Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

— Господа, прошу не задерживаться, отец Никандр уже прибыл. Господа, прошу не задерживаться, отец Никандр — Худощавый, болезненно бледный офицер монотонно повторял одну и ту же фразу, стоя у 19 страница



— Это невозможно. — Владимир заулыбался еще шире: ему вдруг стало радостно. — Я отпустил ему полновесную пощечину и не могу отказаться, если он завтра вызовет меня. А он вызовет, он не имеет права струсить, если не хочет еще раз получить…

— Володя, милый, я умоляю вас, — говорила Тая, не опуская темных, как колодцы, глаз; в них опять было отчаяние, но иное, более глубокое и более выстраданное. — Извините, что говорю так с вами, но я уже имею на это право. Я теперь старше вас, да, да, старше, и… и я виновата перед вами, так не усугубляйте же моей вины. Уезжайте в Крымскую, уезжайте немедленно. Вы исполнили свой долг, вы покрыли его позором и можете ехать со спокойной душой. Уезжайте, я прошу вас и… и буду просить, пока вы не согласитесь. Пусть он вас ищет, если он не трус.

— Я тоже не трус!

Владимир упорствовал со все возраставшей радостью. Прекрасная и несчастная юная женщина пришла сюда ради него, умоляла его не рисковать жизнью — это было ново и необыкновенно, настолько необыкновенно, что он даже не смел и мечтать об этом. И теперь ощущал ни разу еще не испытанное им чувство гордого мужского торжества. И Тая напрасно просила его, напрасно плакала, порывалась встать на колени, умоляла всем святым — все это только укрепляло его в уже принятом решении.

— Да он же убьет вас, убьет! — в отчаянии выкрикнула она, исчерпав все аргументы.

— Убьет? — Владимир насмешливо улыбнулся. — Что вы, Тая, этого не может быть. У подлецов всегда дрожат руки, разве вы не знаете?

— Господи! — в изнеможении вздохнула Тая. — Господи, как мне страшно и как я устала!

Олексин спустился вниз, растолкал спящего коридорного, спросил еще номер и строго приказал спрятать глупую ухмылку. Получив ключ, проводил Таю: было уже за полночь, она устала, да и самому Владимиру следовало отдохнуть и выспаться перед завтрашним днем. Прощаясь, задержал ее руку и сказал то, что готовил давно и для чего собрал все свое мужество:

— Почему же не я украл вас из вашего окошка?

— Действительно, почему не вы? — грустно улыбнулась она.

— Но я вас еще украду, — краснея, сказал он, и сердце его отчаянно и весело забилось. — Я непременно украду вас, Тая, ждите. Клянусь вам, что украду!

А вернувшись к себе, долго ходил по номеру, глупо и счастливо улыбаясь. Он уже думал о том, как увезет Таю из Тифлиса, как познакомит ее с Варей и Машенькой, как и Варя и Машенька полюбят Таю и как им будет прекрасно в Высоком вчетвером. С этими приятными мечтами он и прилег. Подумал было, что полагалось бы написать письма отцу и в Смоленск — так просто, ради исполнения дуэльного ритуала, — но подумал мельком; вставать не хотелось, а хотелось мечтать дальше. И он мечтал, пока не уснул.



Рано утром его разбудил Автандил Чекаидзе:

— Сегодня в два часа.

— Прекрасно! — сказал Владимир. — Успею переделать множество дел.

— Надо отдыхать, дорогой. — Чекаидзе с неудовольствием покачал головой. — Рука должна быть твердой.

— Рука не дрогнет, господин Чекаидзе!

Он позавтракал с Таей. Она была молчалива и печальна и смотрела на него с тревожной тоской. Он улыбнулся:

— Вы прощаетесь со мной, Тая? Смотрите, это дурная примета.

— Бог с вами, Володя, бог с вами! — испуганно закрестилась Тая.

Потом они взяли извозчика, поехали в город и вскоре нашли скромную квартирку. Владимир уплатил за два месяца вперед, а когда Тая хотела вернуть ему деньги, сказал:

— Не надо, Тая, я загадал. Если все будет хорошо, даю слово, что возьму у вас эти деньги.

Извозчик съездил за вещами, но пропадал долго, так как Геллера на месте не оказалось. А когда вернулся, то времени уже оставалось совсем мало, и Владимиру пришлось ехать в свою гостиницу на этом же извозчике. И все было впопыхах, они даже не попрощались; Тая махала рукой, пока пролетка не свернула за угол.

Возле гостиницы уже ждал Автандил Чекаидзе; в старомодной пароконной коляске сидел пожилой, очень недовольный доктор.

— Господа, я еду против собственного желания, предупреждаю!

— Так, может быть, вам не стоит ехать? — с улыбкой спросил Владимир.

Доктор надулся и промолчал. А Владимир был очень оживлен и всю дорогу острил, но большей частью неудачно. Он изо всех сил бравировал, скрывая волнение. Чекаидзе понял это и сокрушенно цокал языком.

Добрались вовремя: пока шли до поляны, оставив экипаж у дороги, прискакали и противники. Высокий сутулый капитан, секундант подпоручика, увидев Олексина, стал что-то быстро говорить фон Геллеру. Геллер отрицательно покачал головой; капитан подошел к Владимиру, представился. Юнкер не разобрал его фамилии, сказал, поеживаясь:

— Тут очень ветрено. Это отчего же ветрено, оттого, что дырка в небе?

— По долгу чести и человеколюбия призываю вас, господа, забыть обиды и протянуть руки друг другу.

— Этому не бывать! — крикнул издалека фон Геллер-Ровенбург.

— Этому не бывать, капитан, вы слышали? — улыбаясь, спросил Олексин. — Давайте все же поскорее, господа, этак и простуду схватить недолго.

Он чувствовал нарастающую внутреннюю дрожь и очень боялся, что ее заметят другие. И нервничал, что секунданты ведут глупый спор из-за солнца, мест и ветра, который так раздражал его сейчас. Наконец они поладили, и сутулый капитан предложил пистолеты. Владимир взял первый попавшийся и быстро пошел на указанную ему позицию. Пистолет был неудобен и тяжел, не то что привычный револьвер, но признаться в том, что он ни разу не стрелял из подобного оружия, юнкер не решился: право выбора принадлежало оскорбленному.

Он стал на свою точку и повернулся лицом к противнику. Ветер порывами бил в левую щеку, и он подумал, что на этот ветер следует сделать поправку при стрельбе. Сердце его вдруг заколотилось, и он стал медленно и глубоко вдыхать, как учили его в училище перед стрельбами. Но там это помогало, а тут почему-то нет; сердце никак не желало успокаиваться, и он испугался, подумав, что промахнется. И так занят был всем этим, что не расслышал команды, а увидел вдруг, что к нему идет подпоручик, медленно поднимая пистолет в вытянутой руке. И шагнул навстречу, но нес свой пистолет у плеча и теперь стал опускать его, ловя фон Геллера не мушкой, а всем тяжелым вздрагивающим стволом. «А ведь он промажет, — подумал юнкер. — Непременно, непременно промажет! Такой ветер…» Он не расслышал выстрела и не ощутил боли. Почувствовал сильный удар в грудь и вдруг ясно-ясно увидел мать. Она, улыбаясь, шла ему навстречу. И падая, он успел удивиться и громко крикнуть ей:

— Мама!..

 

 

После похорон Миллье осиротевшие французы прибились к Олексину, даже обменяли шалаши, чтобы быть поближе. Они тяжело переживали потерю товарища, который был для них не просто старшим по возрасту. Лео совсем захандрил, целыми днями валялся на соломе. Их следовало занять делом, но поручик ничего толкового придумать не мог: французы не знали сербского языка. Выручил Стоян, зашедший как-то вместе с Бранко. Была пора полного затишья: турки не стреляли, восстанавливать разрушенные ложементы не стремились — и над всем участком повисло тягостное безделье. Участились случаи отлучек с позиций, разговоров в секретах, сна на постах: безделье рождало падение дисциплины.

— Яблочки, поручик, — улыбался Стоян. — Все дело в этих яблоках.

— Какие еще яблоки?

— Попробуйте. — Бранко протянул Олексину яблоко. — Яблоки добрые.

Яблоки действительно были вкусные, но Гавриил ничего не понял. Попросил разъяснить без аллегорий.

— Хотите, покажу, где растут? — предложил Бранко. — Сейчас самое время.

За яблоками Олексин пригласил и французов; они очень обрадовались, устав от безделья. Шли вчетвером: Бранко указывал дорогу. На подходе к аванпостам их нагнал немолодой хмурый взводный командир Шошич; Олексин запомнил его еще по ночному бою, где Шошич всегда первым поднимался в атаку. Миновали секрет, не обративший на них никакого внимания, спустились в заброшенный сад. Гавриил шел настороженно, но Бранко топал, как прежде, не заботясь о том, что с каждым шагом приближается к турецким позициям.

Впереди послышались голоса. Олексин остановился, цапнув рукой кобуру. Глядя на него, остановились и французы, Лео сбросил с плеча винтовку, передернул затвор. Бранко оглянулся на знакомый звук, замахал рукой, молча указал вперед. Гавриил подошел, выглянул из-за куста.

Под старой, усыпанной плодами яблоней мирно сидели четверо турецких низамов и пятеро сербских войников. Противники со вкусом жевали яблоки и говорили по-сербски: двое турок хорошо знали язык и тут же переводили товарищам.

— Нет, я табак редко поливаю, — говорил немолодой серб. — Редко поливать — злее будет. Не пробовал?

— Лист плохо идет, — сомневался полный и очень добродушный турок. — Сам себя обижаешь, если листу расти не даешь.

— Это-то верно, только лучше один лютый лист, чем три слабых.

Поручик шагнул из-за куста. Увидев его, сербы и турки поспешно встали.

— Это что за беседы?

— Яблоки собираем, господин четоводник, яблоки, — поспешно пояснил пожилой войник.

— И турки тоже яблоки собирают?

— Коран разрешает, — сказал добродушный турок. — Кто ты есть? Командир?

— Да, да, командир, — объяснил серб. — Русский брат, офицер.

— О, великий христианин? — с уважением отметил турок.

— Они вас, русских, великими христианами называют, — улыбнулся Бранко.

— Великие христиане — великие воины, — сказал турок, и все с уважением закивали. — Знаменитый воин Хорват-паша недаром так ценит помощь великих христиан.

— Ваши офицеры знают, что вы здесь? — спросил поручик.

— Конечно, знают, ага, как не знать.

— Пусть один из вас сходит за вашим офицером. Остальным приказываю оставаться на местах.

Турки пошептались, и самый молодой бегом устремился к позициям. Олексин пригласил садиться, и турки тут же послушно уселись, без всякого смущения и страха разглядывая русского офицера.

— Скоро будет мир, — помолчав, сказал добродушный турок. — Мы пойдем к своим домам, а вы к своим.

— Дай-то бог, — вздохнули сербы, с опаской поглядев на Олексина.

— Бога молите? — вдруг высоким голосом выкрикнул молчавший доселе Шошич. — Не о том бога молите, сербы, не о том! Вы же братья мои, братья, только я в Боснии родился, за Дриной. И я — райя!.. — Он ткнул пальцем в добродушного турка. — Спросите у него, что значит, когда вас считают райя, спросите! Райя для них — это не люди, это неверные, это псы, у которых можно забрать дочь, изнасиловать жену, угнать последнюю скотину со двора. Нас душат податями, над нами измываются как хотят, нас грабят, нас убивают без суда, и терпение наше кончилось. Райя восстали, райя предпочли смерть в бою той проклятой жизни, на которую нас обрекли вот эти вот, в красных фесках! — Шошич метался по кругу, выкрикивая фразы то туркам, то волонтерам, то сербам. — Мы просили помощи у княжества, мы верили, что все сербы — братья, а вы… Яблоки с ними жрете? — Он ногой ударил по куче яблок, собранных турками про запас. — О мире бога молите? А нам — тем, кто в Боснии живет, за Дриной, — нам-то что делать, о чем молить?..

— Что здесь происходит? — спросил Этьен.

Гавриил объяснил, о чем говорили солдаты.

Приближался конский топот; к ним подскакал молодой офицер на прекрасном гнедом жеребце. Ловко осадил его, склонился в седле, мягким жестом правой руки коснувшись сердца и лба.

— Вы звали меня, господин русский офицер? — на хорошем французском языке спросил он.

— На нашем с вами участке, кажется, началось замирение, — сказал Олексин. — Вас это не тревожит, господин турецкий офицер?

— Стремление к миру должно тревожить меньше, чем стремление к войне, — улыбнулся турок. — Разговоры о перемирии вполне реальны, уверяю вас.

— Я не получил соответствующего приказа и поэтому продолжаю считать реальностью войну.

— Даже в момент нашего разговора? — продолжал улыбаться офицер.

— Через полчаса я прикажу стрелять в любого, кто выйдет на нейтральную полосу.

— Мы приехали сюда драться с вами! — выкрикнул Лео. — Да, да, именно с вами! Вы убили папашу Миллье!

— О, я слышу голос парижанина! — Турок вновь отвесил изящный поклон. — А что касается меня, господа, то я бы давно покончил с этой глупой комедией, рождающей, к сожалению, столь много трагедий. Я бы высек и сербов и турок и разогнал бы их по домам. Значит, война, господин русский упрямец? Прощайте, до встречи в бою!

Он резко выкрикнул команду, поднял коня на дыбы, круто развернул его и бросил в карьер. Турки поспешно вскочили и побежали к своим позициям, теряя яблоки.

— Поручите нам это место, командир, — попросил Этьен. — И считайте, что с этой проблемой покончено.

На следующий день Олексин и Брянов доложили обо всем Хорватовичу.

— Я устал, господа, — вздохнул полковник. — Страна оказалась неготовой к затяжной войне, неготовой психологически. Прежде всего психологически.

— Вы верите слухам о перемирии? — спросил Брянов.

— Ходят такие слухи, — уклончиво сказал Хорватович. — Поговаривают, будто генерал Черняев вступил в неофициальные переговоры с Абдул-Керимом.

Возвращались, когда солнце уже садилось. Брянов рассеянно хлестал прутиком по сапогам и поглядывал на Олексина, ожидая, когда он заговорит. Но поручик думал о последних словах Хорватовича.

— За что мы воюем, Брянов? — вдруг спросил он и, поймав удивленный взгляд капитана, поспешно разъяснил: — То есть за что воюют русские волонтеры, мне понятно. Но за что воюют французы, поляки, болгары? Хорватович как-то сказал, что у него в корпусе восемнадцать национальностей. Отбросим сербов, черногорцев, хорватов, боснийцев и русских — за что воюет остальная дюжина? За крест? За сербов? За свободу? За наши византийские сновидения?

— За веру, — весомо сказал Брянов.

— Бросьте, не верю! — Олексин раздраженно отмахнулся. — Это какая-то средневековая чушь. Вести религиозные войны в конце девятнадцатого столетия — нелепость. И, извините, даже думать так — тоже нелепость. Атавизм вроде хвостатого человека.

— Так ведь я не бога православного имею в виду, — улыбнулся капитан. — Вы ехали в Сербию через Будапешт, а я через Бухарест, причем значительно раньше вас. Настолько раньше, что мне пришлось задержаться в Бухаресте. Я скучал, шатался по городу, читал запоем и однажды… — Брянов вдруг замолчал.

— Говорите, я слушаю.

— И однажды выучился читать по-болгарски. И прочитал… новую молитву: «Верую во единую общую силу рода человеческого на земном шаре — творить добро». Ну а раз есть новая молитва, значит, есть и новая вера, Олексин. Вера возникает раньше молитв, если это действительно вера.

— И что же дальше в этой молитве?

— Не помню, поручик.

— Не хитрите, Брянов.

— Право, не помню.

— Жаль, — вздохнул Олексин. — То ли мне постоянно что-то недоговаривают, то ли я безнадежно туп и чего-то не понимаю. Жаль!..

Он замолчал. Брянов искоса внимательно глянул на него, сказал негромко:

— Кажется, у вас в роте служит некий Карагеоргиев?

— Да, в болгарском отряде. Вы знаете его?

— Поговорите с Карагеоргиевым об этой молитве, — сказал капитан, так и не ответив на прямой вопрос. — Он более компетентен, нежели я.

— Слушайте, Брянов, зачем вы прячетесь? У вас есть какая-то тайна? Так либо доверьтесь мне, либо не намекайте.

— Не сердитесь, Олексин. — Брянов улыбнулся. — Просто мне не хочется подвергать вас неприятностям, только и всего.

— Каким неприятностям?

Брянов долго шел молча. Поручик не повторял вопроса, но все время поглядывал на командира, чувствуя, что капитан колеблется.

— Как вы считаете, Олексин, справедливо устроено наше общество? Да, мы освободили мужика, мы стремимся дать образование юношам всех сословий, мы учредили гласный суд и самоуправление земства. И все равно богатый помыкает бедным, мужику не хватает земли, а мы, дворяне, пользуемся привилегиями, которых лично не заслужили.

— Это… — Поручик неуверенно пожал плечами и замолчал.

— Это обычно, вы хотели сказать? Но обычай еще не есть справедливость. Обычай может устареть, вам не кажется?

— Я как-то не думал об этом.

— Понимаю. А я думал. И думы эти привели меня однажды к людям, которые думают так же. Кстати, их много, и не только в России.

— Например, мой Карагеоргиев?

— Он многое понял и многое узнал.

— Он не любит русских.

— А вам непременно нужно, чтобы вас любили? — насмешливо спросил Брянов. — Какая девичья обидчивость! Не предъявляйте векселей, которые давно просрочены.

— Бат-тарея, к стрельбе готовьсь! — вдруг совсем рядом почти пропел веселый голос. — Наводить по ориентирам…

— Тревога! — ахнул Брянов и, подхватив саблю, первым бросился наверх, к батарее.

Когда они выбежали на поляну, где стояли пушки, Тюрберт, согнувшись в три погибели, проверял прицел второго орудия.

— Ма-лад-ца! — нараспев с гвардейским шиком кричал он. — Первому расчету по глотку из моей фляжки, а второму аж по два! Сподобились, орлы-орелики!

— Что случилось? — задыхаясь, выкрикнул Брянов. — Турки?

— Турки падают, как чурки, а наши, слава богу, стоят безголовы! — солдатской прибауткой ответил Тюрберт и весело расхохотался. — Чего вас принесло, господа пехота?

— А что вы делаете? — спросил Олексин.

— Репете, — пояснил подпоручик; лицо его было в поту, фуражка сбита на затылок. — Отбой, молодцы! Любушек наших помыть, почистить, привести в бальный вид! Гусев, вина дорогим гостям!

Все это рыжий командир прокричал с веселым озорством, и с таким же веселым озорством его артиллеристы принялись драить пушки, хотя пушки прямо-таки сверкали. Под деревьями был расстелен ковер, брошены подушки, появилось вино, груши и виноград. Здесь не было унылых, скучных, даже просто не улыбавшихся лиц: все шутили, смеялись, задевали друг друга, обливались водой, но дело делалось споро и с явным удовольствием.

— Насчет фляжечки не позабыли, ваше благородие? — басом крикнул рослый унтер-офицер.

— Гусев, отнеси ребятам фляжку. Помнить счет!

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие! — весело отозвались артиллеристы. — Нам по два, первому по глотку, а третье рукавом утрется!

— Верно! — одобрил Тюрберт, с лета всем телом бросаясь на ковер. — Располагайтесь, господа, как дома. Пока жарища, попьем винища, а придет холодище — добудем винища. Наливайте, Олексин, что вы на меня уставились?

— У вас ученье? — спросил поручик, разливая вино по глиняным кружкам.

— Хорошо пехоте! — сказал Тюрберт, обращаясь почему-то к одному Брянову. — Нет атаки — суй руки в рукава и дрыхни до побудки. А мы — артиллерия. Мы, господа, первые скрипки той великой симфонии, которая называется войной. И, как всяким скрипачам, нам нужно упражняться. И не менее двух раз в день: на рассвете, когда солнышко нам глазки застит, и на закате, когда оно застит глазки противнику. Дабы не посрамить чести русской артиллерии, за славу которой я, как всегда, поднимаю первый тост. Ура, господа, ура!

Брянов отхлебнул вина, глянул на Олексина, спрятал скользнувшую усмешку. Сказал, помолчав:

— Мне кажется, Тюрберт, что вы приехали в Сербию только из любви к боевым стрельбам.

— Откровенно говоря, да, — беспечно согласился подпоручик, со вкусом — а он все делал со вкусом, шумно и несколько картинно — расправляясь с грушей. — Я люблю свое дело и горжусь им. Может быть, потому, что я — потомственный артиллерист: моего прадеда взял на службу Петр Великий и прадед оказался неплохим бомбардиром. Вот с той поры мы, Тюрберты, и стараемся не ударить лицом в грязь. А чтобы не ударить в эту самую грязь, надо хорошо стрелять, господа, вот и весь секрет.

— Значит, Сербия для вас — артиллерийский полигон? — спросил Гавриил.

— В ваших словах звучит какой-то непонятный мне упрек, Олексин. Я офицер и уже имел честь заявить вам, что мне плевать на все так называемые идеи. Тем паче, что их развелось больше, чем голов, для коих они предназначены. Давайте, не мудрствуя лукаво, пить вино и говорить о чем-нибудь приятном. Например, о стрельбе картечью при кавалерийской атаке лавой.

Поручик, горячась, влез в бесконечный и бестолковый спор, Тюрберт насмешливо иронизировал, а Брянов слушал их, пил вино и усмехался. Когда покинули гостеприимных артиллеристов, сказал:

— Вам хочется подтвердить свою жизнь идеей, Олексин, дабы она не выглядела пустопорожней. А может быть, истина как раз в обратном? Может быть, истина заключается в том, чтобы идею подтверждать всей своей жизнью?

— Какую идею?

— То-то и оно, что такой идеи нет. Та, которую исповедуете вы, вряд ли стоит того, чтобы тратить на нее жизнь, это вы, кажется, уже понимаете. А иной в запасе у нас с вами нет. И может быть, правда за Тюрбертами? Служи честно своему делу — вот и все, что от тебя требуется. И будет в душе твоей покой, а в глазах вечная синева. И будете вы прекрасно стрелять картечью сегодня в турок, завтра в поляков, а послезавтра в русских крестьян, которые слишком уж громко попросят хлеба и справедливости.

— Нет, Брянов, мне эта тюрбертская философия не подходит. Я должен знать, зачем я стреляю.

— Как ни странно, мне тоже, Олексин. Мне тоже хочется знать, зачем я стреляю и в кого: ведь не стану же я от этого стрелять хуже, правда? Или стану? И может быть, все-таки прав Тюрберт, утверждая, что идеи обременительны для нашей с вами профессии?

Брянов внезапно крепко пожал Гавриилу руку и свернул к себе. Он задавал вопросы, не ожидая ответов и вроде бы не очень интересуясь ими, но вопросы остались, и Олексин шел домой, в смутном раздражении ощущая, что вопросы эти, столь щедро рассыпанные капитаном, прицепились к нему надолго, что ответов на них ему не отыскать и что, если он даже и отыщет эти ответы, легче от этого ему не станет.

Рота его спала, из шалашей доносился храп и сонное бормотание. Поручик невольно подхватил саблю, сбавил шаг и теперь почти крался.

— Справно живете, — вздохнул в темноте голос, и Олексин узнал Захара. — И говядина у вас, и свинина, и птица домашняя, и вино, и табак, и фрукт разный, и овощ. И что же получается: круглый год так?

— Едим хорошо, — ответил из тьмы Бранко.

— Да поглядел бы ты, парень, как наш мужик живет. Поглядел бы.

— Как живет?

— Хреново живет, вот как, — опять вздохнул Захар. — Лук с хлебом да щи пустые — не хочешь ли каждый день? Одна надежда — хлебушко, а ежели неурожай, то хоть по миру гуляй. Детишки молочко не каждый день пьют, не все да и не досыта, вот так-то, братушка. А уж мясо…

— Мясо — да, — подтвердил Бранко. — Мясо много кушать надо, чтобы работать сила была.

— А раз в году мяса не хочешь? — вдруг озлившись, грубо выругался Захар. — Раз в году мужик мясо досыта ест, раз в году — на Василия Свинятника!

— Не истина! — сердито крикнул Бранко. — Не истина то! Зачем обманываешь?

— Не истина? — зловеще переспросил Захар. — Вру, значит, так выходит? А тюрю с квасом не хочешь каждый день? А хлеб с мякиной жевал когда? Пожуй, попробуй: его и солить не надо — все одно крови полон рот будет. Не истина… А что пьет русский — истина? То-то что истина. Что пьет, это Европа видит да посмеивается, а с чего пьет — это ей невдомек. А с голоду она пьет, Россия-то, с голоду, да с холоду, да с обиды великой. Работаем поболе остальных, потом умываемся, горем утираемся, а жизни все одно нет. Тыщу лет все жизни нет, все как в прорву какую идет, в руках не задерживается. Выть от такого житья захочется, а выпьешь — и ничего вроде. И сыт ты вроде, и согрелся ты вроде, и, главное тебе скажу, человеком опять себя чувствуешь. Выпьешь — и вроде ты вровень со всеми, вроде уважают тебя все, вроде и горя никакого нет. Вот ведь в чем дело-то, братишка ты мой сербский. Все народы, погляжу я, с радости пьют, покушав плотно. А мы с горя пьем, натощак глушим. А поскольку горя у нас — ого! — то и пьем мы тоже — ого! Пока оно не забудется, горе-то, до той поры и пьем… Это кому там не спится?

— Это я, Захар. — Олексин подошел к шалашу. — Все спокойно?

— Спокойно, Гаврила Иванович, вас дожидаемся.

— Не стреляли турки?

— Бог миловал. Тихо живем.

— Тихо, — сердито повторил поручик. — Ученья нужны, а то разбалуемся на позициях. Завтра собери мне всех господ офицеров.

— Слушаюсь, Гаврила Иванович. Ужинать не прикажете?

— Спасибо, Захар, артиллеристы накормили.

Олексин прошел в шалаш, разделся, прилег на жесткий топчан. Хотел подумать об ученьях, о возможных вылазках к туркам, но думал почему-то о Тюрберте и его батарее — веселой, дружной, сплоченной напористым и звонким азартом командира. И думал с завистью.

Утром его разбудил Захар:

— Перемирие, ваше благородие! По всей линии перемирие! Турки роте в подарок пятнадцать бычков прислали!

 

 

Телеграмма о гибели портупей-юнкера Владимира Олексина пришла в Смоленск с большим запозданием: судя по дате, на второй день после похорон. Телеграмма была пространной, но, как и почему погиб Владимир, не объясняла, а слова «верный долгу чести» пролить какой-либо свет на обстоятельства никак не могли.

— Не верю! Не верю ни единому слову! Не верю! — кричала Софья Гавриловна. — Нет такой фамилии Бордель фон Борделиус! Нет и не может быть! Это все идиотские гусарские шутки, слышите? Бордель с фоном выдумали!

Тетушка бегала по дому, всем показывая телеграмму и жадно, ищуще заглядывая в глаза. Дворня послушно соглашалась:

— Не может того быть. Ваша правда, барыня.

— Вот видите, видите? — с торжеством кричала Софья Гавриловна. — Это форменное издевательство над родными! Я буду жаловаться, я государю напишу. Да, да, государю! Это все полковое остроумие, не больше.

— Не надо, — не выдержав криков и столь оскорбительной сейчас суеты, сказала Варя. — Не надо так, тетушка, милая. Нет больше Володеньки нашего. Нету.

— Нету? — тихо, по-детски растерянно переспросила тетушка. — Не уберегла. Не уберегла!

Затряслась, закрыла лицо руками. Варя пыталась подхватить ее, но не успела — Софья Гавриловна сползла с кресла на колени, отчаянно всплеснув руками:

— Прости меня, Аня, прости! Не уберегла я его. Не уберегла-а!

Если бы Владимир погиб здесь, на глазах, то — кто знает! — может быть, мертвая похоронная тишина не вцепилась бы в старый смоленский дом с такой затяжной силой. С ним бы простились, его бы оплакали, отпели, откричали, опустили бы в землю — и проснулись бы на другой день хоть и в тоске и печали, но встав на иной путь, и жизнь постепенно, с каждым часом возвращалась бы в сердце, вытесняя заглянувшую туда смерть. Но с ним не простились, его не оплакали, не отпели; он оставался как бы живым для всех и в то же время уже не живым, и поэтому каждый вынужден был долго и мучительно хоронить его в одиночку. Каждый сам оплакивал его, сам клал в гроб, сам опускал в могилу, сам рвал живого брата из своего сердца, рвал с одинокими слезами, со своей болью и собственной тоской. Умерев вдали от дома, Владимир умирал сейчас в каждом сердце в отдельности.

Теперь они подолгу не расходились по комнатам, сидели в гостиной или у тети, свалившейся после первого энергичного выплеска. Сидели молча, изредка перебрасываясь незначащими фразами; каждый думал о Владимире, но никто не решался о нем говорить. Они просто сообща молчали об одном, и это очень дружное, очень согласное молчание было сейчас важнее разговоров: они словно взаимно питали друг друга силами, столь необходимыми им в эти дни.

— А батюшка ничего не знает, — вздыхала Варя.

— И никто не знает, кроме нас, — говорила Маша. — Ни Вася, ни Федя, ни Гавриил. Никто.

— Надо сначала поехать в Крымскую, — осторожно добавлял Иван.

— Да, надо поехать в Крымскую, — эхом откликалась Варя.

И они опять надолго замолкали. Они понимали, что перед тем как ехать к отцу, необходимо узнать как можно больше, необходимо ответить на все вопросы, надо быть готовым все рассказать, чтобы избавить его от того неведения, которое так болезненно переживалось ими. Но бесконечно начиная разговоры о поездке в Крымскую, они тут же бросали их, не делая никаких выводов. Они еще не были готовы к этому, они еще боялись расстаться друг с другом и терпеливо ждали, когда утихнет первая боль, уйдет растерянность и настанет время действий.

Они сидели за утренним чаем, теперь настолько тихим, что даже дети старались без стука ставить чашки, когда вошла растерянная Дуняша:

— Там господин с барышней. И вещи при них.

За столом переглянулись и замерли. Иван вскочил:

— Военный?

— Нет, в цивильном, они. И вроде нерусский. А барышня как есть русская.

— Проси! — И добавил, когда Дуняша вышла: — Это из полка. Вот увидите, из полка.

Вошли девушка в пелерине и стройный, небольшого роста молодой человек, прижимавший к груди круглую шляпу. Следом кучер нес два баула, картонки, шинель и кавалерийский клинок.

— Разрешите представиться, — с акцентом сказал молодой человек. — Автандил Чекаидзе. Разрешите также представить мадемуазель Ковалевскую Таисию Леонтьевну.

Но они уже ничего не слышали и даже не смотрели на вошедших. Они видели сейчас шинель Владимира, лежавшую поверх баулов, и такую знакомую саблю.

В эту ночь сестры ночевали вместе: Маша уступила свою комнату Тае. Было уже далеко за полночь, а Варя, так и не раздевшись, все ходила и ходила по комнате, то принимаясь беззвучно плакать, то вдруг гневно сверкая сухими глазами. Маша в ночной кофте сидела на кушетке, той самой, на которой всегда спала Варя, когда мама приезжала в Смоленск.

— Завтра же она уедет отсюда. — У Вари как раз был приступ ненависти. — Зачем она вообще приехала к нам, зачем, объясни мне, пожалуйста? Какая наглость! И какая жестокость: приехать к родным и заявить, что Володя стрелялся из-за нее! Нет, вон! Вон, вон на все четыре стороны! Немедленно!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>