопротивление церкви и изменить закон удалось лишь в 1923 году.

Еще не просохли чернила на рукописи брошюры о разводе, а Дойл снова взялся за перо. На сей раз речь шла о “беспримерно жестоких преступлениях”, творящихся в Конго.

К концу XIX века Африка была уже практически поделена между белыми колонизаторами, и по Берлинской конференции 1885 года обширная территория, в пять раз больше Франции, официально отошла королю Бельгии Леопольду II. Это было его личное владение, которое именовалось “Свободное государство Конго” — не будучи при этом ни свободным, ни государством. Берлинская конференция была созвана, чтобы гарантировать свободу торговли, уничтожить рабство и обеспечить права и религиозные свободы местному населению. Ни один пункт не был исполнен. Леопольдом двигала лишь корысть, ибо в “свободном” государстве находились огромные запасы слоновой кости и каучука.

Производство каучука сопровождалось жесточайшей тиранией: местных жителей использовали как рабов, безжалостно эксплуатировали, чтобы обеспечить все возраставший спрос в Европе. Население было лишено всех прав, кроме одного — изнурительного труда. Нормы выработки каучука были установлены непомерные, а невыполнение вызывало зверские наказания. Войска и национальная полиция сеяли ужас, в виде наказания отрубая конечности у мужчин, женщин и детей. С 1885-го по 1908-й почти десять миллионов конголезцев погибли от экзекуций, насилия, каторжного труда и болезней.

Первыми, кто уже в 1903 году привлек внимание мировой общественности к вопиющим делам, творящимся в Конго, были журналист Эдмунд Морель, в свое время работавший редактором “Уэст Африкен мейл”, и Роджер Кейсмент, британский консул в столице страны, городе Бома.

Кейсмент приехал в Конго в 1884 году двадцатилетним юношей, очень много ездил по региону и отправил сорок три доклада в министерство иностранных дел в Лондоне, подробно перечисляя все зверства, издевательства и массовые казни, которым подвергалось местное население со стороны белых. Результатом усилий Кейсмента явилась дипломатическая инициатива, с которой Британия обратилась к Леопольду, вынудив его создать комиссию по расследованию. Членов этой комиссии король назначил сам, и, разумеется, они обнаружили лишь “незначительные злоупотребления”. Правда, через день после встречи с членами комиссии генерал-губернатор “свободного” государства покончил с собой при невыясненных обстоятельствах.


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 20 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>