Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 49 страница



– Старуха сказала, – перебил Гавря. – Мне девиц не нужно, расщепай меня на лучину. Мне надо водки, мадам. Или самогонки. Первачу бы.

– Беда стряслась?

– Стряслась. Брата расстреляли в ЧК.

– Спаси его душу, господи! – перекрестилась мадам. – Тогда будь гостем, милый. С таким горем всех принимаю. Если не я – кто душу утешит?

… На другой день, поздним вечером, Грива дополз к дому дяди-капитана, Он был вдрызг пьян. На второй этаж карабкался на карачках. Тетя Лиза вышла на стук и ахнула:

– Боже!

Тут и Дарьюшка подбежала.

– Гавря! Гавря!

Гавря помотал башкой. Он был без шапки. Лицо у него было все в ссадинах и губы разбиты.

– А, святая душа! – узнал он жену. – Из-ви-ни! Побей меня гром! Жребий брошен. Слышишь? Жребий брошен.

Этим все было сказано.

Было так…

Шашки в ножнах; мороз в накале; горы во мгле; Енисей в сизой накипи; сорок шесть тысяч населения города на Енисее – во страхе смертельной схватки совдеповцев с казачьим войском атамана Сотникова.

Лапы казачьи – на эфесах шашек, ноги в стременах, Один момент, секунда, и —

«Ша-ашки на-го-о-ло!..»

Казачье войско должно было захватить власть в Красноярске, арестовать большевиков, разогнать Советы и установить власть подпольного эсеровского «Союза освобождения России от большевизма».

Первым блином был Иркутск…

Восьмого декабря 1917 года иркутские эсеры и меньшевики, действуя но указанию своего центра и томской «Сибоблдумы», подняли мятеж мокрогубых юнкеров, офицеров и забайкальских казаков. До 17 декабря на улицах Иркутска шли нестихающие кровопролитные бои с отрядами Красной гвардии. В улицах гремела артиллерия. На помощь иркутским частям Красной гвардии были посланы лучшие красногвардейские отряды Красноярска, Ачинска и Черемхова – города угольщиков. Военно-революционный Комитет Красноярска назначил командующим всеми вооруженными силами Иркутска члена Красноярского соединенного исполкома, бывшего прапорщика, Сергея Лазо. Мятеж был подавлен. Но не успели вернуться красноярские красногвардейцы к себе домой, как атаман Енисейского казачьего войска эсер Сотников открыто выступил против губернского большевистского исполкома. Он категорически отказался выполнить постановление о переводе казачьего войска на мирное положение и стал собирать вокруг себя все контрреволюционные силы города. К нему шли семинаристы, явился пророк Моисей из староверческого скита, примкнули беглые офицеры из Иркутска и все недовольные Советской властью, и, понятно, шло к нему золото из буржуазных тайников Гадаловых, Чевелева, Кузнецова, Афанасьева – бывшего управляющего Русско-Азиатским банком.



Губисполком спешно создал особый революционный штаб по борьбе с казаками. Не теряя времени, военно-революционный Комитет доставил из Томска артиллерийский батальон. Пушки установили на горе с прямой наводкой на казачьи казармы; пушки ждали казаков на Старобазарной площади, и казаки дрогнули…

Ультиматум гласил:

«Город объявлен на осадном положении;

в течение двух часов казачий дивизион должен сложить оружие и перейти на мирное положение;

время на раздумье отпущено: до 7 часов утра 19 января 1918 года…»

Шашки остались в ножнах.

В четыре часа поутру атаман со своим войском бежал в станицу Торгашино и там создал свой «революционный штаб социалистов-революционеров для освобождения Сибири от большевиков» и обратился к населению губернии с призывом к восстанию. Воззвание атаманского штаба было подхвачено эсерами. Бюро эсеров выставило его в своих витринах и напечатало в газете «Свободная Сибирь». Военно-революционный штаб арестовал бюро эсеров; части Красной гвардии двинулись на Торгашино. В самом казачьем дивизионе меж тем всяк тянул в свою сторону. Пророк Моисей призывал казаков и все «белое праведное воинство» не отступать перед большевиками, а лобанить, лобанить красных. Но не удалось лобанить – казаки уперлись – баста! Навоевались, хватит, пора разъезжаться по своим станицам. Отвалились эскадроны и сотни нижне-енисейских станиц Абалаково, Есаулово, Атаманово, Казачинска и Енисейска; ушли гимназисты, и длинноволосые семинаристы, и часть армейских офицеров…

Почтово-телеграфное агентство сообщило в газету «Правда»:

«Красноярск, 28 января. Введенное 19 января осадное положение снято 26 января постановлением губернского Исполнительного комитета; революционный штаб распущен; казаки разбрелись по деревням; белогвардейцы, гимназисты, воспитанники духовной семинарии и часть офицеров вернулись в город и сдались. Крестьяне отказываются снабжать казаков и выгоняют их из деревень. На днях Сибирский банк прекращает деятельность, балансы его принимает Госбанк. В Госбанке имеется 26 пудов 26 фунтов золота. Нет денежных знаков, поэтому банк приостановил операции. На почте обнаружено 9 посылок серебра слитками по 4 пуда и 35 фунтов каждый из Екатеринбурга. Серебро конфисковано. Открылась вторая сессия уездного крестьянского Совета…»

Все перепуталось в городе на Енисее – казаки – казаки – осадное положение – 26 пудов 26 фунтов золота – балансы принимает новоявленный Госбанк – 9 посылок серебра – лязганье затворов – безусые гимназисты – офицеры – пророк Моисей – белогвардейцы…

Так, значит, они уже появились, белые? Кто их. впервые назвал так? Еще не обожгла щеки и обнаженную грудь Сибири гражданская заваруха, еще казаки сонно и покойно тряслись в своих седлах вверх по Енисею к Даурску, а некий безвестный журналист почтово-телеграфного агентства, телеграфируя в «Правду», употребил такое слово – белогвардейцы…

Белые, белые!..

Как будто все просто и обычно…

И не просто и не обычно.

Город был парализован – бастовали банковские служащие, прекратив все операции по наущению Афанасьева и Николая Гадалова; бастовали губернские чиновники по наущению Свешникова, бастовали и требовали, требовали:

– Советы без большевиков! – Это был вопль эсеров.

Миллионщики и банкиры губернии вели тайный сговор с американскими, английскими и французскими представителями миссий и фирм, обещая забастовщикам выплачивать зарплату в золотой валюте в течение шести месяцев, только бастуйте, не сотрудничайте с большевиками…

Слитки серебра из Екатеринбурга поступили на предъявителя государственного императорского векселя за номером БФ-01 097…

Предъявитель странного векселя не явился на почту. Кто был этот таинственный человек?

Двадцать седьмого июля 1918 года, после трагических событий в Красноярске, предъявитель нашелся. Принял его самолично… Алексей Иванович Афанасьев! Афанасьев-банкир и выдал серебро предъявителю векселя. Это был… японский загадочный коммерсант, господин Акут Тао Саямо, и вексель его был японский, действительно императорский. Тот самый Акут Тао Саямо, который когда-то дремал в мягком кресле в доме ныне покойного Михайлы Михайловича Юскова.

А сессия? На сессии тоже не все шло ладно. Зажиточные мужики вопили о притеснениях совдеповцев, требовали, чтоб город не лез к ним в закрома, не выгребал хлеб, ничего не давая взамен; эсеры закатывали речи, во всем обвиняя большевиков – в разрухе, в беспорядках в губернии, в неумении хозяйствовать. Колобродь – не сессия!

Да и с казаками все было не так просто.

Из Даурска пришло сообщение, что войско атамана Сотникова движется в Минусинский уезд – сто семьдесят пять конных и на двадцати подводах беглые офицеры и штатские, вооруженные винтовками, и чуть не на каждых санях по пулемету…

С войском Сотникова ехал и руководитель красноярского бюро эсеров Яков Михайлович Штибен, некогда отбывавший ссылку в Туруханске.

Про Якова Штибена сами казаки говорили, что это был до того умный оратор, что атаман Сотников ходил перед ним на задних лапках. В Даурске Штибен созвал чрезвычайный волостной съезд интеллигенции и богатых мужиков, три часа держал речь, проклиная большевиков до того дюже, что его вынесли потом на руках в двухэтажный белый дом купца Белянкина, где был дан офицерам пир на весь мир.

Не ушел со своими казаками и командир 1-го Енисейского казачьего полка хорунжий Розанов вместе со своим сотником Ивановым.

В каждой волости казаки устанавливали свои порядки: проводились митинги, съезды, сходки, смещали совденовцев-большевиков, подсказывая кулакам брать власть в свои руки. В Новоселовой дело дошло до того, что богатые крестьяне готовы были разорвать большевиков, но сам атаман не допустил кровопролития:

– Миром надо, мужики. Миром. Гоните большевиков – и баста. Не давайте им власти.

И – гнали.

Пророк Моисей ехал верхом на рыжем Вельзевуле из деревни в деревню впереди казаков, призывая лобанить красных:

– Обухом в лоб – и каюк.

Офицеры, тайно совещаясь, поговаривали, что вот-вот во Владивостоке высадится десант английских, французских, американских и японских войск. Вот тогда…

А в тылу, на рельсах, от Самары до Иркутска – чешские эшелоны…

Вопль стелется и стелется желтым дымом…

ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ

В лютые морозы, в затишье слышно, как трещат старые кости дерева, и оно, кутаясь в белую шубу куржака, похоже на древнего старца.

Старец – Филарет Боровиков, пугачевец…

От бабки Ефимии довелось узнать, как Филарет Боровиков в оную пору, скрываясь от барщины, скитался по Оренбургским степям, покуда судьба не свела с единоверцем Емельяном Пугачевым. И как они собирали войско и Казань брали, да не вместе на казнь пошли.

Кто про то ведает?

Не доживи бабка Ефимия до таких годов, никто бы понятия не имел ни о поморцах-раскольниках, ни о самом Филарете. Мало ли на деревне разных фамилий, а кому известны истоки их? Письменно не врублено в лист, а память людская куцая, как заячий хвост.

Согбенная, почернелая, как картошка в огне, почти живьем вросшая в землю, с крючковатым носом, бабка Ефимия в некотором роде была особенной старухой. Неуемная, суетливая и, что самое удивительное – до последнего дня своей долгой жизни читала Библию без очков, толкуя Писание на свой лад, за что и предана была анафеме еще в пору девичества в выговском монастыре, в Поморье.

Частенько бабка Ефимия навещала боровиковский тополь, садилась там на собственную скамеечку, бормоча «Песню Песней» или Давидовы псалмы.

Странно было видеть согбенную старушонку под старым деревом, похожую на черную взлохмаченную непогодьем птицу. Сидит другой раз час, два, и какие картины из прошлого воскресают в ее памяти… Иногда ей будто слышится, что где-то рядом в чернолесье раздается таинственный и жуткий звон кандальных цепей…

Динь-бом, динь-бом…

Слышен звон кандальный.

Динь-бом, динь-бом…

Путь сибирский дальний…

Идут, идут колодники Сибирским трактом, взметая цепями дорожную пыль. Идут на каторгу…

– Господи! Доколе цепи звенеть будут? – спрашивает себя бабка Ефимия и снова заново переживает всю свою долгую и нелегкую жизнь.

И каждый раз, воскрешая былое, то видит себя монастырской белицей в пещере Амвросия Лексинского, то во власянице, когда ее объявили еретичкой и вели связанной на суд церковного собора, то на руках охотника Мокея Боровикова, то молодой на берегу Ишима, где встретилась с беглым каторжником декабристом Лопаревым, то вдруг вспомнится старец Филарет – белая борода в аршин, взгляд изгоя-мучителя.

Старец Филарет грозит пальцем:

– Ох, ведьма, ведьма! Порушила праведную крепость поганым словом своим; отринула веру праведную и стала ведьмой. Не замолить тебе сей грех и водой не запить. Сама смерть отторгнет тебя, яко погань нечестивую.

И тогда бабка Ефимия, падая на колени возле тополя, молит бога, чтоб он смилостивился над ее бренным телом: «Прими, прими мя, создатель. Порушила я крепость изгоя Филарета; не от бога то, от сатаны рыкающего. Кровью кровь обмывал; ранами раны лечил, и люди гибли во тьме и невежестве. Али не ты, Филарет, пытал меня в моленной избе – жег мое тело железом, бил посохом, а поганые твои апостолы, исполняя волю твою, удушили сына мово, Веденейку махонького? Зверь ты, скажи, али человек? Зверь, зверь! И нет тебе прощения во веки веков. Пусть я живу, маюсь, но покуда я живу – проклинать буду тебя до седьмого колена, мучителя!..»

Молилась и за убиенного каторжника Лопарева:

«Прости мне, Александра, хлад в сердце моем. Не было во мне тепла, когда мучитель Филарет удушил мово Веденейку. Дай, господи, вечную память тебе, Александра. Не от тебя детей народила, оттого, может, живу и не живу, а маюсь, и не зрю века. Пережила я сынов своих немилостивых, дочерей своих нерадостных, и нет мне исхода!»

И казалось бабке Ефимии, что старый тополь вдруг начинал шуметь грозно, будто слова выговаривал: «Молись, молись, блудница. В сердце твоем несть бога. Нету. Нету!»

И тогда бабка Ефимия горестно плакала, выплескивая в скорбные ладони: «Да есть ли ты, господи?»

И не было ответа.

Старый, старый тополь!..

Бывало, старик казался страшным, неким неземным чудищем, как будто это было не дерево, а само исчадие ада. Таким его видела Дарьюшка в ту непогодную, свистящую ночь, когда бежала из отчего дома и в поисках пристанища постучалась в окно моленной горницы Боровиковых. Из окна рыкнул на нее старик, лохматый, как леший, глазастый, а сучья тополя, цепляясь за одежду Дарьюшки, как будто хотели разорвать несчастную. А сколько же горючих слез вымотала на кулак Меланья с младенцем на руках, когда Филимон Прокопьевич наложил на нее тяжкий обет радеть под святым древом ночи напролет! То были осенние, лютые ночи с морозцем. Кутая младенца в шубу, исходя ознобом, Меланья жалась у старого тополя и молилась всем святым, чтоб господь смилостивился и дал ей с младенцем смерть вместо мученической жизни, а тополь так это устрашающе гудел над ее головою!

Филаретова кровушка взыграла в Тимофее. Неуемная, неприкаянная к углам и притолокам, она будто гнала Тимофея по белу свету, и он нигде не находил себе покоя.

Прокопий Веденеевич отторг непутевого сына, а кровь сочилась: сын ведь, не мякинное брюхо, силушка! Но чья силушка? Анчихриста. Не миловать, биться надо не на живот, а на смерть.

Наведываясь к Филимону в дом, старик запирался в моленной горнице и, часами выстаивая на коленях, не раз ловил себя, что не богу молится, а смутные мирские думы ворошит перед образами. Как жить, коль анчихрист сошел на землю под прозванием красных? И сын Тимофей пожаловал снова в тайгу из Петрограда – самый что ни на есть красный и безбожник!

Заговорить бы Меланье с батюшкой, да не решалась: сердитым был старик. Помолится наедине и молча уйдет к своей единоверке Лизаветушке.

Меланья тоже молилась на старинные иконы, а потом подходила к окошку, засматриваясь на белый тополь, ждала некоей милости господней.

Филимон Прокопьевич поговаривал: не поехать ли в Каратуз в православную церковь, кому-то надо грехи отдать? А где крестить ребенка? Народилось чадо после окаянного выродка Димки – Филимоново чадо – девчонка, и до сей поры как подкидыш у крыльца. Ни в лохань не окунули, ни крестом не осенили, ни песнопеньем не усладились. Нехристь растет. Беда пристигла. Погибель. И на деревню глаз не кажи – круговорот, порядка нет. Сперва шумнула власть временная, без царя и урядника, потом временную пихнули, и объявились красные. К чему бы то? К погибели или ко здравию?

Ума не мог приложить…

Мороз устилал узорами стекла, чадно дымилось смолье на каменке русской печи. Меланья вязала варежку возле огня. Филимон драил суконкой медные бляхи на выездной сбруе – в дорогу собирался. С продразверсткой выкрутился. Нате, жрите, содомовцы! Теперь поедет в Минусинск деньгу зашибать. До весны; пожалуй.

Ребятенки – чернявая Маня и несмышленыш Димка – шестой месяц по второму году, забавлялись возле хомутов.

Медные побрякушки блестят, а от наборных шлей и уздечек так вкусно пахнет дегтем.

Поздний вечер. Побаски да сказки бы слушать. Но не речист Филимон Прокопьевич, не потешит Меланью притчами из Святого писания и бывальщину не утыкает цветами, чтоб скука не замывала сердце: сопит да молчит.

Меланья зевнула:

– Апроська чей-то припозднилась…

– И то! – фыркнул Филя. – Ты смотри тут без меня, доглядывай за ней. На деревню чтоб нос не совала – моментом совратится.

– Дык я и так не отпущаю. Сам повелел пойти разузнать, каких заарестованных привезли с тайги.

Филя сосредоточился на медных бляшках. Не сбруя – загляденье. Хоть не малиновые перезвоны, как у Юсковых, но форсу задать можно. Да и рысаки удались на славу: рвут как дым из трубы в морозную ночь.

В избе жарко. Топится железная печка. Дверь по углам заиндевела, а на пороге сверток кошмы, чтобы не тянуло холодом в ноги.

По хозяйству управились. Рысаки в конюшне, Буланка тоже уминает сено. Надо бы еще коня купить, да кто знает, какая жизнь будет при красных? Две коровы в стайке – одна с новотелу, другая вот-вот будет. Меланья ночами наведывается к стельной Пеструшке: вдруг отелится и телушка замерзнет? Возле двери у лавки лежит на подостланной соломе молосная телочка – красненькая, и копытца беленькие. По всем приметам – добрая корова будет. Отсудил Апроське. Как ни говори, а сироту придется выдать замуж, – не голую же спихнуть с рук. Мало ли Апроська переворачивала в доме! В шестке, устроенном под печью и в бабьем углу под лавкой – три десятка кур и хрипловатый петух, умеющий драть горло не хуже ревкомовца Мамонта Головни. Филя так и звал петуха: «Головня». В подполье десяток колодок пчел – как без меда жить ребятенкам, коль сахару давным-давно нету в деревне? Под теплыми сенями устроен хлев, и там обитает хрюкающее население. Возле коровника овечий пригон на два десятка овец и баранов, крытый покатым навесом от сивера – ледяного ветра с поймы Малтата. Четырех баранов пришлось прирезать и сдать в продразверстку. Легко ли! Кишка за кишку заходила от жалости. И так они блеяли, горемычные, будто чуяли, что режут их не для Филиного брюха, а в продразверстку для каких-то пролетариев, как пояснил председатель ревкома Мамонт Головня.

Хозяйство немалое – знай поворачивайся. Без работящей Апроськи не управились бы. Вжилась сирота в семью, как витка в иголку. А с весны и до осени – чужие руки, поселенческие.

– Идет Апроська, – сказала Меланья. Разгоряченная морозом, не по годам рослая и ладная, в рыжем полушубчике с Меланьиных плеч, в разбухших подшитых валенках и в суконной старушечьей шали, Апроська внесла в избу вместе с холодом улицы обжигающие новости:

– Ой, чо деется! – громко оповестила, стягивая шаль и полушубок. – Чо деется!..

Филя отложил сбрую, Меланья – рукоделье.

– С двух приисков привезли заарестованных. С Благодатного самого Ухоздвигова с Урваном, а с Ольховки анжинера Гриву, который мужиком будет учительши Дарьи Елизаровны, да подрядчика какого-то и еще двух сынов самого Ухоздвигова, охицеров. Иннокентия Иннокентьевича будто и Андрея Иннокентьевича будто. И оружья много нашли. Восстание будто подымать хотели.

– Будоражатся, будоражатся, – бормотал Филя, почесывая толстый зад. – К весне, может, и подымут. Схлестнутся красные с белыми. Ипеть грабиловка будет для мужиков.

– Казаков Потылицыных всех заарестовали, – продолжала Апроська.

– Ишь ты! Настал черед и для казаков, – обрадовался Филя.

– Сумкова старика заарестовали, который сродственник атаману Сотникову. Охицера Потылицына ишшут. По всем казакам ходют с винтовками. Страхи! К ревкому близко не подпушают…

Филя поднялся, поцарапал в затылке:

– Ишь как красные разворачиваются!

– Страхота, страхота! – тараторила Апроська.

– Спаси господи! – крестилась Меланья.

– Господь таперича не спасет, потому как красные от анчихриста власть держат, – сказал Филя.

– Самого Елизара Елизаровича заарестовали и учительшу Дарью Елизаровну заарестовали. Школу теперь прикрыли.

– Слава Христе! – помолился Филя.

– Насовсем прикрыли! У бабки Ефимии обыск был, когда анжинера Гриву привезли с тайги. Ой, что деется!.. Сама бабка с Дарьей Елизаровной, сказывают, со святым Ананием заодно, нюх в нюх. И сам святой Ананий был у их в дому, ей-бо! Пришли, значит, заарестовать, а он как дохнет на всех, так ревкомовцы с ног попадали. «Изыди, грит, нечистая сила!» А когда ревкомовцы в память пришли, святой Ананий на небеси поднялся али невидимый стал. Ей-бо! Бабка Акимиха сказывала. И все, все про святого Анания шепчутся и молятся, молятся…

Апроська истово перекрестилась, за нею Меланья, потом Филимон Прокопьевич.

Про явление святого Анания вся тайга гудит с осени. То в одной деревне видели, будто и реченье слушали; то в другой деревне. Никто толком не знал, какой веры святой Ананий. Если поповской – еретик, если дырник – тоже еретик; если федосеевец-рябиновец, как Юсковы, тоже понятно, еретик. Сама-то бабка Ефимия чистая ведьма. Как же мог святой Ананий появиться у нее? Другое дело, если бы святой Ананий, призывающий народ к восстанию против красных, переступил порог дома Филимона Прокопьевича! Тогда бы он был настоящий святой и, конечно, праведник. Надо бы спросить у батюшки: молиться ли во здравие святого Анания или анафеме предать как нечистую силу?

– Что будет-то с миллионщиками? – спрашивает Меланья.

– Выдавят золотишко, чаво более? – зевнул Филя. Апроська еще вспомнила:

– Елизар-то Елизарович, сказывают, не пьет, не ест под арестом.

– Ничаво! – хмыкнул Филя. – Как живот утянет под ребра, пить и жрать будет. Полтину мне тогда пожалел на параходе, а вот подоспел час – мильены выдавят с его! Так ему и надо: жмон, какого свет не знал, собака! И есаул такоже – собака.

– А бабы-то, бабы-то заарестованных как ревут! На всю улицу! – насыщала Апроська новостями.

– Припекло и баб…

– Ой, как припекло, тятенька! – Апроська звала хозяина тятенькой так же, как Прокопия Веденеевича. – Сказывают, будто Ухоздвигов золото попрятал в тайге.

– Ничаво, красные сыщут!

– Ждут Тимофея Прокопьевича из Минусинска. Ольга-приискательница поехала за им.

Филя поскреб в бороде:

– Тимоху ждут?

– Сама слышала, как Аркашка Зырян сказал: «Сегодня должен быть Тимофей Прокопьич, и мы, грит, устроим миллионщикам полную растребиловку».

– Оно так, устроят! – поддакнул Филя. – Особливо Юскову и Дарье Елизаровне. У Тимохи давно зуб на них. Сила у него огромятущая – в самой чике как вроде генерал. Комиссаром прозывается.

– Зайдет ли к нам в гости-то?

– Чаво ему таперича у нас делать? – огрызнулся уже сонный Филя. – Хлебушка у нас и без него выдавили – жди до другой беды. Нечистый дух и есть!

– Сказывают – голод в Расее?

– Мрут, – снова зевнул Филя. – Они там завсегда пухнут и мрут. На каждой десятине как вшей на гашнике. Лаптями ворочают землю – как не пухнуть? Мы плугами пашем, они – лаптями. Сбруя такая на ногах.

Апроська, выплеснув все новости, с тем же проворством взялась прибирать в избе.

– Какая такая чика есть, где Тимофей Прокопьич генералом? – спросила Меланья.

– Чика? – Филя малость подумал. – Да вроде как сама преисподня, геенна огненна. Не дай-то господи! Спаси и сохрани. В городу песню такую поют: «В губчику попадешь – не воротишься». Оборони господи!

– И ты ипеть в город поедешь… – бормотнула Меланья.

– А чо? Мое дело такое – ямщицкое.

– А вдруг повезешь кого, а он самый что ни на есть красный, и в чику тебя посадят?

– Молчай, дура! – прицыкнул Филя: он и сам о том не раз подумывал. – На молитву таперича…

Меланья зажгла свечные огарыши у икон…

Филимон Прокопьевич первым опустился на колени, за ним Меланья, Апроська, Маня и Димка тоже стали на колени. Филя читал молитву, Меланья повторяла, Апроська подхватывала. А по черным иконам – трепетные блики…

В жилой горнице запищала «нехрещеная душа» – восьмимесячная Фрося. Имени у некрещеной души еще не было, и ее звали по имени няньки – надо ж как-то звать.

Меланья потушила смолевые полешки на каменке, перекрестила цело печи, чтоб нечистый через дымовую трубу не проник, потом перекрестила куть, ухваты, три окна, дверь в жилую комнату и тогда уже легла, не смея потеснить Филю, развалившегося на двух подушках.

– Ежли Тимоха заявится без меня, мотряй не потчуй. Оборони господи! Подтощалую покажи из себя, и такоже Апроська. Пухнем, мол, с голоду. Хлебушка весь вывезли, и Филимон Прокопьевич, скажешь, в город поехал ямщину гонять, чтоб хлебушка купить на пропитанье.

– Али он в другой раз продразверстку потребует? – спросила Меланья. – Брат ведь твой, сродственник.

– Истая дура! Какой он такой сродственник, коль под анчихристом ходит?

– Чо буде-то с миллионщиками?

– Гм… Выведут ночью в пойму и прикончат. Как пить дать. Всех миллионщиков прикончат: казаков подбивали на восстание. Еще есаула сыщут. Аминь тогда!

– И анжинера застрелят?

– Какого анжинера?

– Да мужика Дарьи Елизаровны?

– Прикончат. Всех прикончат.

– Господи!

– Молитвой обороняться надо. Да на деревню мотряй не ходи!

– Спаси Христос!

– В дом никого не пущай.

– Не пущу. Вот те крест – не пущу!

– У тятеньки спроси, ежели придет: возносить ли молитву во здравие святого Анания, какой объявился таперича, али анафему? Ежли, мол, святой Ананий бывал в доме ведьмы Ефимии, то он нечистый дух, должно?

– Спрошу, – тихо обещала Меланья. Но Филя, помолчав, передумал:

– Не, не спрашивай про святого Анания. Сам возвернусь и разузнаю, как и што. А ты с тятенькой в разговор не вступай. Мотряй!

– Ладно, – кротко обещала Меланья.

– Таперь спи. Утре ехать.

Филя отвернулся к стене, потеснив Меланью спиной, и вскоре захрапел на всю избу. Ночь…

Когда под шестком загорланил полуночный петух и Филя, насыщаясь крепким сном, вдруг увидел себя в обнимку с телесой искусительницей Харитиньей из Ошаровой, с которой когда-то миловался на сплаве скитского леса по реке Мане, вдруг кто-то настойчиво постучал в ставень из ограды. Меланья проснулась, торкнула мужа в плечо, но разве добудишься, если Филю опеленал такой сладкий сон и он никак не хотел расставаться с Харитиньей из Ошаровой.

– Хтой-то стучится, Филя! – тормошила Меланья.

– Харитипьюшка!.. Шанежка сдобная! – бормотнул муж, чмокая губами.

Меланья так и похолодела. Не первый раз она слышит это имя. И всегда он зовет некую Харитинью во сне и врет наяву. Станет Меланья допытываться – кто такая, Филя пристращает перетягой да скажет: «Святую Харитинью не знаешь, дура, а молитву богу возносишь!» И Меланья сколько раз молилась святой Харитинье. Но как же можно святую Харитинью называть, хоть и во сне, сдобной шанежкой да, чего доброго, целовать ее?

Не ведала Меланья тайны Филимона Прокопьевича. Каждый раз, гоняя ямщину из Минусинска в Красноярск, он останавливался на суточный постой в деревушке Ошаровой, близ Красноярска, в доме вдовушки Харитиньи и миловался со сдобной шанежкой, да еще и подарками ублаготворял белокриничницу-раскольницу весьма веселого нрава. Если бы не хозяйство – давно бы махнул рукой на Белую Елань да подвалился к Харитинье, как бревно к берегу. Жили бы не тужили, души не чая друг в друге. И вот сегодня, засыпая, Филя сладостно подумал о том, как он повезет кого из Минусинска в Красноярск, а на обратном пути завернет в гости к милой. В предвкушении такой отрады и явилась к нему во сне Харитинья… Теперь кто-то стучал в ставень горницы.

Меланья перекрестилась, вышла в темную избу в исподней рубахе, нашарила на каменке серянки, зажгла сальную коптилку.

Стучали в сенную дверь. Кто бы это среди ночи? Набросила на плечи полушубок и, не переступая порога, окликнула:

– Хтой-то?

– Спаси Христе, – узнала голос свекра. – Открой, Меланья.

– Спаси Христе, батюшка!

Старик прошел в избу в своей длиннополой шубе с болтающимся по полу хвостом (не отрезать же половину овчины, если она даже оказалась лишней). Огляделся:

– Чужих никого?

– Нету, батюшка, – потупилась Меланья.

– Слава Христе. Ступай буди Филимона. Да чтоб тихо! Пусть живее оболокнется да придет в моленную безо всякого шума. Ребятенок с Апроськой не вскинь, пусть спят. И сама ложись потом. Дай серянки! Да горницу закрой и не выглядывай…

Старик подождал, пока Меланья закрыла за собою дверь в моленную, а сам вышел в сени, потом на крыльцо. Огляделся, прислушиваясь. Тихо. Только мороз щелкает, как голодный кобель зубами перед охотой. Не воздух – само огневище белым инеем стелется.

– Ананий! – тихо позвал Прокопий.

Откуда-то из-под крытой завозни послышались шаги: скрр… скрр… Как по стеклу. На крыльцо поднялся человек, укутанный с ног до головы в лохматую собачью доху.

Старик провел его в сени, закрыл за собою дверь, а тогда уже прошли в избу и, не задерживаясь, так же молча, спрятались в моленной горнице…

Филя брыкался, как мерин, мычал что-то в бороду, но Меланья все-таки подняла, втолковав, что в моленной ждет отец, Прокопий Веденеевич.

– Чаво ему среди ночи-то? – ворчнул Филя, но тут же Меланья закрыла ему волосатую пасть.

– Тихо, тихо! Батюшка так велел.

Хоть и сладок полуночный сон, а пришлось сжевать его. Натянув стеганые шаровары, обулся в новые валенки, вылез из горницы, не закрыв двери; Меланья тут же прикрыла.

В моленной у икон горела одна толстая восковая свеча. Отец и еще кто-то в черненой борчатке, черноголовый, стояли на коленях. Филя тоже опустился на колени и не успел наложить на себя большой крест, как отец оглянулся и будто пронзил взглядом:

– Сказывай, раб божий, веруешь ли во Христа-спасителя, во господа бога, во святого духа и во тополевый толк, какой заповедывали нам отцы наши от века?

– Истинно верую, батюшка, – вытаращил глаза Филя.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.034 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>