|
Татьяна Соколова
ЖИТИЕ СВЯТОЙ
...Когда в комнату вошла некрасивая девочка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, все замолчали...
...И в один из дней, по-рядовому холодных и сумрачных, когда он еще не пришел, в самом начале его ночи, Святая проснулась и поняла, что в лесосеку сегодня не пойдет...
...А холод тогда на четыре года сковал почву земли, добрался до ее глины и встал над ней, сковав морозом весь видимый окружающий воздух. И воздух, редкий и мутный, присел, дергался в растерянности по околоземному пространству тугим разреженным студнем, огненный от вылезающего утрами из-за земли ставшего холодным солнца. Засохли и покрылись бедным снегом культурные и сорные травы. Деревья, хвойные и лиственные, потеряли свою окраску и торчали по блюкому горизонту черным хрупким частоколом. Полезные и бесполезные птицы умирали на лету, громко стукаясь заледеневшими телами о твердый снег. По обесцвеченным лесам бродили растерявшиеся от неразумности происходящего звери, обезумев, выбегали на открытые места, крались по ним под мертвой луной к центру едва тлеющего тепла - Круглому селу у застывшей до дна реки.
Святая жила в самом центре Круглого села, в церкви, на возвышении.
Круглому селу было без малого триста лет. А церковь состояла из толстых и каменных, давно не беленных снаружи известкой, стен, железной, почти плоской крыши, деревянных перекрытий большого гулкого нутра и деревянного обшарпанного пола, скрипевшего равнодушно при каждом прикосновении к нему, была поделена на два этажа, разгорожена на кабинеты и отапливалась двенадцатью печами.
Внешне Святая походила на висевшие когда-то в церкви иконы: узкое лицо цвета самой глубокой глины земли, вместо глаз незатухающие от внутреннего огня коричневые горячие уголья, остальные черты были стерты пеплом невыносимого терпения. Времени, терпению и работе соответствовала и ее одежда: грубая и толстая, черная до густой синевы шаль, обремканная фуфайка, из дыр которой желтой пеной вылезала вата, валенки, не по ноге, с заткнутыми тряпками худыми запятниками, из которых то и дело показывались грязные, но все еще розовые пятки.
В этой церкви несколько лет назад, тогда еще таинственной и даже страшной, отец Святой, рыжеватый и утолщенный от сидячей жизни, земский бухгалтер в очках с толстыми стеклами на курносом носу, пел на клиросе в хоре, а она, слушая его и мечтая, видела, как пройдет в белой фате под руку с Санькой Крюковым. Но крест с церкви сняли, иконы сожгли и увезли Саньку Крюкова, потому что его отец имел пять лошадей. Потом и ее отца бесследно забрали, причинно объяснив его как поповского угодника, хотя на клиросе он уже не пел, а строил себе крестовый дом на высоком фундаменте, в который, сиротливо бродя туда и обратно по оказавшемуся от них белому свету, заходили порой монашки, маленькие и худые, как девчонки, черные и мудрые, как старухи.
На церкви давно не было креста, а в душе Святой никакой конкретной обиды. Она кое-что успела в своей жизни. Полюбить тихого сельского учителя с близорукими серыми глазами и родить от него троих детей. Потом мужа ее отправили на войну и вскоре прислали бумажку-безвестку, В смерть мужа Святая никак не верила; в чем ей помогал установленный порядок: наравне со всеми солдатками живых мужей она платила государству налоги со своего невеликого хозяйства.
Не верила тогда Святая и в бога, по той простой причине, что было некогда, и хотя поминала всуе, но больше не его самого, а неразумно и отнюдь не благочестиво его пречистую прародительницу.
В Круглом селе проживали тогда в большинстве своем женщины. Те самые, еще не святые, которые, провожая мужчин в обещанный недолгий поход, срывали с голов длинный волос и выли, и даже открыто роптали на землю, как могут роптать на мать ее самые родные дети, что она лишает их белого света, или света в окошке, они путались. Они многого не знали и не могли понимать, потому что с самого начала не были созданы для этого, с начала и до конца, ибо все начала и концы были в них самих. Из века в век они делали определенную им землей работу, творили вместе с ней ее святой круг: рождали, жалели и хоронили.
Когда земля промерзла до самой глины, на открытых местах, даже глубже, женщины покрылись стылой коркой зимы, потеряли свою округлость и мягкость, забыли веселый и ласковый нрав, выучили мужские слова, надели мужские одежды и стали делать мужскую работу.
Святая целыми днями валила вместе с другими лес недалеко от Круглого села.
В один из дней, по-рядовому сумрачных и холодных, когда он еще не пришел, в самом начале его ночи, она проснулась и поняла, что в лесосеку сегодня не пойдет. Она поднялась с довоенной, забывшей супружество перины, студеной и твердой от сбившегося в комья и оставшегося лишь остьями без пушинок куриного пуха, смахнула с лица не отдохнувшей от топора рукой паутину короткого сна, одернула на себе давно не снимаемую внутреннюю одежду, состоящую иг1 бесформенных теперь на ее хулой фигуре" юбки и кофты, изношенных снизу до щиколоток чулок, почесала под бельем подернутое липким потом тело, нащупала на столе заправленный соляркой фонарь, уверенно ступая впотьмах, вышла с ним из придела в саму церковь.
Пространство церкви дышало обращенной книзу бездной. Под ногами бытово и подчиненно скрипел пол. Голос его отделялся от щелястого нутра, шел вверх и в стороны, гудел и звенел на все лады, трубил и раскачивал невидимый в черноте воздух органно.
Святая не могла понимать торжественной сути этих моментов. Она обыденно прошлепала к первой из двенадцати печей, с бряканьем открыла дверцу и, тужась, раздула в ней уголья. Потом от них, слабо заалевших, подпалила кусок бересты и зажгла в фонаре малый трескучий огонь. Поочередно обошла остальные печи, заполнила их припасенными ее детьми с вечера длинными толстыми чураками и засветила в каждой из них по большому ровному огню. Перетаскивая за собой фонарь и постепенно оглядевшись, чему помог отсвет огня в печах, она холодной водой обмыла холодное же нутро церкви.
Во всем Круглом селе в эти часы стояла сколько мертвая, столько же и живая тишина. Умаявшись трудом от зари и после нее, все святые и остальные люди, которые и в эти годы находили возможность уклоняться от святости, но которых из-за их малочисленности было не очень заметно, равноправно спали на жестких печах и мягких кроватях, укрывшись от холода скопленным сообразно со способностями тряпьем. Лишь лесные звери, подобравшись в эту ночь к темным окнам домов и изб в поисках пропитания и уже вкусив вонюче-сладких запахов ветхих стаек с домашними сородичами, спешно отпрянули и голодными ринулись обратно в стылые леса, предпочитая верную смерть в неглубоких пустых снегах не укладывающемуся в их неразвитые мозги огненному ужасу, исходившему на местность от церкви. Церковь всю ночь светилась потаенными огнями, в ее длинных и узких, поверху округлых окнах плясали потусторонние тени, и кто-то огромный долго ходил по лезвию жизни между святостью и грехом.
Закончив работу, Святая стала собираться в долгий незаконный путь. Покрепче оделась и потуже подвязалась, бросила в сумку какую-то тряпицу, пару картох и разбудила сына:
— Поеду я, Вовка. Завтра к вечеру вернусь. Про скотину не забывайте, да печи завтра с утра протопишь.
Сына Святая любила больше всего на этом белом свете. Ох, как она его любила... Она так никогда и не сумела понять, что, вырастая, сыновья становятся мужчинами, то есть строят и разоряют, осмысливают, выдумывают слова и законы и годятся для других подсобных работ. И ни тогда, ни потом никто не смог бы ее убедить, что сын может отнять у нее последнее.
И если брать не корни, а причину, то в церкви Святая жила из-за сына. Уходя на войну, муж оставил ее в своей учительской квартире в соседней с Круглым селом Долгой деревне. Но квартиру у Святой после ухода мужа забрали, и она поселилась тут же у своей сестры, учительницы и уже вдовы, вдвоем было легче. Сын в это время пошел в пятый класс, и ему приходилось ежедневно шествовать туда и обратно в Круглое село по десятикилометровой дороге, высокой и голой, называемой почему-то дамбой, среди высохших от мороза болот с торчащими из видимого снега острыми языками черного камыша и быть обдуваемым самыми злыми из всех существующих ветров. В короткой фуфайке ноги его к концу пути застывали, она оттирала их твердым снегом, перешила ему отцово пальто, теплое, длинное, но тяжелое по его все еще малолетнему возрасту, входя в квартиру, сын безмолвно падал у порога от слабости и усталости. И тогда она, испугавшись, что он может когда-нибудь так же упасть на высокой дамбе, скатиться с нее в камыши и затеряться в бедном снегу подобно слабосильной гордой птице до неизвестно когда настанущей весны, переехала в Круглое село и поступила техничкой в тракторную школу, находящуюся теперь в церкви и дающую своим сотрудникам дополнительную льготу —лузгу в качестве добавки к питанию.
Все еще не наступившим утром, отшагав семь километров до станции, Святая села в громыхающий железом поезд, несколько часов мерзла в нем, стукала ногой об ногу и крепко прижимала к правому боку тощую кирзовую сумку. Телу ее, забывшему сытость и отдых, было бы теперь непривычно покойно, если б не дьявольское наваждение, неотвязные, без толку и порядку, мысли, прошивающие его раскаленными иглами, оставляющие в нем как занозы стежки неизвестности. Неизвестность была теперь впереди и сзади: заберут ли ее саму, что она два дня не выйдет на длящийся месяцами субботник в лесосеку, уже забрали или еще нет ее младшую дочь, которую она шесть лет назад добровольно оставила им в санатории.
Тело ненадолго обмануло ее и задремало: покой и тишина у летнего окна, посреди широкой улицы глубокая, как жизнь людская, колея, по обочинам трава высокая со цветами-колокольцами, колокольцы лиловые и звенят, пропитаны росой и медом, шмели по ним бархатные, пыль над дорогой, будто цветочная пыльца, на рассвете тихо, но знойно, роса в землю падает, катится будто слеза по сухой щеке, может, и дождь...
Поезд дергало, Святая вскидывалась, чуть не вскрикивала как оглашенная, но не смела, пялила на туго набитый в вагоне народ подернутые невидящей его пленкой дремы глаза, ей казалось, что она сидит все у того же окна, но дует от него уже мертвым холодом, а она шьет галифе, как шила когда-то вдобавок к заработку мужа, а под окном стоит очередь за галифе, а материя толстая, модного защитного цвета, иголка все мимо да мимо, в пальцы тычется. Все смешалось, ну, зачем бы и ей, и им надо было шить тогда столько галифе защитного цвета, войны не было и в помине, а был живой и уважительный культурный муж, и слова не то что бранного, грубого между ними сказано не было.
Поезд лениво тянулся по белой плоской равнине, утыканной прозрачными, словно бы прореженными за зиму березовыми колками и отдельными, не узнаваемыми без лиственного покрова деревьями. Уже давно рассвело, но солнце в это утро не встало, задержанное в самом начале небосклона неровным мутным строем сбитых в комья туч, не украшали внешнего вида земли и ползущие навстречу поезду серые, пришибленные зимой и безлюдьем деревеньки.
Тревога горела в Святой не вставшим над землей солнцем, но тело спасло ее, опять забылось под равнодушный стук колес, ненадолго согрелось. Ноги в дырявых валенках неосознанно вытянулись, голова упала на плечо. Закрытыми глазами Святая рассматривала мать свою, родившую двенадцать и уже похоронившую семь детей, до сих пор стройную красавицу, для всего Круглого села Анну Ивановну даже в опале после пропажи мужа, а для него всю прошедшую жизнь Нюрку, выше его на полголовы, из крепкой семьи, пострадавшую безвинно за случайную дозамужнюю любовь, безропотно и бесчувственно склонившую гордую голову к ногам добивавшегося ее и выбившегося из бедных мужиков бухгалтера. Мать выгнула соболиные брови скорбной дугой, укоризненно глядела ей прямо в закрытые глаза и несмело говорила:
— Грех, говорю тебе, грех. Не пой песни, когда муку сеешь.
— Вот еще! — смеялась она в ответ матери, сея муку.—Какой это грех? Песни...—И несла воду на коромысле с реки, из-под Крюковой горы, отец говорил, что за богатого ее не отдаст, а кто ни мимо, остановится: ну и девка, ни капли не сплеснет, телом туга, неизносима, росту сподручного, деревенского, улыбчива в меру, не за водой идет, по воду, глаза что дико лесное вишенье, здесь тебе родиться и помереть, девка, нету краше нашей здешней красоты — волос упругий, густой, что лес недалекий, сибирский, скулы острые, недальней же, степной смуглоты, и характер, что горы Уральские слева, покат, но и тверд, все смешалось, за века отстоялось, со всей огромной земли ручьями сбежалось, в тебе на свет объявилось...
Пробудилась она тяжело, толкаясь, вылезла из парного воздуха вагона, пешим ходом двинулась вдоль полузабытой дороги к санаторию, не была в котором с тех пор, как проводила на фронт мужа. По мере усталости шаг Святой умельчался, ей казалось, что убыстрялся, огонь в теле превратился в тупую боль, и она, задохнувшаяся и потная, оказалась лишь к позднему вечеру в казенной комнате.
В казенной комнате глазам Святой стало больно от белого: стены, мебель, занавески были белей белой за окнами зимы, скрывшейся на время в темноте. Медсестра в жестком и белом, накрахмаленном до невозможности халате и такой же косынке, с розовым румянцем на блеклом лице, явственно счастливыми губами тянула ее муку, заставляя терпеть и опасаться худого:
— Сколько у вас еще детей?
— Двое. Парень и девка.—Уже не неизвестность, страх сковал Святую, хотя в комнате было жарко, дрожи она скрыть не могла.
— И муж, говорите, погиб?
— Не погиб. Без вести.—Сжав зубы, Святая мяла в руках свою сумку, лицо ее было камен-но и подвижно, оно то расправлялось и останавливалось, то морщилось и застывало.
— Как доехали?
Ощутив постороннюю жалость не как чувство, а как куцую мысль и безнадежность, что сейчас все кончится в худую сторону, Святая заметно преобразилась, нервно задвигалась на стуле, сквозь пепел усталости на лице ее проступили горящие глаза, она уже не могла не заговорить:
— Хосподи, да вы мне ее отдадите или нет. Полгода назад должны были бумагу прислать, чтоб забирала.
— Конечно, жива. Я же не говорю вам, что не жива.—Медсестра и сама ожила будто, стала перебирать что-то на белом столе.
А Святая сидела перед ней на белом стуле, словно на испытании, тело ее повалилось от облегчения вбок, но тут же выпрямилось и равномерно опало книзу, давая команду, что надо еще терпеть. Медсестра же понесла ей навстречу несусветицу про войну и голодную жизнь, про себя и своего мужа-начальника, про свою бездетность и то, что младшая дочка Святой очень привязалась к ней, и они с мужем решили взять ее себе в дети.
— После санатория ей нужно усиленное питание и уход,—скребся голос медсестры словно бы из-за окна,—Какое питание и какой уход дадите вы ей в ваших условиях.
Святая молчала от придавившей ее несуразности, к которой ум ее был готов, но что-то в ней решило за нее, еще там, в темной церкви, когда не был зажжен фонарь и не затоплены печи.
— Нет,—сказала она, и медсестра продолжала добиваться, что это такое «нет».
А Святая учуяла, как тело ее наполняется небывалой звериной силой, питаемой соками земли, не велящей ей ни отдать, ни бросить, какое бы оно ни было, дите, похоронить праведнее, чем отдать. Блестел оскал ее ровных острых зубов, она будто улыбалась, тело молодело и стало упругим, как при муже, когда шесть лет назад, заметив на спине у годовалой младшей дочери пятнышко помене пятачка и узнав, что растет горб, она укутала младенца потеплее и ходила и ездила по врачам и начальникам до тех пор, пока не оставила дочь на время в этом санатории.
Не добившись от Святой никакого другого ответа и сочтя за ненормальную, медсестра привела черноволосую девочку, жестко держа ее за худую ручонку. Святая впервые увидела семилетнюю дочь на ногах, ступающих правильно и старательно от недавней привычки ходить, вспомнила ее лежащей на спине в гипсе, поющей для нее как для посторонней посетительницы грустные песни красивым низким голосом, и не заревела. Девочка была невысока, с широкой прямой спиной, льнула к медсестре и два раза назвала медсестру мамой.
Когда мать и дочь определили на ночлег в пустую белую палату, привычная к режиму девочка тут же уснула. Святая даже не присела. Она не была женщиной глупой, хотя по причине постройки отцом крестового дома ей как старшей из детей в семье удалось закончить только четыре класса, а потом пришлось нянчить младших, утыкать новые стены коричневым мхом, носить воду и сеять муку. И она знала, что они никуда не денутся и дочь ей отдадут, но все ходила по палате в неизвестности и страхе и все выглядывала в черное окно.
И скоро сонную теплую девочку она одела поверх санаторной одежды в свои чулки, юбку, кофту и шаль, укутала в казенное одеяло. Огляделась, выдернула из сумки старинную кашемировую шаль, подаренную матерью к свадьбе, неизвестно зачем захваченную в этот путь, прикрыла ею голую без одеяла кровать и в дырявых валенках на босу ногу, легком платке и сшитом в лучшие годы толстом пальто, с девочкой на руках выбралась из санатория.
Девочка не сопротивлялась, все пять километров до станции спала то на одном, то на другом плече матери, насупленно молчала в поезде, по приезде домой куксилась и не хотела есть еды из лузги, от которой у нее по шее пошли свищи, но выжила и постепенно привыкла к предназначенной ей жизни. Двухдневная отлучка обошлась Святой в два мешка картошки и последний сохранившийся у нее отрез толстой материи защитного цвета, но она еще долго боялась появлявшихся порой в Круглом селе чужих людей и по возможности держала на запоре свое жилище в приделе церкви.
В продолжающейся, обычной для того времени жизни Святой было еще много разных событий. На лузге и картошке дети ее выросли и уехали в город получать высшее образование. Она не велела им возвращаться, но никогда не считала, что лишила себя детей сама. Внешняя жизнь ее становилась легче, в церкви провели паровое отопление, субботники стали проводиться лишь к праздникам. И Святая все оставшиеся силы отдавала тому, чтобы посадить побольше картошки на поле у Круглого села и держать побольше скотины, на попутных машинах возила детям в город картошку, мясо и денег сколько могла.
В этой оставшейся жизни она имела трех посторонних мужчин, в душе поочередно жалея и презирая их, отдавала им на время свое бесчувственное к любви тело, расплачиваясь за помощь в хозяйстве: накосить и вывезти сено, выкопать картошку и подремонтировать ветшающую в церковном саду стайку. Время от времени она наведывалась в военкомат с единственным вопросом: вернется ее муж или нет. Ей ничего не отвечали, помогая жить в неизвестности и надежде. И тогда она соорудила в своем церковном жилище божницу, поставила на нее портрет мужа в черной шершавой раме и под мутным от прошедших лет стеклом, не зная, молиться ей во здравие или за упокой, разговаривала с ним как с живым, прося необходимых советов, тут же раскаиваясь в невольных грехах и жалуясь ему одному на усталость короткой жизни.
А жизнь скоро опять переменилась. Святой велели куда-нибудь деть всю ее скотину, оставив одну корову и овечку. Она ходила по Круглому селу и уговаривала знакомых хоть исполу взять у нее на содержание быка-полуторника, полугодовалого теленка, остальных овечек, если не на самом деле, то по бумагам. Никто не взял, все были в равном положении, да это оказалось и не нужным. Круглое село начали благоустраивать, перерыли его песчаную почву, подняли самую глубокую глину, проложили водопровод, стали строить каменные дома и вдруг изумились, как долго смогла просуществовать в самом центре села, на возвышении, среди благородной акации и тополей, воняющая назьмом стайка, в которой Святая столько лет держала свою скотину.
Стайку немедленно убрали, церковный сад стали называть сквером, поставили в нем памятник погибшим в последнюю войну, а у Святой подошел срок пенсии. Тогда приехал сын и забрал ее в город.
У сына было хорошо. Святой отвели отдельную теплую комнату, не требовали от нее никакой работы, убеждали, что все заботы ее зряшные. А она начала болеть и хиреть, исхудала, как в худшие зимние годы, поседела и поредела волосом, нос ее вытянулся и заострился,,-лаза запали и словно бы затаились с подозрением на этот мир. Во всем ее облике всё явственней стал проступать образ вещей птицы, ведающей прошлое и будущее, пропускающей мимо настоящее. Она стала неудобно говорливой и непонятно капризной, гневно осуждала все, что осталось на свете: саму жизнь своих детей ради клопов в коврах и пыли в хрустале, аварий на собственных автомобилях. Она всем им зачем-то доказывала, что ее никому теперь не удастся обмануть, своего она больше не упустит и никому не даст. Она зачем-то их убеждала, что все было на самом деле, и все это было ее: и Санька Крюков, и отец-бухгалтер, не пожелавший писать бумагу на лживую ревизию, и крестовый дом, отказывая себе во всем, они тогда только еще начинали строить, и муж у неё был, покультурней всех нынешних, и сама красавица была, и их, детей своих, она сохранила и в люди вывела. Ей не возражали, кивали, но этим только сильнее раздражали ее.
Не верила Святая больше никому. Все чаще, превозмогая боли и немочь, она покидала город и отправлялась в Круглое село, бродила по его глинистым улицам, разговаривая вслух и по-свойски с разросшимися до неба деревьями в палисадниках, бредущими на пастбище коровами, которые давно уже не были родными детьми земли, а животными для производства молока. Она останавливалась и долго разглядывала крестовый дом, достроенный и благоустроенный младшим братом, солидным и благополучным. Почему-то она не любила заходить в этот дом, а шла в другие дома и избы, навещала хиреющих, таких же, как и сама святых, и как она, святыми себя никогда считающих, все что-то спрашивала у них, успокаивала, дарила им цветосчатые головные платки, тратя на них свою невеликую пенсию, интересовалась, не продается ли в селе какая дешевенькая избенка.
Все считали, что она верит теперь в бога. Она молилась ему в лице его богоматери, рисованной акварельными красками на тоненькой картонке, поставленной на узкий подоконник, на закате, в своей бетонной комнате, кряхтя и уже не потея, с трудом опускалась коленями на линолеумный пол, в час, когда никого вокруг не было. Чего просила она, неведомо, лишь забегающие случайно с улицы громогласные внуки, раскрыв насмешлив рты для обличения несуществующего бога, несовременных молений, в растерянности останавливались; им казалось, что их совсем постаревшая бабка стоит не на коленях на полу на шестом этаже, а по пояс в земле и чего-то там ищет. И была среди них та некрасивая пятнадцатилетняя девочка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, внучка Святой от младшей дочери, входившая в комнату всегда последней. Внуки готовы были броситься к бабке, поднять ее с колен, но, оглянувшись, не трогались с места. Святая вставала с колен сама.
Нельзя сказать, что Святая любила эту девочку больше всех на свете или как-то выделяла из остальных внуков. И девочка от них ничем не отличалась, лишь больше молчалива, задумчива и спокойна. Однако в старческом уме Святой все совсем перепуталось, ей казалось, что именно эту девочку она несла в ту ночь на плечах, и именно из-за нее она не вышла два дня в лесосеку, что только одна эта девочка все поймет и запомнит и даже что-то исправит.
В тот день ничего особенного не произошло. Было воскресенье и всенародный Женский день. На земле кончалась совсем другая, календарная зима и до конца века оставалось совсем немного. Росли под снегом и дожидались своего срока сорняки, спали под ним посеянные ровно в срок озимые. Леса земли заметно поредели, и звери куда-то ушли из них. Омывающая Круглое село река обмелела и в некоторых местах укрылась черным болотным камышом. Деревянные дома и избы присели, в каменных было сыро, но богато. Почва земли была повсеместно придавлена колесами и утоньшилась, и только глины земли было еще достаточно.
В сыновней комнате Святой собрались все ее дружные дети и внуки. А она, сухая, белая, сидя на кровати и перебирая подарки к празднику, вдруг сказала сыну:
— Отпусти меня. Отпусти.
Все они в голос стали возражать ей, что она еще слаба после недавней болезни, надо немного подождать, хоть неделю потерпеть, и тогда каждый из них может свозить ее в Круглое село на своей машине.
И тут в комнату вошла некрасивая девочка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, и все замолчали.
-Я поеду с Олей,- обрадовалась Святая.- Вы не расстраивайтесь. Я поеду с Олей. Отпустите меня.
Она неожиданно упала посреди Круглого села, в густых сумерках, напротив церкви, когда вечер еще не наступил и на столбах не зажглось электричество. Она так и не поняла, что умирает. Ей показалось, что она запнулась ломанной когда-то на лесозаготовках ногой.
Согнутое тело Святой лежало на земле еще одним ее привычным бугорком, вытаявшим среди белого снега. А рядом, не смея наклониться, стояла девочка. Она ждала, когда Святая встанет с колен сама, но плакала.
Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |
Житие святой Женевьевыа | | | Полное Житие Преподобного Серафима Саровского. Часть I |