Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Выдающийся английский прозаик Джозеф Конрад (1857–1924) написал около тридцати книг о своих морских путешествиях и приключениях. Неоромантик, мастер психологической прозы, он по-своему пересоздал 10 страница



Его лицо было бесстрастно, но слегка потемнело и как будто опухло, словно он сдерживал дыхание. Я молча смотрел на него. Он принужденно улыбнулся и продолжал:

— Все же я вам очень благодарен… Когда находишься в угнетенном состоянии… ваша комната… здесь очень уютно…

В саду лил дождь; звуки в водосточной трубе под окном (должно быть, она была продырявлена) казались пародией на бурное горе, рыдания и слезливые жалобы, прерывавшиеся неожиданными спазмами.

— Настоящее убежище… — пробормотал он и умолк.

Слабая вспышка молнии ворвалась в черные проемы окон и угасла бесшумно. Я размышлял о том, как мне к нему подойти — мне не хотелось снова встретить отпор, — как вдруг он тихонько рассмеялся.

— Да, бродяга теперь…

Папироса тлела между его пальцами…

— Нет ни одного, ни одного… — медленно заговорил он, — и однако…

Он замолчал; дождь усилился.

— Когда-нибудь придет же случай вернуть все. Должен прийти! — прошептал он отчетливо, уставившись на мои ботинки.

Я даже не знал, что именно он так сильно жаждал вернуть и чего ему так не хватало. Быть может, не хватало слов, чтобы это выразить. Идиот, по мнению Честера… Он вопросительно взглянул на меня.

— Ну, что ж, возможно… Если жизнь будет долгая, — враждебно пробормотал я сквозь зубы. — Не слишком на это рассчитывайте.

— Клянусь! Мне кажется, ничто уже меня не коснется, — сказал он с мрачной уверенностью, — Если это дело не могло меня пришибить — бояться нечего, что не хватает времени выкарабкаться и…

Он посмотрел наверх.

Тут мне пришло в голову, что из таких, как он, вербуется великая армия брошенных и падших, — армия, которая, опускаясь все ниже, заполняет все канавы земли. Как только он выйдет из моей комнаты, покинет это «убежище», он займет свое место в рядах ее и начнет спуск в бездонную пропасть. У меня, во всяком случае, никаких иллюзий не было. И однако я, который секунду назад был так уверен во власти слов, боялся теперь заговорить. Так человек не смеет пошевельнуться из страха упасть на скользкой почве. Лишь пытаясь помочь другому, замечаем мы, как непонятны и туманны эти существа, которым даны, как и нам, лучи солнца и сияние звезд. Кажется, будто одиночество — суровое и непреложное условие бытия — оболочка из плоти и крови, на которую устремлены наши взоры, когда мы простираем к ней руку, и остается лишь безутешный и ускользающий призрак; мы его не видим, и ни одна рука не может его коснуться. Страх его потерять и заставлял меня молчать, ибо во мне с непреодолимой силой вспыхнуло убеждение, что я никогда не прощу себе, если дам ему упасть во мрак.



— Так… еще раз благодарю. Вы были очень… гм… право же, у меня нет слов выразить… И я не знаю, чем объяснить такое отношение… Боюсь, что моя благодарность еще недостаточна, ибо вся эта история так страшно меня пришибла. И в глубине души… вы, вы сами… — он запнулся.

— Возможно, — вставил я.

Он нахмурился.

— Во всяком случае, на человеке лежит ответственность.

Он следил за мной, как ястреб.

— И это правда, — сказал я.

— Да. Я выдержал до конца, и теперь никому не позволю ставить мне на вид… — он сжал кулак.

— Делать это будете вы сами, — сказал я с улыбкой — улыбка была невеселая, — но он посмотрел на меня с угрозой.

— Это мое дело, — отозвался он.

Выражение непреклонной решимости мелькнуло на его лице и исчезло, как проходящая тень. Через момент он снова был похож на славного мальчика, попавшего в беду. Он швырнул папиросу.

— Прощайте, — сказал он торопливо, словно человек, замешкавшийся, когда его ждет срочная работа; затем секунду стоял не шевелясь.

Дождь не переставал, и в этом непрерывном шуме чудилось какое-то неукротимое бешенство; вставали воспоминания о смытых мостах, вырванных с корнем деревьях, подмытых горах. Ни один человек не мог противостоять этому стремительному потоку, казалось ворвавшемуся в молчание, где мы приютились, словно на островке. Продырявленная труба шипела, захлебывалась, плевалась, как будто передразнивая пловца, сражающегося с волнами.

— Идет дождь, — заметил я, — и вы…

— Дождь или солнце… — начал он резко, затем оборвал фразу и подошел к окну.

— Настоящий потоп, — пробормотал он немного спустя, прижавшись лбом к стеклу. — И темно.

— Да, ни зги не видно, — сказал я.

Он повернулся на каблуках, прошел через комнату и открыл дверь, выходящую в коридор, раньше, чем я успел вскочить со стула.

— Подождите! — крикнул я. — Я хочу, чтобы вы…

— Я не могу обедать с вами сегодня, — бросил он мне, уже переступив порог.

— Я и не собирался вас приглашать! — заорал я.

Он сделал шаг назад, но недоверчиво замер на пороге. И тогда я серьезно попросил его не глупить, войти и закрыть дверь.

ГЛАВА XVII

В конце концов он вошел, но, кажется, из-за дождя; в тот момент он лил как из ведра, но постепенно стал затихать, пока мы разговаривали. Джим был очень сдержан, как молчаливый, одержимый какой-то идеей человек. Я же говорил о материальной стороне его положения, преследуя одну только цель: спасти его от унижения, отчаяния и гибели, подстерегающих одинокого и бездомного человека. Я просил его принять мою помощь, я приводил разумные доводы, но как только видел это задумчивое лицо, такое серьезное и молодое, я чувствовал, что не только ему не помогаю, но, скорее, мешаю какому-то необъяснимому порыву его измученной души.

Помню, я говорил раздраженно:

— Думаю, что вы намереваетесь и есть, и пить, и спать под крышей, как делают все люди. Вы заявляете, что не притронетесь к деньгам, какие вам причитаются…

Он сделал жест, выражающий отвращение. Ему, как помощнику с «Патны», должно быть выплачено жалованье за три недели и пять дней.

— Ну, во всяком случае, сумма слишком ничтожна. Но что вы будете делать завтра? Куда вы пойдете? Должны же вы как — то жить…

— Не это важно… — вырвалось у него чуть слышно.

Я не обратил внимания на его замечание и продолжал вести борьбу с тем, что считал преувеличенной щепетильностью.

— Если здраво рассудить, — заключил я, — вы должны принять мою помощь.

— Вы не можете помочь, — сказал он очень просто и мягко, крепко цепляясь за какую-то идею; она была для меня скрыта, я различал только ее мерцание, как мерцает в темноте лужа воды, и не надеялся к ней приблизиться настолько, чтобы ее уловить.

Я окинул взглядом его пропорционально сложенную фигуру.

— Во всяком случае, — сказал я, — я могу помочь вам — такому, каким я вас вижу. На большее я не претендую.

Смотря поверх меня, он скептически покачал головой. Я был раздражен.

— Но ведь это я могу, — настаивал я. — Я могу сделать даже больше. И делаю. Я доверяю вам…

— Деньги… — начал он.

— Клянусь, вы заслуживаете, чтобы я послал вас к черту! — вскричал я, умышленно подчеркивая свое негодование.

Он вздрогнул, улыбнулся, а я продолжал вести атаку.

— Речь идет вовсе не о деньгах. Вы слишком поверхностны, — сказал я, думая в то же время: «клюет!» А может быть, он и в самом деле поверхностный человек. — Посмотрите на это письмо. Я хочу, чтобы вы его взяли. Я пишу человеку, к которому никогда еще не обращался с просьбой, пишу о вас так, как можно писать лишь о близком друге. Вот что я делаю. И право же, если вы только подумаете немного о том, что это значит…

Он поднял голову. Дождь прошел, только водосточная труба под окном продолжала проливать слезы. В комнате было очень тихо; тени собрались в углах, подальше от свечи, горевшей ровным пламенем. Вдруг мне показалось, что мягкий свет залил его лицо, словно рассвет уже наступил.

— Боже мой! — воскликнул он. — Как это благородно!

Покажи он мне в насмешку язык, я бы не мог почувствовать большего унижения. Я подумал: «Так и надо! Нечего приставать…»

Глаза его ярко блеснули, но я заметил, что насмешки в них не было. Вдруг он стал порывисто двигаться, словно одна из плоских деревянных фигур, которые приводишь в движение, дергая за шнурок. Руки его поднялись и снова упали. Он показался мне совершенно другим человеком.

— А я ничего не видел! — вскричал он; потом вдруг закусил губы и нахмурился. — Каким я был идиотом… — произнес он очень тихо и испуганно, затем глухо воскликнул: — Вы хороший человек! — Он схватил мою руку, словно в первый раз ее увидел, и сейчас же выпустил. — Как! Да ведь это — то, чего я… вы… я… — залепетал он и вдруг по-старому упрямо и веско заговорил: — Я был бы теперь негодяем, если бы…

Тут голос его пресекся.

— Ладно, ладно, — сказал я, испуганный этим проявлением эмоций, вскрывавшим странное возбуждение. Случайно я дернул за шнурок, не совсем понимая устройство игрушки.

— Теперь я должен идти, — сказал он. — Боже, как вы мне помогли! Не могу сидеть спокойно… То самое… — он посмотрел на меня с недоуменным восхищением. — То самое…

Конечно, это было «то самое». Десять шансов против одного, что я его спас от голода, того голода, какому почти неизбежно сопутствует пьянство. Вот и все. На этот счет у меня не было иллюзий, но, глядя на него, я задумался над тем, каким, собственно, человеком вошел я в его сердце за эти последние три минуты. Я дал ему возможность продолжать серьезное дело жизни, получать пропитание и кров, какими пользуются все люди, а его измученная душа, как птица с поломанным крылом, могла забиться в какую-нибудь щель, чтобы там спокойно умереть от истощения. Вот что я для него сделал — немного сделал. И вдруг, если принять во внимание, как он отнесся к моим словам, эта ничтожная услуга разрослась при тусклом свете в огромную, расплывчатую, быть может, опасную тень.

— Вы не сердитесь, что я ничего путного не могу сказать? — воскликнул он. — Нет слов, чтобы об этом говорить. Еще вчера вечером вы мне так помогли… Да, да, — тем, что меня слушали! Даю вам слово, мне несколько раз казалось, что голова моя разорвется…

Он метался, буквально метался по комнате, засунул руки в карманы, снова их вытащил, надел на голову фуражку. Я и не подозревал, что он может быть таким оживленным. Я подумал о сухом листе, подхваченном ветром; какое-то таинственное предчувствие приковывало меня к стулу.

Вдруг он застыл на месте, словно пораженный каким-то открытием.

— Вы подарили мне свое доверие, — объявил он серьезно.

— Ох, ради бога, не нужно! — взмолился я, как будто он меня обидел.

— Хорошо. Я буду молчать. Но вы ведь не можете запретить мне думать… Ничего! Я еще подожду…

Он торопливо направился к дверям, остановился, опустил голову и вернулся.

— Я всегда думал о том, что если бы человек мог начать с самого начала… А теперь вы… до известной степени… да… сначала…

Я махнул ему рукой, и он вышел, не оглядываясь; звук его шагов замирал постепенно за дверью — решительная поступь человека, идущего при ярком дневном свете.

Оставшись один у стола с одинокой свечой, я не почувствовал просветления. Я был уже не настолько молод, чтобы за каждым поворотом пути видеть свет, какой представляется нам в добре и в зле. При мысли о том, что в конце концов из нас двоих свет был у него, я улыбнулся. И мне стало так грустно…

ГЛАВА XVIII

Через шесть месяцев мой друг, владелец рисовой фабрики, циничный пожилой холостяк, пользовавшийся славой оригинала, написал мне письмо. Решив на основании моей горячей рекомендации, что я хотел бы услышать о Джиме, он распространялся об его достоинствах. Джим оказался дельным и тихим малым.

«…Не находя в своем сердце ничего, кроме терпимости к представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме, который даже в этом жарком климате может считаться слишком большим для одного человека. Не так давно я ему предложил жить со мной. Кажется, я не ошибся».

Читая это письмо, я подумал, что в отношении к Джиму мой друг проявил не только терпимость: то было начало подлинной привязанности. Конечно, он приводил оригинальные доводы. Прежде всего, Джим в этом климате не утратил своей свежести. Будь он девушкой, писал мой друг, можно было бы сказать, что он цветет, цветет скромно, как фиалка, а не как эти вульгарно — крикливые тропические цветы. Он прожил в доме шесть недель и ни разу еще не попытался хлопнуть его по спине, назвать «стариной» или дать понять ему, что он — дряхлое ископаемое. И не был он несносно болтлив, как большинство молодых людей. Характер — прекрасный, говорить ему не о чем, отнюдь, слава богу, не умен, писал мой друг. Но, видимо, Джим был все же достаточно умен, чтобы ценить его остроумие и в то же время забавлять его своей наивностью.

«…На губах у него молоко еще не обсохло, и теперь, когда у меня появилась блестящая мысль дать ему комнату в доме и обедать вместе, я себя чувствую не таким стариком. На днях ему пришло в голову встать и пройти по комнате с единственной целью открыть для меня дверь, и я почувствовал себя ближе к человечеству, чем был все эти годы. Смешно, не правда ли? Конечно, я догадываюсь — тут есть какой-то страшный маленький грешок, и вам он известен, но если он действительно ужасен, — мне кажется, можно постараться его простить. Что касается меня, то я заявляю: не могу я заподозрить его в проступке более серьезном, чем ограбление фруктового сада. Действительно ли дело обстоит серьезнее? Быть может, вам следовало бы мне сказать; но мы оба давно ударились в святость, и вы, пожалуй, позабыли о том, что и мы в свое время грешили. Возможно, что когда-нибудь я вас об этом спрошу, и тогда, надеюсь, вы мне скажете. Мне не хочется его расспрашивать, пока я не имею представления о том, что это такое. Кроме того, сейчас еще слишком рано. Пусть он еще несколько раз откроет для меня дверь».

Вот что писал мой друг. Я был очень доволен — доволен Джимом, тоном письма, собственной своей проницательностью. По-видимому, я знал, что делал. Я поступил правильно. А что, если случится что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в кресле под тентом, на юте моего судна, стоявшего на рейде в Гонконге, я заложил в пользу Джима первый камень испанского замка.

Я сделал рейс на север, а когда вернулся, меня ожидало еще одно письмо моего друга. Этот конверт я вскрыл прежде всего.

«Насколько мне известно, ложки со стола не пропали, — так начиналось письмо. — Впрочем, я не поинтересовался об этом справиться. Он уехал, оставив на обеденном столе записочку с извинениями — записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, а мне нет никакого дела. Пользуюсь случаем вам сообщить: если у вас в запасе имеются еще какие — нибудь таинственные молодые люди, то я свою лавочку закрыл окончательно и навсегда. Это последнее сумасбродство, в каком я повинен. Не подумайте, что меня это задело. Но теннисисты очень о нем сожалеют, и я, в своих же интересах, придумал правдоподобное объяснение и сообщил в клубе…»

Я отбросил листок в сторону и стал разбирать кучу конвертов на своем столе, пока не наткнулся на почерк Джима. Можете вы этому поверить? Один шанс из сотни! Но всегда подвертывается этот самый шанс! Вынырнул в довольно жалком состоянии маленький второй механик с «Патны» и получил временную работу на рисовой фабрике — ему поручили смотреть за машинами.

«Я не мог вынести фамильярность этой скотины, — писал Джим из приморского порта, отстоящего на семьсот миль к югу от того места, где он мог жить, катаясь как сыр в масле, — Сейчас я поступил к Эгштрему и Блеку — судовым поставщикам, временно служу у них курьером, если называть вещи их именами. Я сослался на вас — это была моя рекомендация; вас они, конечно, знают, и если вы можете написать словечко в мою пользу, место останется за мной».

Я был придавлен развалинами своего замка, но, конечно, исполнил его просьбу и написал. К концу года мне пришлось отправиться в те края, и там мне удалось с ним повидаться.

Он все еще служил у Эгштрема и Блека, и мы встретились в комнате, которую они называли «наша приемная». Комната была соединена дверью с лавкой. Джим только что вернулся с судна и, увидев меня, опустил голову, готовясь к бою.

— Что вы имеете сказать в свое оправдание? — начал я, как только мы поздоровались.

— То, что я вам писал, ничего больше, — был ответ.

— Парень стал болтать? — спросил я.

Он взглянул на меня, смущенно улыбаясь.

— О, нет! Он не болтал. Он держал себя так, словно нас связывала какая-то тайна. Делал таинственное лицо всякий раз, как я приходил на фабрику, подмигивал мне почтительно, как будто хотел сказать: «Мы-то с вами знаем». Мерзко подлизывался, фамильярничал…

Он бросился на стул и уставился на свои ботинки.

— Как-то раз мы остались вдвоем, и парень осмелился сказать: «Ну, мистер Джемс… — меня называли там мистером Джемсом, словно я был сыном хозяина, — ну, мистер Джемс, вот мы опять вместе. Здесь лучше, чем на старой развалине, не правда ли?»

Не возмутительно ли это? Я посмотрел на него, а он принял глубокомысленный вид. «Не беспокойтесь, сэр, — говорит. — Я сразу могу узнать джентльмена и понимаю, как должен джентльмен чувствовать. Надеюсь все же, что вы оставите за мной это место. Мне тоже туго пришлось из-за скандала с этой проклятой старой «Патной».

— Это было ужасно! Не знаю, что бы я ему ответил, если бы в это время не услышал голоса мистера Дэнвера, звавшего меня из коридора. Было время завтрака. Мы вместе с мистером Дэнвером прошли через двор и сад к бунгало. Он начал, по своему обыкновению, ласково надо мной подтрунивать… Кажется, он ко мне привязался… — Джим минуту помолчал. — Да, он ко мне привязался. Вот почему мне было так тяжело. Какой хороший человек! В то утро он взял меня под руку… Он тоже был со мной фамильярен. — Джим отрывисто рассмеялся и опустил голову, — Когда я вспомнил, как этот негодяй со мной разговаривал, — начал он вдруг дрожащим голосом, — мне невыносимо было думать о себе… Вы понимаете?

Я кивнул головой.

— Ведь старик относился ко мне скорее как отец, — воскликнул он, и голос его пресекся. — Мне пришлось бы ему сказать. Я не мог это так оставить, не правда ли?

— Ну, и что же? — прошептал я немного спустя.

— Я предпочел уйти, — медленно сказал он, — это дело нужно похоронить.

Из лавки доносился сварливый голос Блека, ругавшего Эгштрема. Много лет они вместе были компаньонами, и каждый день, с того момента, как раскрывались двери и до последней минуты перед закрытием, Блек, маленький человечек с прилизанными волосами и грустными глазами-бусинками, бранился неустанно, каким-то жалобным бешенством. Эта ругань была явлением самым обычным в их конторе; даже посетители очень скоро переставали обращать на нее внимание и лишь изредка бормотали: «вот надоело!» или вскакивали и закрывали дверь. Эгштрем, костлявый крупный скандинавец с огромными белокурыми бакенбардами, отдавал распоряжения, сводил счета или писал письма за высокой конторкой в лавке и, не обращая внимания на крики, держал себя так, будто был абсолютно глух. Лишь время от времени он досадливо произносил: «шш…», но это «шш» ни малейшего впечатления не производило.

— Здесь ко мне очень прилично относятся, — сказал Джим. — Блек — скотина, но Эгштрем — славный малый.

Он быстро встал и подошел размеренными шагами к окну, где стояла на штативе подзорная труба, обращенная к рейду.

— Вон судно входит в порт, его настиг штиль, и оно все утро простояло за рейдом, — сказал он терпеливо. — Я должен отправиться к нему.

Мы молча обменялись рукопожатием, и он повернул к двери.

— Джим! — крикнул я.

Он был уже у двери и оглянулся.

— Вы… вы, быть может, отказались от счастья.

Он вернулся ко мне.

— Такой чудный старик, — сказал он. — Но как же я мог? Как я мог… — Губы его дрогнули. — Здесь это не имеет значения.

— О, вы… вы… — начал я.

Тут мне пришлось поискать подходящее слово, а когда я убедился, что такого слова нет, — он уже ушел. Из лавки донесся низкий ласковый голос Эгштрема, беззаботно говорившего: «Это «Сара Грэнджер», Джимми. Постарайтесь первым попасть на борт».

Тотчас же ввязался Блек и завизжал, как разъяренный какаду: «Скажите капитану, что у нас лежат его письма. Это его приманит. Слышите, мистер… как вас там?»

Джим поспешил ответить Эгштрему, и в тоне его было что — то мальчишеское: «Ладно. Я устрою гонку».

Кажется, в этой нелегкой работе он нашел одну хорошую сторону: можно было устраивать гонки.

В тот приезд я больше его не видел, но в следующий рейс — судно было зафрахтовано на полгода — я отправился в контору. В десяти шагах от двери я услышал брань Блека, а когда я вошел, он бросил на меня печальный взгляд. Эгштрем, расплываясь в улыбку, направился ко мне, протягивая свою большую костлявую руку.

— Рад вас видеть, капитан… Шш… так и думал, что вы скоро сюда заглянете. Что вы сказали, сэр? Шш… Ах, Джим! Он от нас ушел. Пойдемте в приемную…

Когда захлопнулась дверь, голос Блека стал доноситься до нас слабо, как голос человека, изрыгающего брань в пустыне.

— …И поставил нас в очень неприятное положение. Должен сказать — плохо с нами обошелся…

— Куда он уехал? Вы знаете? — спросил я.

— Нет. И нечего было спрашивать, — сказал Эгштрем.

Он стоял передо мной — любезный, неуклюже опустив руки; на помятом саржевом жилете висела тонкая серебряная часовая цепочка.

— Такой человек, как Джим, не едет в определенное место.

Я был слишком озабочен новостью, чтобы просить объяснения этой фразы. Эгштрем продолжал:

— Он от нас ушел… позвольте… он ушел в тот самый день, когда сюда зашел пароход с паломниками, возвращавшийся из Красного моря; две лопасти винта у него были сломаны. Это было три недели тому назад.

— Не было ли каких разговоров о случае с «Патной»? — спросил я, ожидая самого худшего.

Он вздрогнул и посмотрел на меня, словно я был волшебником.

— Откуда вы знаете? Кое-кто об этом говорил. Здесь собрались два капитана, управляющий технической конторой Ванло в порту, еще двое или трое и я. Джим тоже был здесь — стоял с сандвичем и стаканом чая в руке; когда мы работаем — вы понимаете, капитан, — некогда завтракать по-настоящему. Он стоял вот у этого стола, а мы все столпились у подзорной трубы и смотрели, как этот пароход входит в гавань; управляющий от Ванло начал говорить о капитане «Патны», — как-то контора делала для него какой-то ремонт, — затем он нам рассказал, какая это была старая развалина и сколько денег тот у него выжимал. К слову он упомянул о последнем ее плавании, и тут мы все приняли участие в разговоре. Один говорил одно, другой — другое… ничего особенного, то, что сказали бы и вы, и всякий человек. Посмеялись. Капитан О'Брайн с «Сары Грэнджер», грузный крикливый старик с палкой, — он сидел вот в этом кресле и прислушивался к разговору, — вдруг как стукнет палкой и заорет: «Негодяи!» Мы все так и подпрыгнули. Управляющий от Ванло подмигивает нам и спрашивает: «В чем дело, капитан О'Брайн?» — «В чем дело! В чем дело! — тут старик закипятился. — Над чем смеетесь? Это дело нешуточное. Пощечина всему человечеству — вот что это такое. Я бы застыдился, если бы меня увидели в одной комнате с кем-нибудь из этих парней. Да, сэр!» — Он встретил мой взгляд, и из вежливости я вынужден был сказать: «Негодяи! Ну, конечно, капитан О'Брайн. Мне бы самому не хотелось видеть их здесь. Но в этой комнате вы находитесь в полной безопасности. Не хотите ли выпить чего-нибудь прохладительного?» — «К черту ваше прохладительное, Эгштрем! — кричит он, а у самого глаза так и сверкают. — Если я захочу пить, я и сам потребую. Нужно отсюда уходить. Воздух здесь сейчас испортился». Все не выдержали — расхохотались, и один за другим последовали за стариком. И тут, сэр, этот проклятый Джим кладет сандвич, который он держал в руке, обходит стол и направляется ко мне; его стакан с пивом стоит нетронутый. «Я ухожу», — говорит, и больше ни слова. «Еще нет и половины второго, — говорю я, — можете урвать минутку и покурить».

— Я думал, видите ли, он говорит, что пора ему отправляться на работу. Когда же я понял, что он задумал, у меня руки так и опустились. Знаете ли, не каждый день повстречаешь такого человека: парусной лодкой управлял, как черт; готов был в любую погоду выходить в море навстречу судам. Не раз, бывало, какой-нибудь капитан зайдет сюда и первым делом говорит: «Где вы это раздобыли такого морского агента, Эгштрем? Прямо сорви-голова. На рассвете я едва нащупывал дорогу, как вдруг, смотрю — мчится из тумана прямо мне под ноги лодка, полузалитая водой. Вода хлещет через нее, два перепутанных негра сидят на дне, а какой-то черт у румпеля орет: «Эй! Алло! Капитан! Эй! Агент Эгштрема и Блека первым говорит с вами. Эй! Эй! Эгштрем и Блек! Алло! Эй!» Расталкивает негров, кричит во все горло, прыгает на нос и орет мне, чтобы я ставил паруса, а он введет меня в гавань. Дьявол, а не человек! Никогда в своей жизни не видал, чтобы так обращались с лодкой. И ведь не пьян, а? А когда поднялся на борт, — вижу, такой тихий, вежливый парень… и краснеет, словно девушка».

Говорю вам, капитан Марлоу, когда Джим выходил в море навстречу незнакомому судну, никто не мог с нами соперничать. Остальным поставщикам только и оставалось, что удерживать старых покупателей, и…

Эгштрем, видимо, был сильно расстроен.

— Да, сэр! Похоже было на то, что он готов отправиться в море за сто миль в старой галоше, чтобы заполучить судно для фирмы. Если бы дело принадлежало ему и только-только развертывалось, — он бы и то не мог сделать большего… А теперь вдруг… совсем неожиданно! Вот я и подумал: «Ого! Хочет прибавки жалованья…» «Ладно, — говорю я, — не к чему поднимать шум, Джимми. Скажите — сколько вы хотите? Всякое разумное требование будет удовлетворено». Он поглядел на меня так, словно старался проглотить что-то, застрявшее у него в горле. «Я не могу оставаться у вас». — «Что за дурацкая шутка?» — спрашиваю я. Он покачал головой, а я по глазам его увидел, что он все равно будто и ушел. Тут я на него накинулся и стал ругать: «От кого это вы бежите? — спрашиваю. — Кто вам не понравился? Что вас обидело? Да у вас мозги хуже, чем у крысы: крыса — и та не побежит с хорошего судна. Где вы думаете получить лучшее место?»

Уверяю вас, я его здорово отчитал. «Эта фирма не потонет», — говорю. А он вдруг как подскочит. «Прощайте, — говорит и кивает мне головой, словно какой-нибудь лорд, — вы неплохой парень, Эгштрем. Честное слово, если бы вы знали причину, вы бы не стали меня удерживать», — «Это, — говорю, — величайшая ложь. Я знаю, чего хочу».

Он так меня взбесил, что я даже расхохотался. «Неужели не можете подождать хоть минутку, чтобы выпить этот стакан пива, чудак вы этакий?» Не знаю, что это на него нашло; он как будто дверь не мог найти; уверяю вас, капитан, забавное было зрелище. Я сам выпил это пиво. «Ну, уж коли вы так спешите, так пью за ваше здоровье из вашего же стакана, — сказал я ему, — только запомните мои слова: если будете так поступать, вы скоро увидите, что земля для вас слишком мала — вот и все». Бросив на меня мрачный взгляд, он выбежал из комнаты, а лицо у него было такое, что дети бы испугались.

Эгштрем с горечью фыркнул и разгладил узловатыми пальцами белокурые бакенбарды.

— С тех пор так и не могу найти порядочного человека. Одни неприятности. А разрешите спросить, капитан, как это вы на него наткнулись?

— Он был помощником на «Патне» в то самое плавание, — сказал я, чувствуя, что обязан как-то объяснить.

С минуты Эгштрем сидел неподвижно, запустив пальцы в бакенбарду, а затем разразился:

— А кому какое до этого дело, черт побери!

— Полагаю, что никому… — начал я.

— И чего он, черт возьми, решил уйти?

Вдруг он засунул в рот левую бакенбарду и, пораженный какою-то мыслью, воскликнул:

— Черт побери! А ведь я ему сказал, что земля окажется слишком для него мала…

ГЛАВА XIX

Эти два эпизода я рассказал вам, чтобы показать, какие вещи он проделывал в новых условиях жизни. Таких эпизодов было много, — больше, чем можно пересчитать по пальцам. Все они были в одинаковой мере окрашены той высокопарной нелепостью, какая делает их глубоко трогательными. Швырять наземь свой хлеб насущный, чтобы руки были свободны для борьбы с призраком — это может быть актом прозаического героизма. Люди поступали так и раньше (хотя мы, пожившие на своем веку, знаем прекрасно, что не душа, а голодное тело делает человека отщепенцем), а те, что были сыты и намеревались быть сытыми всю жизнь, аплодировали такому почетному безумию. Он действительно был несчастен, ибо ни одно сумасбродство не могло его увести от нависшей тени. Всегда храбрость его оставалась под сомнением. Да, нельзя уничтожить призрак факта. Вы можете с ним бороться или избегать, а мне приходилось встречать людей, которые подмигивали знакомым теням. По — видимому, Джим был не из тех, что подмигивают, но я так никогда и не мог разрешить вопрос, как он строит свою жизнь — избегает ли своего призрака или с ним борется.

Я изощрял свою проницательность и в результате обнаружил лишь то, что различие между тем и другим слишком неясно; как это бывает со всеми нашими поступками, определенно решить было нельзя. Это могло быть и бегством, и своеобразной манерой вести борьбу. Людям заурядным он вскоре стал известен как непоседа, ибо то была самая забавная сторона его поведения; через некоторое время о нем знали все; он был, несомненно, известен в той округе, где скитался, — а диаметр этой округи равнялся приблизительно трем тысячам миль, — так знает весь край какого-нибудь оригинала. Например, в Бангкоке, где он нашел место у братьев Юкер, фрахтовщиков и торговцев сандаловым деревом, жалко было смотреть, как он разгуливал при свете дня, храня про себя тайну, которая была известна всем, вплоть до бревен на реке. Шомберг, содержатель гостиницы, где жил Джим, волосатый эльзасец с мужественной осанкой (он напоминал некий склад для всех скандальных сплетен), сообщал бывало, опершись обоими локтями о стол, приукрашенную версию истории Джима какому-нибудь посетителю, который жаждал новостей не меньше, чем дорогих напитков.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 21 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>