Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Когда в комнату вошла некрасивая девоч­ка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, все замолчали



Татьяна Соколова

ЖИТИЕ СВЯТОЙ

 

...Когда в комнату вошла некрасивая девоч­ка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, все замолчали...

...И в один из дней, по-рядовому холодных и сумрачных, когда он еще не пришел, в самом начале его ночи, Святая проснулась и поняла, что в лесосеку сегодня не пойдет...

...А холод тогда на четыре года сковал почву земли, добрался до ее глины и встал над ней, сковав морозом весь видимый окружающий воздух. И воздух, редкий и мутный, присел, дергался в растерянности по околоземному пространству тугим разреженным студнем, огненный от вылезающего утрами из-за земли ставшего холодным солнца. Засохли и покры­лись бедным снегом культурные и сорные тра­вы. Деревья, хвойные и лиственные, потеряли свою окраску и торчали по блюкому горизон­ту черным хрупким частоколом. Полезные и бесполезные птицы умирали на лету, громко стукаясь заледеневшими телами о твердый снег. По обесцвеченным лесам бродили расте­рявшиеся от неразумности происходящего звери, обезумев, выбегали на открытые места, крались по ним под мертвой луной к центру едва тлеющего тепла - Круглому селу у за­стывшей до дна реки.

Святая жила в самом центре Круглого села, в церкви, на возвышении.

Круглому селу было без малого триста лет. А церковь состояла из толстых и каменных, давно не беленных снаружи известкой, стен, железной, почти плоской крыши, деревянных перекрытий большого гулкого нутра и дере­вянного обшарпанного пола, скрипевшего равнодушно при каждом прикосновении к не­му, была поделена на два этажа, разгорожена на кабинеты и отапливалась двенадцатью печами.

Внешне Святая походила на висевшие ког­да-то в церкви иконы: узкое лицо цвета самой глубокой глины земли, вместо глаз незатухаю­щие от внутреннего огня коричневые горячие уголья, остальные черты были стерты пеплом невыносимого терпения. Времени, терпению и работе соответствовала и ее одежда: грубая и толстая, черная до густой синевы шаль, обремканная фуфайка, из дыр которой желтой пеной вылезала вата, валенки, не по ноге, с заткнутыми тряпками худыми запятниками, из которых то и дело показывались грязные, но все еще розовые пятки.

В этой церкви несколько лет назад, тогда еще таинственной и даже страшной, отец Свя­той, рыжеватый и утолщенный от сидячей жизни, земский бухгалтер в очках с толстыми стеклами на курносом носу, пел на клиросе в хоре, а она, слушая его и мечтая, видела, как пройдет в белой фате под руку с Санькой Крю­ковым. Но крест с церкви сняли, иконы сожгли и увезли Саньку Крюкова, потому что его отец имел пять лошадей. Потом и ее отца бесслед­но забрали, причинно объяснив его как попов­ского угодника, хотя на клиросе он уже не пел, а строил себе крестовый дом на высоком фун­даменте, в который, сиротливо бродя туда и обратно по оказавшемуся от них белому свету, заходили порой монашки, маленькие и ху­дые, как девчонки, черные и мудрые, как ста­рухи.



На церкви давно не было креста, а в душе Святой никакой конкретной обиды. Она кое-что успела в своей жизни. Полюбить тихого сельского учителя с близорукими серыми гла­зами и родить от него троих детей. Потом му­жа ее отправили на войну и вскоре прислали бумажку-безвестку, В смерть мужа Святая ни­как не верила; в чем ей помогал установлен­ный порядок: наравне со всеми солдатками живых мужей она платила государству налоги со своего невеликого хозяйства.

Не верила тогда Святая и в бога, по той простой причине, что было некогда, и хотя поми­нала всуе, но больше не его самого, а неразум­но и отнюдь не благочестиво его пречистую прародительницу.

В Круглом селе проживали тогда в боль­шинстве своем женщины. Те самые, еще не святые, которые, провожая мужчин в обещан­ный недолгий поход, срывали с голов длинный волос и выли, и даже открыто роптали на землю, как могут роптать на мать ее самые родные дети, что она лишает их белого света, или света в окошке, они путались. Они много­го не знали и не могли понимать, потому что с самого начала не были созданы для этого, с начала и до конца, ибо все начала и концы бы­ли в них самих. Из века в век они делали опре­деленную им землей работу, творили вместе с ней ее святой круг: рождали, жалели и хоро­нили.

Когда земля промерзла до самой глины, на открытых местах, даже глубже, женщины по­крылись стылой коркой зимы, потеряли свою округлость и мягкость, забыли веселый и лас­ковый нрав, выучили мужские слова, надели мужские одежды и стали делать мужскую ра­боту.

Святая целыми днями валила вместе с дру­гими лес недалеко от Круглого села.

В один из дней, по-рядовому сумрачных и холодных, когда он еще не пришел, в самом начале его ночи, она проснулась и поняла, что в лесосеку сегодня не пойдет. Она поднялась с довоенной, забывшей супружество перины, студеной и твердой от сбившегося в комья и оставшегося лишь остьями без пушинок кури­ного пуха, смахнула с лица не отдохнувшей от топора рукой паутину короткого сна, одернула на себе давно не снимаемую внутреннюю одежду, состоящую иг1 бесформенных теперь на ее хулой фигуре" юбки и кофты, изношен­ных снизу до щиколоток чулок, почесала под бельем подернутое липким потом тело, нащу­пала на столе заправленный соляркой фонарь, уверенно ступая впотьмах, вышла с ним из придела в саму церковь.

Пространство церкви дышало обращенной книзу бездной. Под ногами бытово и подчи­ненно скрипел пол. Голос его отделялся от щелястого нутра, шел вверх и в стороны, гу­дел и звенел на все лады, трубил и раскачивал невидимый в черноте воздух органно.

Святая не могла понимать торжественной сути этих моментов. Она обыденно прошлепа­ла к первой из двенадцати печей, с бряканьем открыла дверцу и, тужась, раздула в ней уго­лья. Потом от них, слабо заалевших, подпали­ла кусок бересты и зажгла в фонаре малый трескучий огонь. Поочередно обошла осталь­ные печи, заполнила их припасенными ее детьми с вечера длинными толстыми чураками и засветила в каждой из них по большому ровному огню. Перетаскивая за собой фонарь и постепенно оглядевшись, чему помог отсвет огня в печах, она холодной водой обмыла хо­лодное же нутро церкви.

Во всем Круглом селе в эти часы стояла сколько мертвая, столько же и живая тишина. Умаявшись трудом от зари и после нее, все святые и остальные люди, которые и в эти го­ды находили возможность уклоняться от свя­тости, но которых из-за их малочисленности было не очень заметно, равноправно спали на жестких печах и мягких кроватях, укрывшись от холода скопленным сообразно со способ­ностями тряпьем. Лишь лесные звери, подоб­равшись в эту ночь к темным окнам домов и изб в поисках пропитания и уже вкусив воню­че-сладких запахов ветхих стаек с домашними сородичами, спешно отпрянули и голодными ринулись обратно в стылые леса, предпочитая верную смерть в неглубоких пустых снегах не укладывающемуся в их неразвитые мозги огненному ужасу, исходившему на местность от церкви. Церковь всю ночь светилась по­таенными огнями, в ее длинных и узких, по­верху округлых окнах плясали потусторонние тени, и кто-то огромный долго ходил по лез­вию жизни между святостью и грехом.

Закончив работу, Святая стала собираться в долгий незаконный путь. Покрепче оделась и потуже подвязалась, бросила в сумку какую-то тряпицу, пару картох и разбудила сына:

— Поеду я, Вовка. Завтра к вечеру вернусь. Про скотину не забывайте, да печи завтра с утра протопишь.

Сына Святая любила больше всего на этом белом свете. Ох, как она его любила... Она так никогда и не сумела понять, что, вырастая, сы­новья становятся мужчинами, то есть строят и разоряют, осмысливают, выдумывают слова и законы и годятся для других подсобных работ. И ни тогда, ни потом никто не смог бы ее убе­дить, что сын может отнять у нее последнее.

И если брать не корни, а причину, то в цер­кви Святая жила из-за сына. Уходя на войну, муж оставил ее в своей учительской квартире в соседней с Круглым селом Долгой деревне. Но квартиру у Святой после ухода мужа забра­ли, и она поселилась тут же у своей сестры, учительницы и уже вдовы, вдвоем было легче. Сын в это время пошел в пятый класс, и ему приходилось ежедневно шествовать туда и об­ратно в Круглое село по десятикилометровой дороге, высокой и голой, называемой почему-то дамбой, среди высохших от мороза болот с торчащими из видимого снега острыми языка­ми черного камыша и быть обдуваемым самы­ми злыми из всех существующих ветров. В ко­роткой фуфайке ноги его к концу пути засты­вали, она оттирала их твердым снегом, пере­шила ему отцово пальто, теплое, длинное, но тяжелое по его все еще малолетнему возрасту, входя в квартиру, сын безмолвно падал у поро­га от слабости и усталости. И тогда она, испу­гавшись, что он может когда-нибудь так же упасть на высокой дамбе, скатиться с нее в ка­мыши и затеряться в бедном снегу подобно слабосильной гордой птице до неизвестно когда настанущей весны, переехала в Круглое село и поступила техничкой в тракторную школу, находящуюся теперь в церкви и даю­щую своим сотрудникам дополнительную льготу —лузгу в качестве добавки к питанию.

Все еще не наступившим утром, отшагав семь километров до станции, Святая села в громыхающий железом поезд, несколько часов мерзла в нем, стукала ногой об ногу и крепко прижимала к правому боку тощую кир­зовую сумку. Телу ее, забывшему сытость и отдых, было бы теперь непривычно покойно, если б не дьявольское наваждение, неотвяз­ные, без толку и порядку, мысли, прошиваю­щие его раскаленными иглами, оставляющие в нем как занозы стежки неизвестности. Неиз­вестность была теперь впереди и сзади: забе­рут ли ее саму, что она два дня не выйдет на длящийся месяцами субботник в лесосеку, уже забрали или еще нет ее младшую дочь, кото­рую она шесть лет назад добровольно остави­ла им в санатории.

Тело ненадолго обмануло ее и задремало: покой и тишина у летнего окна, посреди ши­рокой улицы глубокая, как жизнь людская, ко­лея, по обочинам трава высокая со цветами-колокольцами, колокольцы лиловые и звенят, пропитаны росой и медом, шмели по ним бар­хатные, пыль над дорогой, будто цветочная пыльца, на рассвете тихо, но знойно, роса в землю падает, катится будто слеза по сухой щеке, может, и дождь...

Поезд дергало, Святая вскидывалась, чуть не вскрикивала как оглашенная, но не смела, пялила на туго набитый в вагоне народ подер­нутые невидящей его пленкой дремы глаза, ей казалось, что она сидит все у того же окна, но дует от него уже мертвым холодом, а она шьет галифе, как шила когда-то вдобавок к заработ­ку мужа, а под окном стоит очередь за галифе, а материя толстая, модного защитного цвета, иголка все мимо да мимо, в пальцы тычется. Все смешалось, ну, зачем бы и ей, и им надо было шить тогда столько галифе защитного цвета, войны не было и в помине, а был живой и уважительный культурный муж, и слова не то что бранного, грубого между ними сказано не было.

Поезд лениво тянулся по белой плоской рав­нине, утыканной прозрачными, словно бы про­реженными за зиму березовыми колками и от­дельными, не узнаваемыми без лиственного покрова деревьями. Уже давно рассвело, но солнце в это утро не встало, задержанное в са­мом начале небосклона неровным мутным строем сбитых в комья туч, не украшали вне­шнего вида земли и ползущие навстречу поез­ду серые, пришибленные зимой и безлюдьем деревеньки.

Тревога горела в Святой не вставшим над землей солнцем, но тело спасло ее, опять за­былось под равнодушный стук колес, ненадол­го согрелось. Ноги в дырявых валенках не­осознанно вытянулись, голова упала на плечо. Закрытыми глазами Святая рассматривала мать свою, родившую двенадцать и уже похо­ронившую семь детей, до сих пор стройную красавицу, для всего Круглого села Анну Ива­новну даже в опале после пропажи мужа, а для него всю прошедшую жизнь Нюрку, выше его на полголовы, из крепкой семьи, пострадав­шую безвинно за случайную дозамужнюю лю­бовь, безропотно и бесчувственно склонив­шую гордую голову к ногам добивавшегося ее и выбившегося из бедных мужиков бухгалте­ра. Мать выгнула соболиные брови скорбной дугой, укоризненно глядела ей прямо в закры­тые глаза и несмело говорила:

— Грех, говорю тебе, грех. Не пой песни, когда муку сеешь.

— Вот еще! — смеялась она в ответ матери, сея муку.—Какой это грех? Песни...—И несла воду на коромысле с реки, из-под Крюковой горы, отец говорил, что за богатого ее не от­даст, а кто ни мимо, остановится: ну и девка, ни капли не сплеснет, телом туга, неизносима, росту сподручного, деревенского, улыбчива в меру, не за водой идет, по воду, глаза что дико лесное вишенье, здесь тебе родиться и поме­реть, девка, нету краше нашей здешней красо­ты — волос упругий, густой, что лес недалекий, сибирский, скулы острые, недальней же, степ­ной смуглоты, и характер, что горы Уральские слева, покат, но и тверд, все смешалось, за ве­ка отстоялось, со всей огромной земли ручья­ми сбежалось, в тебе на свет объявилось...

Пробудилась она тяжело, толкаясь, вылезла из парного воздуха вагона, пешим ходом дви­нулась вдоль полузабытой дороги к санато­рию, не была в котором с тех пор, как прово­дила на фронт мужа. По мере усталости шаг Святой умельчался, ей казалось, что убыстрял­ся, огонь в теле превратился в тупую боль, и она, задохнувшаяся и потная, оказалась лишь к позднему вечеру в казенной комнате.

В казенной комнате глазам Святой стало больно от белого: стены, мебель, занавески были белей белой за окнами зимы, скрывшей­ся на время в темноте. Медсестра в жестком и белом, накрахмаленном до невозможности ха­лате и такой же косынке, с розовым румянцем на блеклом лице, явственно счастливыми гу­бами тянула ее муку, заставляя терпеть и опа­саться худого:

— Сколько у вас еще детей?

— Двое. Парень и девка.—Уже не неизвест­ность, страх сковал Святую, хотя в комнате было жарко, дрожи она скрыть не могла.

— И муж, говорите, погиб?

— Не погиб. Без вести.—Сжав зубы, Святая мяла в руках свою сумку, лицо ее было камен-но и подвижно, оно то расправлялось и оста­навливалось, то морщилось и застывало.

— Как доехали?

Ощутив постороннюю жалость не как чув­ство, а как куцую мысль и безнадежность, что сейчас все кончится в худую сторону, Святая заметно преобразилась, нервно задвигалась на стуле, сквозь пепел усталости на лице ее про­ступили горящие глаза, она уже не могла не заговорить:

— Хосподи, да вы мне ее отдадите или нет. Полгода назад должны были бумагу прислать, чтоб забирала.

— Конечно, жива. Я же не говорю вам, что не жива.—Медсестра и сама ожила будто, ста­ла перебирать что-то на белом столе.

А Святая сидела перед ней на белом стуле, словно на испытании, тело ее повалилось от облегчения вбок, но тут же выпрямилось и равномерно опало книзу, давая команду, что надо еще терпеть. Медсестра же понесла ей навстречу несусветицу про войну и голодную жизнь, про себя и своего мужа-начальника, про свою бездетность и то, что младшая дочка Святой очень привязалась к ней, и они с му­жем решили взять ее себе в дети.

— После санатория ей нужно усиленное пи­тание и уход,—скребся голос медсестры слов­но бы из-за окна,—Какое питание и какой уход дадите вы ей в ваших условиях.

Святая молчала от придавившей ее несураз­ности, к которой ум ее был готов, но что-то в ней решило за нее, еще там, в темной церкви, когда не был зажжен фонарь и не затоплены печи.

— Нет,—сказала она, и медсестра продолжа­ла добиваться, что это такое «нет».

А Святая учуяла, как тело ее наполняется небывалой звериной силой, питаемой соками земли, не велящей ей ни отдать, ни бросить, какое бы оно ни было, дите, похоронить пра­веднее, чем отдать. Блестел оскал ее ровных острых зубов, она будто улыбалась, тело моло­дело и стало упругим, как при муже, когда шесть лет назад, заметив на спине у годовалой младшей дочери пятнышко помене пятачка и узнав, что растет горб, она укутала младенца потеплее и ходила и ездила по врачам и на­чальникам до тех пор, пока не оставила дочь на время в этом санатории.

Не добившись от Святой никакого другого ответа и сочтя за ненормальную, медсестра привела черноволосую девочку, жестко держа ее за худую ручонку. Святая впервые увидела семилетнюю дочь на ногах, ступающих пра­вильно и старательно от недавней привычки ходить, вспомнила ее лежащей на спине в гип­се, поющей для нее как для посторонней посе­тительницы грустные песни красивым низким голосом, и не заревела. Девочка была невысо­ка, с широкой прямой спиной, льнула к медсе­стре и два раза назвала медсестру мамой.

Когда мать и дочь определили на ночлег в пустую белую палату, привычная к режиму де­вочка тут же уснула. Святая даже не присела. Она не была женщиной глупой, хотя по причи­не постройки отцом крестового дома ей как старшей из детей в семье удалось закончить только четыре класса, а потом пришлось нян­чить младших, утыкать новые стены коричне­вым мхом, носить воду и сеять муку. И она знала, что они никуда не денутся и дочь ей от­дадут, но все ходила по палате в неизвестно­сти и страхе и все выглядывала в черное окно.

И скоро сонную теплую девочку она одела поверх санаторной одежды в свои чулки, юб­ку, кофту и шаль, укутала в казенное одеяло. Огляделась, выдернула из сумки старинную кашемировую шаль, подаренную матерью к свадьбе, неизвестно зачем захваченную в этот путь, прикрыла ею голую без одеяла кровать и в дырявых валенках на босу ногу, легком плат­ке и сшитом в лучшие годы толстом пальто, с девочкой на руках выбралась из санатория.

Девочка не сопротивлялась, все пять кило­метров до станции спала то на одном, то на другом плече матери, насупленно молчала в поезде, по приезде домой куксилась и не хоте­ла есть еды из лузги, от которой у нее по шее пошли свищи, но выжила и постепенно привы­кла к предназначенной ей жизни. Двухдневная отлучка обошлась Святой в два мешка карто­шки и последний сохранившийся у нее отрез толстой материи защитного цвета, но она еще долго боялась появлявшихся порой в Круглом селе чужих людей и по возможности держала на запоре свое жилище в приделе церкви.

В продолжающейся, обычной для того вре­мени жизни Святой было еще много разных событий. На лузге и картошке дети ее выросли и уехали в город получать высшее образова­ние. Она не велела им возвращаться, но никог­да не считала, что лишила себя детей сама. Внешняя жизнь ее становилась легче, в церкви провели паровое отопление, субботники стали проводиться лишь к праздникам. И Святая все оставшиеся силы отдавала тому, чтобы поса­дить побольше картошки на поле у Круглого села и держать побольше скотины, на попут­ных машинах возила детям в город картошку, мясо и денег сколько могла.

В этой оставшейся жизни она имела трех по­сторонних мужчин, в душе поочередно жалея и презирая их, отдавала им на время свое бес­чувственное к любви тело, расплачиваясь за помощь в хозяйстве: накосить и вывезти сено, выкопать картошку и подремонтировать вет­шающую в церковном саду стайку. Время от времени она наведывалась в военкомат с един­ственным вопросом: вернется ее муж или нет. Ей ничего не отвечали, помогая жить в неиз­вестности и надежде. И тогда она соорудила в своем церковном жилище божницу, поставила на нее портрет мужа в черной шершавой раме и под мутным от прошедших лет стеклом, не зная, молиться ей во здравие или за упокой, разговаривала с ним как с живым, прося необ­ходимых советов, тут же раскаиваясь в неволь­ных грехах и жалуясь ему одному на усталость короткой жизни.

А жизнь скоро опять переменилась. Святой велели куда-нибудь деть всю ее скотину, оста­вив одну корову и овечку. Она ходила по Кру­глому селу и уговаривала знакомых хоть испо­лу взять у нее на содержание быка-полуторни­ка, полугодовалого теленка, остальных ове­чек, если не на самом деле, то по бумагам. Никто не взял, все были в равном положении, да это оказалось и не нужным. Круглое село начали благоустраивать, перерыли его песча­ную почву, подняли самую глубокую глину, проложили водопровод, стали строить камен­ные дома и вдруг изумились, как долго смогла просуществовать в самом центре села, на воз­вышении, среди благородной акации и топо­лей, воняющая назьмом стайка, в которой Святая столько лет держала свою скотину.

Стайку немедленно убрали, церковный сад стали называть сквером, поставили в нем па­мятник погибшим в последнюю войну, а у Святой подошел срок пенсии. Тогда приехал сын и забрал ее в город.

У сына было хорошо. Святой отвели отдель­ную теплую комнату, не требовали от нее ни­какой работы, убеждали, что все заботы ее зря­шные. А она начала болеть и хиреть, исхудала, как в худшие зимние годы, поседела и пореде­ла волосом, нос ее вытянулся и заострился,,-лаза запали и словно бы затаились с подозрением на этот мир. Во всем ее облике всё явственней стал проступать образ вещей птицы, ведающей прошлое и будущее, пропускающей мимо настоящее. Она стала неудобно говорливой и непонятно капризной, гневно осуждала все, что осталось на свете: саму жизнь своих детей ради клопов в коврах и пыли в хрустале, аварий на собственных автомобилях. Она всем им зачем-то доказывала, что ее никому теперь не удастся обмануть, своего она больше не упустит и никому не даст. Она зачем-то их убеждала, что все было на самом деле, и все это было ее: и Санька Крюков, и отец-бухгалтер, не пожелавший писать бумагу на лживую ревизию, и крестовый дом, отказывая себе во всем, они тогда только еще начинали строить, и муж у неё был, покультурней всех нынешних, и сама красавица была, и их, детей своих, она сохранила и в люди вывела. Ей не возражали, кивали, но этим только сильнее раздражали ее.

Не верила Святая больше никому. Все чаще, превозмогая боли и немочь, она покидала город и отправлялась в Круглое село, бродила по его глинистым улицам, разговаривая вслух и по-свойски с разросшимися до неба деревьями в палисадниках, бредущими на пастбище коровами, которые давно уже не были родными детьми земли, а животными для производства молока. Она останавливалась и долго разглядывала крестовый дом, достроенный и благоустроенный младшим братом, солидным и благополучным. Почему-то она не любила заходить в этот дом, а шла в другие дома и избы, навещала хиреющих, таких же, как и сама святых, и как она, святыми себя никогда считающих, все что-то спрашивала у них, успокаивала, дарила им цветосчатые головные платки, тратя на них свою невеликую пенсию, интересовалась, не продается ли в селе какая дешевенькая избенка.

Все считали, что она верит теперь в бога. Она молилась ему в лице его богоматери, рисованной акварельными красками на тоненькой картонке, поставленной на узкий подоконник, на закате, в своей бетонной комнате, кряхтя и уже не потея, с трудом опускалась коленями на линолеумный пол, в час, когда никого вокруг не было. Чего просила она, неведомо, лишь забегающие случайно с улицы громогласные внуки, раскрыв насмешлив рты для обличения несуществующего бога, несовременных молений, в растерянности останавливались; им казалось, что их совсем постаревшая бабка стоит не на коленях на полу на шестом этаже, а по пояс в земле и чего-то там ищет. И была среди них та некрасивая пятнадцатилетняя девочка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, внучка Святой от младшей дочери, входившая в комнату всегда последней. Внуки готовы были броситься к бабке, поднять ее с колен, но, оглянувшись, не трогались с места. Святая вставала с колен сама.

Нельзя сказать, что Святая любила эту девочку больше всех на свете или как-то выделяла из остальных внуков. И девочка от них ничем не отличалась, лишь больше молчалива, задумчива и спокойна. Однако в старческом уме Святой все совсем перепуталось, ей каза­лось, что именно эту девочку она несла в ту ночь на плечах, и именно из-за нее она не вы­шла два дня в лесосеку, что только одна эта девочка все поймет и запомнит и даже что-то исправит.

В тот день ничего особенного не произо­шло. Было воскресенье и всенародный Жен­ский день. На земле кончалась совсем другая, календарная зима и до конца века оставалось совсем немного. Росли под снегом и дожида­лись своего срока сорняки, спали под ним по­сеянные ровно в срок озимые. Леса земли за­метно поредели, и звери куда-то ушли из них. Омывающая Круглое село река обмелела и в некоторых местах укрылась черным болотным камышом. Деревянные дома и избы присели, в каменных было сыро, но богато. Почва земли была повсеместно придавлена колесами и утоньшилась, и только глины земли было еще достаточно.

В сыновней комнате Святой собрались все ее дружные дети и внуки. А она, сухая, белая, сидя на кровати и перебирая подарки к празднику, вдруг сказала сыну:

— Отпусти меня. Отпусти.

Все они в голос стали возражать ей, что она еще слаба после недавней болезни, надо не­много подождать, хоть неделю потерпеть, и тогда каждый из них может свозить ее в Кру­глое село на своей машине.

И тут в комнату вошла некрасивая девочка с большим ртом и круглыми коричневыми глазами, и все замолчали.

-Я поеду с Олей,- обрадовалась Святая.- Вы не расстраивайтесь. Я поеду с Олей. Отпу­стите меня.

 

Она неожиданно упала посреди Круглого се­ла, в густых сумерках, напротив церкви, когда вечер еще не наступил и на столбах не за­жглось электричество. Она так и не поняла, что умирает. Ей показалось, что она запнулась ломанной когда-то на лесозаготовках ногой.

Согнутое тело Святой лежало на земле еще одним ее привычным бугорком, вытаявшим среди белого снега. А рядом, не смея накло­ниться, стояла девочка. Она ждала, когда Свя­тая встанет с колен сама, но плакала.

 


Дата добавления: 2015-09-28; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Житие святой Женевьевыа | Полное Житие Преподобного Серафима Саровского. Часть I

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)