Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Настали темные, тяжелые дни 22 страница



Я увидал, что совершается что-то странное, — и посторонился.

Теперь я, милостивые господа, стою в стороне, пропускаю мимо себя нестройные ряды идей, мнений, постоянно сбивающихся с ноги, и всем говорю: «Хорошо!» Но мне уже никто не отвечает: «Рады стараться, ваше превосходительство!», а только взводные кивают с усмешкой головой. Я кончил».

Тост генерала Дитятина неоднократно прерывался дружным смехом гостей, и громче, заразительнее всех смеялся Иван Сергеевич. Так уморительно и точно передавал Горбунов психологию николаевского солдафона, что, пожалуй, дал фору Прову Садовскому. Тусклый взор, отвисшая нижняя губа и особенно знаменательная беспомощная и бессмысленная улыбка... Уходила в прошлое, разваливаясь под гром пушек в Севастополе, целая эпоха русской жизни. Каким-то свежим ветром повеяло на Тургенева в кружке этих людей, ближе стоявших к самым недрам народной жизни, чутко схватывавших перемены в умонастроениях демократических слоев общества. Любовь к русскому человеку, не исключавшая трезвого взгляда на его слабости, теплилась в горбуновских рассказах из крестьянской жизни: «Вся-то жизнь наша — слезы, — сетовал Горбунов, великолепно перевоплотившийся в русского мужика, — родимся мы в слезах и помрем в слезах... И сколько я этих слез на своем веку видел, и сказать нельзя. Бывало хоть в некрутчину: и мать-то воет, и отец-то воет, а у жены у некрутиковой из глаз словно смола горячая капает».

На дружеском вечере у Островского познакомился Тургенев с рисунками Боклевского к комедии «Бедность не порок» и так ими увлекся, что немедленно решил вывести этого художника в свет, Горбунову же обещал всяческое содействие к переводу в Александрийский театр и сдержал свое обещание.

Возвращаясь в Петербург и обдумывая московские встречи, Тургенев не мог не заметить с грустью, что его поколение, прошедшее через германскую философскую школу, через искусы «мрачного семилетия», поколение идеалистов 30–40-х годов, при всех его достоинствах, слишком поглощено рациональным, книжным воспитанием, слишком отягощено бременем собственного интеллекта. В Островском и его друзьях чувствовалось веяние иного времени, рождение новой, молодой поросли людей демократического склада ума и характера, людей по-народному цельных и прямых, мудрых новой, от жизни идущей мудростью. И грусть Тургенева была светла: значит, жизнь не остановилась, не замерла, есть силы для ее возрождения...



18 февраля 1855 года умер Николай I.

Сначала Тургенев услышал эту весть утром от своего слуги, который, подавая чай, промолвил равнодушным голосом:

— Государь помер.

Вскоре прибежал Павел Васильевич Анненков и подтвердил:

— Верно, брат был во дворце, сам видел.

Друзья обнялись, но Тургеневу как-то еще не верилось, что кончилась николаевская эпоха в русской истории... Он наскоро оделся и отправился к Зимнему дворцу. Там уже стояла толпа народа, шли неопределенные разговоры и пересуды. Тургенев пробрался вперед и обратился к часовому:

— Правда ли, что наш государь скончался?

Часовой стоял неподвижно и только слегка покосился на слишком назойливого барина.

— Правда ли?

Солдат не выдержал и раздраженно, резко ответил:

— Правда, проходите!

— Верно ли? — настаивал Тургенев.

— Кабы такое сказал, да было бы неверно, меня бы повесили, — укоризненно и сердито ответил часовой и отвернулся.

...На похороны Николая I Тургенев смотрел из квартиры одного петербургского знакомого, окнами выходившей на улицу, по которой шествовала похоронная процессия. Народу в квартире собралось много. Впереди у окон усадили дам, мужчины стояли сзади. Когда потянулась траурная процессия, одна из дам, сидевшая перед Тургеневым, начала стонать, заламывать руки и рыдать насильственным, как показалось Тургеневу, показным рыданием. Так она его раздражала, что Тургенев с трудом сдерживался, чтобы не оборвать её. Наконец рыдания сменились сетованиями:

— Кто? Какой русский, какой злодей не плачет о нем?!

Тут уж Тургенев не выдержал:

— Я! я, сударыня, не плачу!

Дама даже взвизгнула от неожиданной дерзости, а Тургенев поспешно сбежал вниз и отправился домой...

...«С Крымской войной, с смертью Николая настает другое время, из-за сплошного мрака выступали новые массы, новые горизонты, чуялось какое-то движение», — писал А. И. Герцен. И в самом деле, уже в марте 1855 года в руки Тургенева попала ходившая по Петербургу в списках «Рукопись неизвестного лица о положении России к началу царствования Александра II». Автором её был Николай Александрович Мельгунов.

«У нас, наряду с марширующей армией, — читал Тургенев, — есть другая — пишущая. Эта вторая армия так же многочисленна, как и первая; на неё также тратится значительная часть доходов, и она также отвлекает от полезных занятий цвет молодёжи свободных сословий».

Бюрократия или чиновничество и канцелярство привыкает «жить на чужой счет и смотреть на Россию как на завоёванную землю. Бюрократ считает себя как бы гражданином иной земли, даже не в государстве, а над государством и убеждается мало-помалу, по свойству человеческой души, что не он существует для нации, а нация для него. Он, подобно католическому попу, принадлежит не России, а своему Риму — Петербургу; знает не отечество, а своего папу — министра или генерал-губернатора <...>

...В России больше бумажных мельниц, чем бы казалось следовало ожидать, судя по степени её образования. Куда же идёт бумага? Огромнейшая масса поступает в присутственные и другие казенные места <...>

Мудрено ли при огромных размерах нашей бюрократической письменности, что она навлекла на Россию, к сожалению, заслуженное прозвание «бумажного царства» и «страны бесполезных формальностей»? Действительно, формализм овладел всем; мертвая буква убила живой дух; формы опутали своей крючками испещренной сетью все жизненные силы народа и не дают им двигаться <...>

Наш государственный механизм, говоря вообще, донельзя и бесполезно сложен, чем, разумеется, лишь увеличено канцелярское письмоводство и замедлен ход дел <...> Загляните в иные ведомства: соберутся да и сидят девять десятых сложа руки и болтая всякий вздор. Одна обширность зданий, где помещаются правительственные места, достаточно свидетельствует о числе чиновного люда. <...>

Дайте частным кампаниям возможность пролагать дороги, а нашим обществам сельского хозяйства право изучать и обсуждать коренные препятствия к улучшенному земледелию <...> и тогда из живой среды различных местностей в короткое время возникнет для общественного продовольствия, для хлебопашества больше плодотворного, чем изо всех правительственных мер, сочинявшихся доселе в отвлеченной сфере петербургского управления. Только в Петербурге могут приходить на мысль улучшения в роде посева кукурузы в Смоленской, Калужской, Тульской и других губерниях, в подспорье, на случай неурожаев. Общий хохот был ответом на такое предложение одного из прежних министров внутренних дел. Но есть предложения или предписания, на которые нельзя отвечать одним хохотом. С землёю иногда труднее сладить, чем с людьми. Людей легче дрессировать».

А вскоре по рукам пошла «Записка», адресованная Александру II Константином Аксаковым. «Не подлежит спору, — читал Тургенев, — что правительство существует для народа, а не народ для правительства. Поняв это добросовестно, правительство никогда не посягнет на самостоятельность народной жизни и народного духа... Современное состояние России представляет внутренний разлад, прикрываемый бессовестною ложью. Правительство, а с ним и верхние классы, отдалилось от народа и стало ему чужим. И народ и правительство стоят теперь на разных путях, на разных началах... Народ не имеет доверенности к правительству; правительство не имеет доверенности к народу... При потере взаимной искренности всё обняла ложь, везде обман... Все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать, и неизвестно, до чего дойдут... Взяточничество и чиновный организованный грабеж — страшны. Это до того вошло, так сказать, в воздух, что у нас не только те воры, кто бесчестные люди; нет, очень часто прекрасные, добрые, даже в своем роде честные люди — тоже воры: исключений немного... Всё зло происходит главнейшим образом от угнетательской системы нашего правительства... Такая система, пагубно действуя на ум, на дарования, на все нравственные силы, на нравственное достоинство человека, порождает внутреннее неудовольствие и уныние. Та же угнетательная правительственная система из государя делает идола, которому приносятся в жертву все нравственные убеждения и силы... Лишенный нравственных сил, человек становится бездушен и, с инстинктивной хитростью, где может, грабит, ворует, плутует... Нужно, чтоб правительство поняло вновь свои коренные отношения к народу, древние отношения государства и земли, и восстановило их... Стоит лишь уничтожить гнет, наложенный государством на землю, и тогда легко можно стать в истинно русские отношения к народу».

С таким «голосом из Москвы» Тургенев почти полностью соглашался. Теперь в слове Константина Аксакова послышалось «дело». Неужели ему, тургеневскому поколению, которое писатель называл «лишним», суждено, наконец, прямое практическое дело?! Справится ли оно? Как оно проявит себя уже не в отвлеченных философских умствованиях, а в практике живой и настоящей общественной жизни, в деле подлинного жизнестроительства? Выдержит ли оно испытание новым временем? Именно эти вопросы возникали теперь перед Тургеневым и настоятельно требовали писательского отклика.

В Петербурге Тургенев часто встречался со старым своим знакомым, лидером в кругах либералов-западников, профессором Константином Дмитриевичем Кавелиным. Он познакомился с ним еще в 40-х годах, когда Кавелин занимал кафедру истории русского законодательства в Московском университете. В 1848 году он вышел в отставку, переехал в Петербург и определился на службу в комитете министров, совмещая её с преподаванием в военно-учебных заведениях. Близко связанный с передовой интеллигенцией Москвы и Петербурга, Кавелин оказался в центре развивающегося в России либерального движения и был активным сотрудником журнала «Современник».

В период Крымской войны, когда раздражение против правительства Николая I охватило широкие круги дворянства, Кавелин стал инициатором создания целой серии рукописных статей с оценкой политического положения страны и либеральной программой реформ, призванных предотвратить надвигающуюся на Россию катастрофу. В январе 1855 года, во время юбилейных торжеств в Москве по случаю столетия Московского университета, Кавелин, приехавший из Петербурга, обратился с этим предложением к своему ученику и единомышленнику Борису Николаевичу Чичерину, профессору государственного права. Казелин откровенно высказал ему свой взгляд на политическое положение страны, которое «с каждым днем становится невыносимее», и предложил ему принять участие в создании ряда статей по злободневным вопросам русской жизни. Чичерин встретил это предложение с горячим сочувствием: «Я с жадностью ухватился за эту мысль, которая давала исход моим либеральным убеждениям и моему стремлению к деятельности». После воцарения Александра II Кавелин привлек к написанию статей и третьего автора — Н. А. Мельгунова, с запиской которого Тургенев ознакомился.

В марте 1855 года Кавелин составил ходившую в рукописи записку по крестьянскому делу, поставившую его сразу же в ряд выдающихся русских публицистов. В ней он пытался «приискать средние меры для соглашения разнородных и разноречивых интересов государства, дворянства и крестьянского сословия». Стремясь к «всеобщему, разумному соглашению разрозненного», Кавелин верил в гармонию общественных интересов, полагая, что после реформы крестьяне найдут в дворянах «своих естественных, достойных доверия представителей».

Кавелин первым сделал практический шаг, изложив в своей записке 1855 года реальные пути крестьянского освобождения. По Кавелину, освободить крестьян следовало с землею при единовременном выкупе ее у помещиков в надел бывшим крепостным на правах собственности. Кавелин категорически высказался против «освобождения» крестьян без земельного надела. К дворянству он относился очень бережно, считая его «высшим, первенствующим сословием империи». Ему он сулил грядущее «возрождение». Утверждая закон общественного неравенства, согласно которому «управлять народом» должен высший класс, Кавелин полагал, что после реформы дворянство будет наилучшим представителем «всенародных польз и ходатаем за них». Защищая сословные интересы дворянства, Кавелин решительно высказывался не только за выкуп земельного надела, но и за выкуп личной свободы крепостных: «Надо оценить крепостных с следующей им землею по существующим на месте ценам». Он же предложил переходный период, установление «на известный срок» для крестьян обязательных работ, повинностей и служб. По сути дела, Кавелин в своей записке определил путь, на который встанут редакционные комиссии при разработке положения о «временно-обязанных крестьянах».

Когда же падет ненавистное рабство — рухнет и стена, отделявшая дворян-землевладельцев от их крепостных, а общие интересы дворян и крестьян создадут идеальную гармонию в их взаимоотношениях. Так думал Кавелин, и Тургенев во многом соглашался с ним. Ведь он тоже мечтал об особом историческом призвании дворянского сословия в назревающем в России переломе. Но Тургеневу казалось, что его приятель слишком идиллически представляет себе русское дворянство, недооценивает его крепостнические убеждения, как бы и не замечает, что либеральные взгляды имеет лишь незначительная его прослойка, культурная его часть...

Наконец, из туманного Лондона от старого тургеневского друга Александра Ивановича Герцена послышался долгожданный вольный голос и радостный привет. Вышел первый номер альманаха «Полярная звезда», «обозрение освобождающейся Руси», с эпиграфом из Пушкина «Да здравствует разум!» и силуэтами пяти казненных декабристов на обложке.

«С 18 февраля, — писал Герцен в предисловии к первому выпуску, — Россия вступает в новый отдел своего развития. Смерть Николая больше, нежели смерть человека, смерть начал, неумолимо строго проведенных и дошедших до своего предела. <...>

Севастопольский солдат, израненный и твердый как гранит, испытавший свою силу, также подставит свою спину палке, как и прежде? Ополченный крестьянин воротится на барщину так же покойно, как кочевой всадник с берегов каспийских, сторожащий теперь балтийскую границу, пропадет в своих степях? И Петербург видел понапрасну английский флот? — не может быть. Всё в движении, всё потрясено, натянуто... и чтоб страна, так круто разбуженная, снова заснула непробудным сном?

Лучше пусть погибнет Россия!

Но этого не будет. Нам здесь вдали слышна другая жизнь, из России потянуло весенним воздухом. <...> Только не следует ошибаться в одном; обстоятельства — многое, но не всё. Без личного участия, без в о л и, без труда, ничего не делается вполне. <...>

Мы призываем к труду. Это не много, но физиологически важно; мы сделали первый шаг, мы раскрыли калитку — идти ваше дело!»

В этом же номере «Полярной звезды» Герцен поместил письмо к императору Александру II:

«Государь, — писал он, — дайте свободу русскому слову. Уму нашему тесно, мысль наша отравляет нашу грудь от недостатка простора, она стонет в цензурных колодках. Дайте нам вольную речь... Нам есть что сказать миру и своим.

Дайте землю крестьянам. Она и так им принадлежит; смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии — эти страшные следы презрения к человеку.

<...> Я стыжусь, как малым мы готовы довольствоваться; мы хотим вещей, в справедливости которых вы так же мало сомневаетесь, как и все.

На первый случай нам и этого довольно...»

 

 

Школа гостеприимства

 

 

Летом 1855 года к Тургеневу в Спасское приехали его друзья — Д. В. Григорович, А. В. Дружинин и В. П. Боткин. Григорович вспоминал, что первая минута знакомства со Спасским произвела в гостях легкое разочарование. По рассказам все ожидали увидеть старинный, обширный барский дом, полный, как чаша, нескончаемый парк, леса на несколько верст в окружности и соседку красавицу М. Н. Толстую.

Ожидания не оправдались: после пожара старого дома осталась только его часть, парк оказался садом, на всем лежала печать запустения, до леса было около двух верст. Стали подтрунивать над Тургеневым, упрекая его в преувеличениях. Гостеприимный хозяин подхватывал шутки, превращая их в язвительный шарж. Возникла идея пьесы о некоем дворянине, неожиданно получившем в наследство деревню, в которой ему бывать не доводилось. На радостях он приглашает в новое имение и друзей, и всяких встречных, в ярких красках описывает прелести деревенской жизни, богатейшую обстановку огромного дома. Однако, приехав в деревню с женой и детьми, хозяин видит крайнее запустение, беспорядок, развал. Он в отчаянии. И в это-то время к нему жалуют гости с самыми разными вкусами, привычками, взглядами на жизнь. Начинается неудовольствие, ссоры, столкновения. Среди съехавшейся пестрой братии объявляется и некий желчный господин, напоминающий Чернышевского и наводящий на сборище гостей нервную дрожь своими язвительными выходками. Жена хозяина не выдерживает и вместе с детьми бежит из дома. Но гости все прибывают. Несчастный помещик совсем теряет голову, и когда кухарка объявляет, что за околицей показались еще два тарантаса, он в изнеможении падает на авансцене и говорит ей ослабевшим голосом: «Аксинья, поди скажи им, что мы все умерли!» «Нет, нет! — поправил Боткин. — Вы, Иван Сергеевич, кричите: «Спасите меня, я единственный сын у матери!»

Комедия сочинялась коллективно, каждый в меру своих сил упражнялся в остроумии, и порой дружный хохот сотрясал стены спасского дома. Решили назвать новоиспеченную комедию «Школа гостеприимства» и сделать предложенный Боткиным финал. Желчный литератор бросал зажженную спичку на солому, служившую ему постелью: «Пускай горит! Он накормил нас тухлыми яйцами!» Раздавался крик: «Пожар!» Вбегал хозяин (Тургенев) и выкрикивал злополучную фразу о спасении.

Весёлый фарс был разыгран в присутствии гостей-соседей, среди которых была и Мария Николаевна Толстая. Гостей наехало так много, что они с трудом разместились в самой большой комнате спасского дома. Так получилось, что слух о спектакле в Лутовинове быстро распространился по всему уезду; со всех концов посыпались письма с просьбой получить приглашение на игру известных русских литераторов. Тургенев всё это время страшно суетился, уверяя, что отказать просьбам — значило бы перессориться со всем уездом.

По предчувствию или по случайному совпадению, но «Школа гостеприимства» предвосхищала тот распад дружеского редакционного круга «Современника», который вскоре должен был произойти. Неспроста, во всяком случае, среди гостей неразборчивого домохозяина появилась колючая фигура «желчного» литератора.

Свои первые критические статьи Чернышевский опубликовал в «Современнике» в 1854 году. Весной 1855 года он защитил магистерскую диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности», которая вызвала раздражение Тургенева элементами утилитарного отношения к искусству, названному Чернышевским «суррогатом действительности».

Однако в Спасском возникали споры о другом. А. В. Дружинина задела статья Чернышевского «Об искренности в критике», опубликованная в «Современнике». Его оскорбил резкий и откровенно бескомпромиссный тон этой статьи.

— Литератор должен держаться вдали от мизерного ратоборства и не терять хладнокровия в книжном споре, — заявлял Александр Васильевич.

— Всё это раздражение, которым проникнута статья «клоповоняющего» господина Чернышевского, — следствие физиологического расстройства печени, и не более, — подхватывал Д. В. Григорович.

— А я считаю, — утверждал Тургенев, — что в Чернышевском при всех его крайностях есть страстность, необходимая всякому критику. Вспомним хотя бы незабвенного Виссариона Григорьевича. Что может быть желчнее и резче его письма к Гоголю? Нет, любезнейший Дмитрий Васильевич, Чернышевский понимает потребности действительной современной жизни — и в нем это не проявление расстройства печени, а самый корень всего его существа.

Уже здесь, в Спасском, начинался знаменитый спор о «пушкинском» и «гоголевском» направлении в развитии русской литературы, который вскоре возникнет между Дружининым и Чернышевским на страницах «Библиотеки для чтения» и «Современника». Дружинин утверждал, что нельзя всей русской словесности питаться традицией гоголевских «Мертвых душ».

— Нам нужна поэзия! А именно поэзии-то и мало в последователях Гоголя, нет её в излишне реальном направлении многих новейших деятелей. Против этого однобокого сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить спасением.

— Я согласен с вами, что одностороннему сатирическому направлению в качестве противовесия нужно возвращение к пушкинским традициям. Но при этом, дорогой Александр Васильевич, вы не хотите замечать исторического значения Гоголя. Вот что досадно в вашей позиции. Она настолько однобока, что ваша полуправда выходит кривдой. Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством — а есть интересы высшие поэтических интересов. Момент самопознания, критики так же необходим в развитии народной жизни, как и в жизни отдельного лица. Вы же о Пушкине говорите с любовью, а Гоголю отдаете только справедливость, что, в сущности, никогда не бывает справедливо. То же самое я могу сказать и о противнике вашем, Чернышевском, у которого любовь к Гоголю часто оборачивается лишь терпимым отношением к Пушкину. «Противоположное общее место»! Хотя, положа руку на сердце, я скорее отдаю предпочтение вашему противнику. Хотите знать почему? Да потому, что и для Пушкина литература никогда не была «чистым художеством», и если вы хотите любить всего Пушкина, то надо вспомнить и его «Деревню», и «Послание в Сибирь», и «Вольность», и «Памятник», наконец.

В споре, положившем начало размежеванию революционеров-демократов с либералами, Тургенев и далее останется «арбитром»: «Чернышевский, без всякого сомнения, лучший наш критик и более всех понимает, что именно нужно, — напишет он в 1856 году из-за границы, — вернувшись в Россию, я постараюсь сблизиться с ним более, чем до сих пор».

Но в Спасском разногласия не омрачали еще дружеских симпатий членов этого кружка, подобно легким тучкам в ясную солнечную погоду. В жизни Тургенева летние дни 1855 года останутся в числе лучших его воспоминаний.

Когда друзья уехали, писатель вплотную приступил к работе над «Рудиным». В перерывах единственной и желанной пристанью оставалось для него Покровское. Мария Николаевна Толстая вспоминала, что Тургенев привозил с собою главы и части еще не отделанного и не завершенного романа, читал их вслух и внимательно выслушивал замечания.

— Так в серьезных домах, — говорил он, — не заставляют гостей любоваться своими детьми. Еще можно, пожалуй, показать их на крестинах, а потом уже нечего их выводить, пока не станут большими.

«Я помню, — рассказывала Мария Николаевна, — как он читал нам «Рудина», который и мне и мужу очень понравился. Мы были поражены небывалой тогда живостью рассказа и содержательностью рассуждений. Автор беспокоился, вышел ли Рудин действительно умным среди всех остальных, которые больше умничают. При этом он считал не только естественной, но и неизбежной растерянность этого «человека слова» перед сильнейшей духом Натальей, готовой и способной на жизненный подвиг».

Перед своим отъездом из Спасского в Москву Тургенев обратился к Льву Николаевичу Толстому с первым своим письмом:

«Я давно собирался затеять с Вами хотя письменное знакомство, любезный Лев Николаевич, за невозможностью — пока — другого; теперь, уезжая из дома Вашей сестры в Петербург — хочу привести в исполнение это давнишнее намерение. Во-первых, благодарю Вас душевно за посвящение мне Вашей «Рубки лесу» — ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию. Ваша сестра, вероятно, писала Вам, какого я высокого мнения о Вашем таланте и как многого от Вас ожидаю — в последнее время я особенно часто думал о Вас. Жутко мне думать о том, где Вы находитесь. Хотя, с другой стороны, я и рад для Вас всем этим новым ощущениям и испытаниям, — но всему есть мера — и не нужно вводить судьбу в соблазн, — она и так рада повредить нам на каждом шагу. — Очень было бы хорошо, если б Вам удалось выбраться из Крыма — Вы достаточно доказали, что Вы не трус, — а военная карьера все-таки не Ваша. Ваше назначение — быть литератором, художником мысли и слова».

На пути из Спасского в Петербург Тургенев собирался навестить в Абрамцеве Сергея Тимофеевича Аксакова. Но там его ждал тяжелый удар, второй в этом году, после известия о падении Севастополя в августе 1855 года. В Москве Тургенев оказался на похоронах Т. Н. Грановского. «Давно ничего так на меня не подействовало, — писал он С. Т. Аксакову. — Потерять этого человека в теперешнюю минуту — слишком горько — с этим, вероятно, согласятся все, к какому бы образу мыслей ни принадлежали. Самые похороны были каким-то событием — и трогательным — и возвышенным».

Размышляя перед открытым гробом друга о капризах жестокой судьбы, о непрочности человеческого существования, Тургенев думал о тщете взаимных обид, которые наносили друг другу славянофилы и западники. Ведь, в сущности, и те и другие душой болели за Россию, у тех и у других был один общий враг — крепостное право. И вот теперь, когда наступает время великих дел, смерть выбивает лучших из рядов мыслящих людей... Эта смерть указывает нам на то, что мы должны теснее держаться друг за друга, терпимее относиться к различиям в наших взглядах и объединяться в главном и существенном, что нас сближает. Тургенев жмет руку Некрасову в ответ на его письмо из Петербурга, «как на сражении товарищ жмет товарищу руку, когда картечь вырывает лучших из рядов». Одновременно он обращается с призывом к примирению и в стан славянофилов: «Время, в которое мы живем, принадлежит к числу тех, которые повторяются слишком редко — и все люди мыслящие, любящие свою родину, должны желать сближения и духовного сообщения». Эта выстраданная Тургеневым убежденность будет ведущей и центральной в преддверии реформы 1861 года.

Редакционный кружок «Современника» с нетерпением ждал нового тургеневского романа. По возвращении в Петербург Тургенев устроил публичное чтение. Друзья давали ему советы, которые он внимательно выслушивал без «малейшего признака самолюбивого укола» и учитывал при доработке. Заново переписывались страницы, посвященные студенческой жизни Лежнева и Рудина, был доработан эпилог — встреча Рудина на постоялом дворе. Строки о гибели героя на парижских баррикадах были внесены в роман позднее как завершающий штрих на его трагическую фигуру. Атмосфера единомыслия, взаимопонимания, согласия казалась Тургеневу тем идеальным состоянием, в котором и должны пребывать мыслящие патриоты России.

Но вскоре тургеневская мечта была подвергнута первому суровому испытанию. 19 ноября в Петербург приехал Лев Николаевич Толстой и прямо с Московского вокзала явился на квартиру к Тургеневу. Встреча эта была для автора «Записок охотника» особенно радостной и долгожданной. Он уговорил Толстого поселиться вместе и 3 декабря писал Боткину: «Ты уже знаешь от Некрасова, что Толстой здесь и живет у меня... Человек он в высшей степени симпатичный и оригинальный. Но кого бы ты не узнал — это меня, твоего покорного слугу. Вообрази ты меня, разъезжающего по загородным лореточ-ным балам, влюбленного в прелестную польку...» Вырвавшись из севастопольского ада, Толстой предавался самозабвенному прожиганию жизни, а Тургенев, как заботливая нянька, всюду ходил за ним, укоризненно вздыхая и разводя руками, — в «виде скелета на египетском пире», по язвительному определению А. В. Дружинина.

Через несколько дней после приезда Толстого в Петербург к Тургеневу заглянул Фет и застал следующую картину:

«Когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.

— Что это за полусабля? — спросил я, направляясь в. дверь гостиной.

— Сюда пожалуйте, — вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор. — Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.

В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.

— Вот всё время так, — говорил с усмешкой Тургенев, — вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты всю ночь; а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою».

Тургенев был на десять лет старше Толстого, и в его отношениях к молодому писателю проскальзывала постоянно отеческая забота и нежность. Он добровольно и совершенно искренне взял на себя поначалу роль старшего наставника. Тургеневу казалось, что он имел на это полное право: благодаря широчайшей своей образованности он видел зияющие пробелы в философской, литературной, общекультурной подготовке Толстого. Деликатно, однако упорно и настойчиво он пытался привить Толстому любовь к Шекспиру, интерес к личности Станкевича и Белинского, Герцена и Огарева. Кое-что ему удалось. Когда Толстой по настоянию Тургенева познакомился с только что опубликованными П. В. Анненковым письмами Н. В. Станкевича, он сказал:

— Вот человек, которого я любил бы, как себя. Веришь ли, у меня теперь слезы в глазах — я нынче только кончил его и ни о чем другом не могу думать... И зачем? За что мучилось, радовалось и тщетно желало такое милое, чудное существо.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>