Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Вперед, заре навстречу, товарищи в борьбе! 32 страница



Женя Мошков, директор клуба, и Ваня Земнухов, художественный руководитель, предложили ребятам, как только молодежь разойдется, перенести подарки в клуб: там было много всяких укромных подвальных помещений.

Немецкие солдаты, столпившиеся возле машины, а особенно один ефрейтор в шубе с собачьим воротником и в эрзац-валенках, ругались пьяными голосами, а хозяйка дома, неодетая, говорила, что она не виновата. И немцы видели, что она не виновата. В конце концов немцы полезли в машину, хозяйка убежала в дом, а немцы, свернув на съезд в балку, поехали в жандармерию Ребята перетаскали мешки в клуб и спрятали в подвал.

Утром Ваня Земнухов, Стахович и Мошков, сойдясь в клубе, решили, что часть этих подарков, особенно сигареты, следовало бы сегодня, под новый год, пустить на рынок: организация нуждалась в деньгах.

Торговля немецким мелким товаром из-под полы не была необычным явлением на рынке: этим занимались прежде всего немецкие солдаты, менявшие его на водку, теплые вещи и продовольствие. Потом это перепродавалось из рук в руки: полиция смотрела на это сквозь пальцы. И у Мошкова был уже целый штат уличных мальчишек, охотно занимавшихся продажей сигарет за проценты.

Но в этот день полиция, произведшая с утра обыск в ближайших к месту пропажи домах и не обнаружившая подарков, специально следила, не будет ли кто-нибудь торговать на рынке. И один из мальчишек был пойман с сигаретами самим начальником полиции Соликовским.

На допросе мальчишка сказал, что он выменял эти сигареты у дяденьки на хлеб. Мальчишку выпороли кнутом. Но это был из тех уличных мальчишек, которые не раз в своей жизни были пороты, кроме того, он был воспитан в том духе, что товарищей нельзя выдавать; и избитого и наплакавшегося мальчишку бросили в камеру до вечера.

Майор Брюкнер, которому начальник полиции в ряду других дел доложил о поимке мальчишки с немецкими папиросами, поставил это в связь с другими хищениями с грузовых машин и пожелал допросить мальчишку, лично.

Поздним вечером мальчишка, уснувший в камере, был разбужен и приведен в комнату майстера Брюкнера, где он предстал сразу перед двумя жандармскими чинами, начальником полиции и переводчиком. Мальчишка гнусил свое.

Майстер, вспылив, схватил мальчишку за ухо и собственноручно потащил его по коридору.

Мальчишка очутился в камере, где стояли два окровавленных топчана, свисали веревки с потолка и на длинном некрашеном столе на козлах лежали шомпола, шилья, плети, скрученные из электрического провода, топор. Топилась железная печка. В углу стояли ведра с водой. В камере под стенками было два стока, как в бане.



У козел на табуретке сидел полный лысоватый немец в очках со светлой роговой оправой, в черном мундире, с большими красными руками, поросшими светлыми волосами, и курил.

Мальчишка взглянул на немца, затрясся и сказал, что он получил эти сигареты в клубе от Мошкова, Стаховича и Земнухова.

В тот же день девушка с Первомайки, Вырикова, встретила на рынке свою подругу Лядскую, с которой она сидела когда-то на одной парте, а с началом войны разлучилась: отец Лядской был переведен на работу в поселок Краснодон.

Они не то чтобы дружили, — они были одинаково воспитаны в понимании своей выгоды, а такое воспитание не располагает к дружбе, — они просто понимали друг друга с полуслова, имели одинаковые интересы и извлекали обоюдную пользу из общения друг с другом. С детских лет они перенимали у своих родителей и у того круга людей, с которым общались их родители, то представление о мире, по которому все люди стремятся только к личной выгоде, и целью и назначением человека в жизни является борьба за то, чтобы тебя не затерли, а наоборот — ты преуспел бы за счет других.

Вырикова и Лядская выполняли различные общественные обязанности в школе и привычно и свободно обращались со словами, обозначавшими все современные общественные и нравственные, понятия. Но они были уверены в том, что и эти обязанности, и все эти слова, и даже знания, получаемые ими в школе, придуманы людьми для того, чтобы прикрыть их стремления к личной выгоде и использованию других людей в своих интересах.

Не проявив особенного оживления, они были все же очень довольны, увидев друг друга. Они дружелюбно сунули друг другу негнущиеся ладошки — маленькая Вырикова в ушастой шапке с торчащими вперед поверх драпового воротника косичками и Лядская, большая, рыжая, скуластая, с крашеными ногтями. Они отошли в сторонку от кишащей базарной толпы и разговорились.

— Ну их, этих немцев, тоже мне избавители! — говорила Лядская. — «Культура, культура», а они больше смотрят пожрать да бесплатно добаловаться за счет Пушкина… Нет, я все ж таки большего от них ожидала… Ты где работаешь?

— В конторе бывшей Заготскота… — Лицо у Выриковой приняло обиженное и злое выражение; наконец она могла поговорить с человеком, который мог осуждать немцев с правильной точки зрения. — Только хлеб, двести, и все… Они дураки! Совершенно не ценят, кто сам пошел к ним служить. Я очень разочарована, — сказала Вырикова.

— А я сразу увидела: невыгодно. И не пошла, — сказала Лядская. — И жила сначала, правда, не плохо. Там у нас была такая теплая компания, я от них все ездила по станицам, меняла… Потом одна из-за личных счетов выдала меня, что я не на бирже. Да я ей — фигу с маслом! Там у нас был уполномоченный с биржи, пожилой, такой смешной, он даже не немец, а с какой-то Ларингии, что ли, я с ним пошла, погуляла, потом он мне даже сам доставал спирт и сигареты. А потом он заболел, и вместо него прислали такого барбоса, он меня сразу — на шахту. Тоже, знаешь, не мед — вороток крутить! Я с того и приехала сюда, — может схлопочу что получше здесь на бирже… У тебя заручки там нет?

Вырикова капризно выпятила губы.

— Очень я ими нуждаюсь!.. Я тебе так скажу: лучше иметь дело с военными: во-первых, он временно, значит, рано или поздно уйдет, ты перед ним ничем не обязана. И не такие скупые, — он знает, что его могут завтра убить, и не так жалеет, чтобы ему погулять… Ты б зашла как-нибудь?

 

— Куда ж заходить, — восемнадцать километров, да еще сколько до вашей Первомайки!

— Давно ли она перестала быть вашей?… Все ж таки заходи, расскажи, как устроишься. Я тебе кой-что покажу, а может, и дам кой-что, понимаешь? Заходи! — И Вырикова небрежно ткнула ей свою маленькую негнущуюся ладошку.

Вечером соседка, бывшая в этот день на бирже, передала Выриковой записку. Лядская писала, что «у вас на бирже барбосы еще почище, чем в поселке» и что у нее ничего не вышло и она уходит домой «вся разбитая».

В ночь под Новый год в Первомайке, как и в других районах города, проводился выборный обыск, и у Выриковой была обнаружена эта записка, небрежно засунутая ею меж старых школьных тетрадей. Следователю Кулешову, производившему обыск, не пришлось проявить усилий, чтобы Вырикова назвала фамилию подруги и с невероятными прибавлениями от страха рассказала об ее антинемецких настроениях.

Кулешов велел Выриковой явиться после праздника в полицию и забрал записку с собой.

Глава сорок седьмая

Первым об аресте Мошкова, Земнухова и Стаховича узнал Сережка. Предупредив сестер, Надю и Дашу, и друга своего Витьку Лукьянченко, он побежал к Олегу. Он застал здесь Валю и сестер Иванцовых: они каждое утро собирались у Олега, и он им давал задания на день.

Олег и дядя Коля поймали и записали этой ночью сообщение Совинформбюро об итогах шестинедельного наступления Красной Армии в районе Сталинграда, об окружении всей гигантской группировки немцев под Сталинградом двойным кольцом.

Смеясь и хватая Сережку за руки, девушки обрушились на него с этим сообщением. И как ни крепок был Сережка, губы его задрожали, когда он выговорил свою страшную новость.

Олег некоторое время сидел бледный, сцепив длинные пальцы больших рук, на лбу его легли продольные морщины. Потом он встал, и на лице его появилось выражение деятельности.

— Дивчата, — тихо сказал он, — найдите Туркенича и Улю. Обойдите ребят, тех, кто близко связан со штабом, скажите, чтобы все запрятали, — что нельзя спрятать, уничтожили. Скажите, часа через два дадим знать, как быть дальше. Предупредите своих родных… Да не забудьте маму Любы, — сказал он (Любка была в Ворошиловграде.).

Сережка тоже надел ватную курточку и кепку, в которой он ходил, несмотря на морозы.

— Ты куда? — спросил Олег.

Валя вдруг покраснела: ей показалось, что Сережка одевается ее сопровождать.

— Подежурю на улице, пока соберутся, — сказал Сережка.

И впервые дошло до всех, что то, что случилось с Ваней, с Мошковым и Стаховичем, это может случиться и с ними в любое время, вот даже сейчас.

Девушки, распределив между собой, кто к кому зайдет, вышли. Сережка остановил Валю во дворе:

— Ты же, смотри, аккуратней. Если нас уже здесь не будет, иди к Наталье Алексеевне в больницу, там я найду тебя; я без тебя никуда не уйду…

Валя молча кивнула головой и побежала к Степе Сафонову.

Через некоторое время без всякого вызова пришли Степа Сафонов и Сергей Левашов, а немного погодя Жора Арутюнянц. Он пришел без Осьмухина. Сегодня утром, первого января, Володе исполнилось восемнадцать лет, сестра Людмила, подарила ему связанную ею к этому дню пару теплых шерстяных носков, и они вместе ушли в гости к дедушке на село.

Туркенич выслал ребят дежурить по всем направлениям от дома.

Не дожидаясь Ули, которая жила далеко, они начали совещаться втроем: Олег, Туркенич и Сережка.

Как они должны теперь поступить? Это был единственный вопрос, на который они должны были дать ответ, и дать его немедленно. Все понимали, что дело идет не только о судьбе арестованных товарищей, а о судьбе всей организации. Ждать, как все это повернется? Их могли арестовать в любую минуту. Спрятаться? Им некуда было прятаться: их все знали.

Вернулась Валя, потом пришли Уля с Олей Иванцовой и Нина, встретившаяся с ними по дороге. Нина рассказала, что у клуба дежурят немецкие жандармы и полицаи и никого туда не пускают и уже все вокруг знают об аресте руководителей клуба и о том, что в подвале клуба найдены немецкие новогодние подарки.

Туркенич и Нина высказали предположение, что это — единственная причина ареста ребят. Как ни тяжело это само по себе, но это еще не провал организации.

— Ребята не выдадут, — говорил Туркенич со свойственной ему уверенностью.

Олег вышел из своей тяжелой задумчивости. И лицо его стало даже жестоким, когда он заговорил.

— Мы д-должны отказаться от каких бы то ни было возможностей б-благополучного исхода, — сказал он и посмотрел на всех открытым, мужественным взглядом. — К-как ни больно, к-как ни трудно отказаться, мы должны отказаться от мысли, что мы сможем остаться здесь до прихода Красной Армии, оказать ей помощь с тыла, от всего, что мы хотели сделать даже завтра… Иначе мы п-погибнем сами и п-погубим всех наших людей, — говорил он, едва сдерживая себя. Все слушали его, бледные и неподвижные. — Немцы разыскивают нас несколько месяцев. Они знают, что мы существуем. Они попали в самый центр организации. Если они даже ничего, кроме этих подарков, не знают и не узнают, — подчеркнул он, — они схватят нас всех, кто группировался вокруг клуба, и еще десятки невинных… Ч-что же делать? — Он помолчал. — Уходить… Уйти из города… Да, мы должны разойтись. Не все, конечно. Ребят из поселка Краснодон вряд ли затронет этот провал. Первомайцев — тоже. Они смогут работать. — Он вдруг очень серьезно посмотрел на Улю. — За исключением Ули: она, как член штаба, может быть в любой момент раскрыта… Мы честно боролись, — сказал он, — и мы имеем право разойтись с сознанием выполненного долга… Мы потеряли трех товарищей, среди них лучшего из лучших — Ваню Земнухова. Но мы должны разойтись без чувства упадка и уныния. Мы сделали все, что смогли…

Он замолчал. И никто не хотел и не мог больше говорить.

Пять месяцев шли они рядом друг с другом. Пять месяцев под властью немцев, где каждый день по тяжести физических и нравственных мучений и вложенных усилий был больше, чем просто день в неделе… Пять месяцев, — как пронеслись они! И как же все изменилось за это время!.. Сколько познали высокого и ужасного, доброго и черного, сколько вложили светлых, прекрасных сил своей души в общее дело и друг в друга!..

Только теперь им стало видно, что это была за организация «Молодая гвардия», скольким обязаны они ей. И вот они должны были сами своими руками распустить ее.

Девушки — Валя, Нина, Оля — тихо плакали… Уля сидела внешне спокойная, и страшный, сильный свет бил из ее глаз. Сережка, склонив лицо к столу, выпятив свои подпухшие губы, выводил ногтем узоры по скатерти. Туркенич молчал, глядя перед собой светлыми глазами; в тонком рисунке его губ явственней обозначалась суровая волевая складка.

— Есть д-другие мнения? — спросил Олег. Других мнений не было. Но Уля сказала:

— Я не вижу необходимости уходить мне сейчас. Мы, первомайцы, мало были связаны с клубом. Я подожду, может быть, я могу работать дальше. Я буду осторожна…

— Тебе надо уйти, — сказал Олег и снова очень серьезно посмотрел на нее.

Сережка, все время молчавший, вдруг сказал:

— Ей обязательно надо уходить!

— Я буду осторожна, — снова сказала Уля.

С тяжелым чувством, не глядя друг на друга, они приняли решение оставить тройку из штаба в составе Анатолия Попова, Сумского и Ули, если она не уйдет. Если вернется Люба и выяснится, что она может остаться, она будет четвертой. Наметили возможные места явок: у Натальи Алексеевны, у Кондратовича, у коммунистки с почты. Вынесли решение: уходить всем так скоро, как только будет возможно. Олег сказал, что он и девушки связные не уйдут до тех пор, пока всех не предупредят. Но никто из членов штаба и близких к штабу сегодня уже не должен был ночевать дома.

Они вызвали Жору, Сергея Левашова и Степу Сафонова и сообщили им решение штаба.

Потом они стали прощаться, Уля подошла к Олегу. Они обнялись.

— Сп-пасибо, — сказал Олег. — Спасибо, что ты была и есть.

Она нежно провела рукой по его волосам. Но когда девушки стали прощаться с Улей, Олег не выдержал и вышел во двор. Сережка вышел за ним.

Они стояли не одетые, на морозе, под слепящим солнцем 1943 года.

— Ты все понял? — глухо спросил Олег. Сережка кивнул головой:

— Все… Стахович может не выдержать… Так?

— Да… И нехорошо было бы сказать об этом: нехорошо не доверять, когда не знаешь. Его уже, наверно, мучают, а мы на свободе.

Они помолчали.

— Куда думаешь итти? — спросил Сережка.

— Попробую перейти фронт.

— И я… Пойдем вместе?

— Конечно. Только со мной Нина и Оля.

— Я думаю, Валя тоже пойдет с нами, — сказал Сережка.

Сергей Левашов с угрюмым и неловким выражением пошел прощаться к Туркеничу.

— Обожди, ты что? — сказал Туркенич, внимательно глядя на него.

— Я останусь пока, — угрюмо сказал Левашов.

— Неразумно, — тихо сказал Туркенич. — Ты ей не помощь и не защита. Ты еще не дождешься ее, как тебя возьмут. А она — девушка ловкая: или убежит, или обманет…

— Не пойду, — сказал Левашов.

— Пойдешь со мной через фронт! — резко сказал Туркенич. — Я еще пока не сменен…

Левашов смолчал.

— Ну, товарищ комиссар, вместе через фронт? — сказал Туркенич, увидев вошедшего Олега. Но узнав, что образовалась уже группа в пять человек, покрутил головой: — Всемером многовато… Значит, до встречи здесь же, в рядах Красной Армии.

Они взялись за руки, потянулись поцеловаться. Туркенич вдруг вырвался, махнул обеими руками и выбежал. Сергей Левашов поцеловал Олега и вышел за Туркеничем.

У Степы Сафонова была родня в Каменске: он решил ждать там прихода Красной Армии. А у Жоры в душе шла борьба, о какой он никому не мог сказать. Но он понимал, что ему нельзя оставаться. Должно быть, ему придется все-таки пойти в Новочеркасск к дяде, до которого они не дошли тогда с Ваней Земнуховым… Жора вспомнил вдруг весь их поход, слезы брызнули у него из глаз, и он вышел на улицу.

Несколько минут они пробыли впятером: Олег, Сережка и девушки-связные. Было решено, что Сережке уже не стоит возвращаться домой, а Оля предупредит его родных через Витю Лукьянченко

Потом Валя, Нина и Оля ушли оповестить членов организации о принятом решении, а Сережка оделся и пошел караулить: он понимал, что Олегу надо побыть одному с семьей.

В то время когда в маленькой комнате бабушки происходило это совещание, родные Олега уже знали об аресте Земнухова и других и знали, что дети совещаются об этом.

В доме хранилось оружие, красная материя для флагов, листовки, — все это Елена Николаевна и дядя Коля частью перепрятали, частью сожгли. Радиоприемник дядя Коля зарыл в подвале под кухней, обкатал землю и поставил на это место бочку с квашеной капустой.

Но вот все это было сделано, и родные, сойдясь в комнате дяди Коли и привычно и невпопад откликаясь на болтовню и шалости трехлетнего сынишки Марины, как приговоренные, ждали, чем кончится совещание.

Дверь захлопнулась за последним из товарищей, и Олег вошел в комнату. Все повернулись к нему. Следы душевной борьбы и деятельности сошли с лица его, но сошло и так часто возникавшее детское выражение. Лицо его выражало скорбь.

— Мама… — сказал он. — И ты, бабуся… И ты, Коля, и Марина… — Он положил свою большую руку на голову мальчика, с веселым криком обнявшего его за ногу. — Мне придется с вами проститься. Помогите мне собраться… А потом посидим напоследок вместе, как сиживали когда-то… Давно… — И отзвук улыбки, далекой, нежной, тронул его глаза и губы. Все встали и окружили его.

…Снуют, снуют материнские руки, снуют, как птицы, над нежнейшими из нежнейших одежек, когда еще и одевать-то некого, когда он еще только острыми, нежными до замирания сердца толчками стучится в материнском животе, снуют, укутывая в первую прогулку, снуют, обряжая в школу, а там и в первый отъезд, а там и в дальний поход, — вся жизнь из проводов и встреч, редких минут счастья, вечных мук сердца, — снуют, пока есть над кем, пока есть надежда, снуют и когда нет надежды, обряжая дитя в могилу…

И всем нашлось дело. Еще перебрали с дядей Колей бумаги. Пришлось сжечь дневник. Кто-то зашил в тужурку его комсомольский билет, бланки временных комсомольских билетов. Зачинили белье — одну смену. Уложили все в вещевой мешок: продукты, мыло, зубную щетку, иголку с нитками, белыми и черными. Нашли старую меховую шапку-ушанку для Сережки Тюленина. И еще продукты — в другой мешок, для Сережки, ведь их же пятеро.

Не удалось только посидеть, как сиживали когда-то… Сережка то заходил, то уходил. Потом вернулись Валя, Нина и Оля. И уже ночь спустилась. И надо было прощаться…

Никто не плакал. Бабушка Вера всех оглядела, у той застегнула пуговицу, тому поправила сумку. Судорожно прижимала к себе каждого и отталкивала, а Олега придержала дольше, прижавшись к его шапке острым подбородком.

Олег взял мать за руку; они вышли в другую комнату.

— Прости меня, — сказал он.

Мать выбежала во двор, и мороз ударил ей в лицо и в ноги. Она уже не видела их, она только слышала, как они хрустят по снегу, — едва слышен был этот звук, а вот уже и его не стало. А она все стояла и стояла под темным звездным небом…

На рассвете так и не сомкнувшая глаз Елена Николаевна услышала стук в дверь. Она быстро накинула платье, спросила:

— Кто?

Их было четверо: начальник полиции Соликовский, унтер Фенбонг и двое солдат. Они спросили Олега. Елена Николаевна сказала, что он пошел по селам менять вещи на продукты.

Они обыскали квартиру и арестовали всех жильцов, даже бабушку Веру Васильевну и Марину с трехлетним сыном. Бабушка едва успела предупредить соседей, Саплиных, чтобы присмотрели за домом.

В тюрьме их рассадили по разным камерам. Марина с мальчиком попала в камеру, где сидело много женщин, не имевших никакого отношения к «Молодой гвардии». Но среди них были Мария Андреевна Борц и сестра Сережки Тюленина — Феня, которая жила с детьми отдельно от семьи. От Фени Марина узнала, что старики — Александра Васильевна и даже скрюченный «дед» со своей клюшкой — тоже арестованы, а сестры Надя и Даша успели уйти.

Глава сорок восьмая

Ваню Земнухова взяли на заре. Он собрался навестить Клаву в Нижней Александровке, встал затемно, прихватил с собой горбушку хлеба, надел пальто и шапку-ушанку и вышел на улицу.

Необыкновенной чистоты и густоты ярко-желтая заря ровной полосой лежала на горизонте ниже серо-розовой дымки, растворявшейся в бледном ясном небе. Несколько дымков, розоватых и желтоватых, очень кучных и в то же время очень воздушных, стояло над городом. Ваня ничего этого не увидел, но он с детства помнил, что так это бывает в такое ясное раннее морозное утро, и на лице его, без очков, — он спрятал их во внутренний карман, чтобы они не отпотевали, — появилось счастливое выражение. С этим счастливым выражением он и встретил подошедших к дому четырех человек, пока не рассмотрел что это немцы-жандармы и новый следователь полиции — Кулешов.

В тот момент, как они подошли вплотную к нему и Ваня узнал их, Кулешов уже что-то спрашивал его, и Ваня понял, что они пришли за ним. И в то же мгновение, как это всегда бывало у него в решающие моменты жизни, он стал предельно холодно спокоен, и вопрос Кулешова дошел до него.

— Да, это я, — сказал Ваня.

— Достукался… — сказал Кулешов.

— Я предупрежу родных, — сказал Ваня. Но он уже знал, что они не дадут ему войти в дом, и, отвернувшись, постучал в ближнее окно — не по стеклу, а кулаком по среднему переплету рамы.

В то же мгновение Кулешов и солдат жандармерии схватили его за руки, и Кулешов быстро ощупал ему карманы пальто и сквозь пальто карманы брюк.

Открылась форточка, и выглянула сестра; Ваня не мог разглядеть выражение ее лица.

— Скажи папане и маме, вызвали в полицию, пусть не тревожатся, скоро вернусь, — сказал он.

 

Кулешов хмыкнул, покачал головой и в сопровождении немца-солдата взошел на крылечко: они должны были произвести обыск. А немец-сержант и другой солдат повели Ваню по узкой тропинке, протоптанной вдоль ряда домов в неглубоком снегу на этой малоезженной улице. Сержанту и солдату пришлось итти по снегу, они отпустили Ваню и пошли за ним в затылок.

Ваню, как он был в пальто и шапке-ушанке и в потертых ботинках со стоптанными каблуками, втолкнули в маленькую темную камеру с заиндевевшими стенами и склизким полом и заперли за ним дверь на ключ. Он остался один.

Утренний свет чуть пробивался в узкую щель под потолком. В камере не было ни нар, ни койки. Острый запах исходил из параши в углу.

Догадки, за что он взят, стало ли им известно что-нибудь о его деятельности, просто ли по подозрению, предал ли кто-нибудь, мысли о Клаве, о родителях, товарищах нахлынули на него. Но он привычным усилием воли, словно уговаривая себя: «Спокойно, Ваня, только спокойно», привел себя к единственной и главной для него сейчас мысли: «Терпи, там видно будет…»

Ваня сунул окоченевшие руки в карманы пальто и прислонился к стене, склонив голову в ушанке, и так с присущим ему терпением простоял долго, он не знал сколько, — может быть, несколько часов.

Тяжелые шаги одного или нескольких человек беспрерывно звучали вдоль по коридору из конца в конец, хлопали двери камер. Доносились отдаленные или более ближние голоса.

Потом шаги нескольких человек остановились у его камеры, и хриплый голос спросил: — В этой?… К майстеру!..

И человек этот прошел дальше, и ключ завизжал в замке.

Ваня отделился от стены и повернул голову. Вошел немецкий солдат, не тот, что сопровождал его, а другой, с ключом, наверно дежурный по коридору, и полицай, лицо которого было знакомо Ване, потому что за это время они изучили всех полицаев. Ваня был отведен полицаем в приемную майстера Брюкнера, где, под охраной другого полицейского, Ваня увидел мальчишку, одного из тех, кого они посылали продавать сигареты.

Мальчишка, очень осунувшийся, немытый, взглянул на Ваню, вскинул плечами, втянул в себя воздух носом и отвернулся.

Ваня почувствовал некоторое облегчение. Но все равно ему придется все отрицать: если он признает хотя бы, что он, Земнухов, украл подарки для того, чтобы немного подработать, от него потребуют выдать соучастников. Нет, не следует думать, что дело может сложиться благоприятно…

Немец-писарь вышел из кабинета майстера и посторонился, придерживая дверь.

— Иди… иди… — с испуганным выражением торопливо сказал полицай, подтолкнув Ваню к дверям. И другой полицай также подтолкнул мальчишку, взяв его сзади за шею, Ваня и мальчишка почти разом вступили в кабинет, и дверь за ними затворилась. Ваня снял шапку.

В кабинете было несколько человек. Ваня узнал майстера Брюкнера, сидевшего откинувшись за столом, с толстыми складками шеи над воротником мундира, и смотревшего прямо на Ваню округлившимися, как филина, глазами.

— Ближе! Смирненький стал… — хрипло, словно голос его сквозь чащу продирался, сказал Соликовский, стоявший сбоку перед столом майстера с хлыстом в громадной руке.

Следователь Кулешов, стоявший с другого боку, протянув длинную руку, подхватил под руку мальчишку и рывком подтащил его к столу.

— Он? — спросил он с тихой усмешкой, мигнув в сторону Вани.

— Он… — едва выговорил мальчишка, втянул воздух косом и застыл.

Кулешов, довольный, взглянул на майстера, потом на Соликовского. Переводчик по ту сторону стола, почтительно склонившись к майстеру, пояснил, что здесь произошло. В этом переводчике Ваня признал Шурку Рейбанда, с которым он был хорошо знаком, как и все в Краснодоне,

— Понял?… — И Соликовский, прищурившись, посмотрел на Ваню узкими глазами, которые так далеко были спрятаны за его напухшими скулами, будто выглядывали из-за гор. — Расскажи господину майстеру, с кем трудился. Живо!

— Не знаю, о чем вы говорите, — прямо взглянув на него, сказал Ваня своим глуховатым баском.

— Видал, а? — с удивлением и возмущением сказал Соликовский Кулешову. — Такое им советская власть дала образование!

А мальчишка при словах Земнухова испуганно посмотрел на него и поежился, точно ему стало холодно.

— Не совестно тебе? Мальчишку бы пожалел, ведь он за тебя страдает, — сказал Кулешов с тихой укоризной. — Посмотри, это что лежит?

Ваня оглянулся, куда указывал взгляд Кулешова. Возле стены лежал вскрытый мешок с подарками, часть из которых высыпалась на пол.

— Не знаю, какое это может иметь ко мне отношение. Мальчика этого вижу в первый раз, — сказал Ваня, становившийся все более и более спокойным.

Майстеру Брюкнеру, которому Шурка Рейбанд переводил все, что они говорили, видимо, надоело это, и он, мельком взглянул на Рейбанда, пробурчал что-то. Кулешов почтительно смолк, Соликовский вытянулся, опустив руки по швам.

— Господин майстер требует рассказать, сколько раз ты нападал на машины, с какой целью, кто соучастник, что делали кроме, — всё, всё рассказать… — глядя мимо Вани, холодно говорил Шурка Рейбанд.

— Как я мог нападать на машины, когда я даже тебя не вижу, это же тебе известно! — сказал Ваня.

— Прошу отвечать господину майстеру…

Но господину майстеру, видно, все уже было ясно, и он, сделав движение пальцами, сказал:

— К Фенбонгу!

В одно мгновение все переменилось, Соликовский громадной рукой схватил Ваню за воротник и, злобно сотрясая его, выволок в приемную, повернул лицом к себе и с силой ударил его крест-накрест хлыстом по лицу. На лице Вани выступили багровые полосы. Один удар пришелся на угол левого глаза, и глаз сразу стал оплывать, Полицай, приведший его, схватил его за воротник, и они вместе с Соликовским, толкая Ваню и пиная коленями, поволокли его по коридору.

В помещении, куда его втолкнули, сидели унтер Фенбонг и два солдата службы СС; они сидели с утомленными лицами и курили.

— Если ты, мерзавец, сейчас же не выдашь своих… — страшным шипящим голосом заговорил Соликовский, схватив Ваню за лицо громадной рукой с твердыми железными ногтями на пальцах.

Солдаты, докурив и ногой притушив окурки, неторопливыми умелыми движениями сорвали с Вани пальто и всю одежду и голого швырнули на окровавленный топчан,

Фенбонг красной рукой, поросшей светлыми волосами, так же неторопливо перебрал на столе линьки из скрученного электрического провода и подал один Соликовскому, а другой взял себе, опробовав его взмахом в воздухе. И они вдвоем по очереди стали бить Ваню по голому телу, оттягивая линьки на себя. Солдаты держали Ваню за ноги и за голову. Кровь выступила по его телу после первых же ударов.

Как только они начали бить его, Ваня дал себе клятву, что никогда больше не раскроет рта, чтобы отвечать на вопросы, и никогда не издаст ни одного стона.

И так он молчал все время, пока его били. Время от времени его переставали бить, и Соликовский спрашивал:

— Вошел в разум?

Ваня лежал молча, не подымая лица, и его начинали бить снова.

Не более чем за полчаса до него, на том же топчане так же били Мошкова. Мошков, как и Ваня, отрицал какое бы то ни было участие свое в хищении подарков.

Стахович, который жил далеко на окраине, был арестован позже них;

Стахович, как все молодые люди его складки, у которых основная двигательная пружина в жизни — самолюбие, мог быть более или менее стоек, мог даже совершить истерически-геройский поступок на глазах у людей, особенно людей, ему близких или обладающих моральным весом. Но при встрече с опасностью или с трудностью один на один он был трус.

Он потерял себя уже в тот момент, как его арестовали. Но он был умен тем изворотливым умом, который мгновенно находит десятки и сотни моральных оправданий, чтобы облегчить свое положение.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>