Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Алексей Тимофеевич Черкасов 37 страница



– Хватит, Михайла Михайлович. Приведи себя в порядок и выходи встречать гостей. Не притворяйся.

– Опять гости! Господи, когда же все это кончится? Пошли Ионыча, пожалуйста. Или сама поможешь одеться?

Евгения Сергеевна презрительно фыркнула и ушла, а вскоре явился Ионыч.

– Ты?

– Я, Михайла Михайлович.

– Гм! Опять съезжаются гости?

– Съезжаются, Михайла Михайлович.

– И много их будет?

– Хозяйка послала приглашения Гадалову, Чевелеву, Востротину, его преосвященству и ждет гостей из гарнизона: генерал Коченгин должен прибыть со свитою, полковник Сергей Сергеевич обещался быть со своими офицерами, из войска казачьего ждут атамана Сотникова; и свои еще: подполковник Владимир Михайлович, русский мексиканец Палло, Серый черт, сестра хозяйки и вот еще пожаловал без приглашения господин Саямо, японец.

– И всех кормить?

– Столы накрывают па тридцать персон. Не могу знать, сколько будет офицеров из гарнизона.

– О, господи! Когда же кончат революцию? Есть же казаки, армия, генералы, пора бы и в чувство привести Россию. А? Что?

– Пора бы, Михайла Михайлович. Круговороть такая – спаси Христос. С ног сбились.

– Разор, разор, – стонал старик.

– Истинно разор.

– Владимир дома?

– С обеда уехал в гарнизон вместе с мексиканцем.

– Разбойник этот мексиканец, чистый разбойник. И харя у него разбойничья. А? Что? Экая напасть, господи! И все это в нашем доме. До каких же пор, Ионыч, а? И это в великий пост! Я просто не понимаю тебя, Ионыч, как ты ужасно распустился. Ну что за безобразие – лучшие вина на стол! И гости, гости, гости! Третий день гости. Как будто подвалы Юскова без замков и хозяина. Бери, тащи! А? Что?

Старый слуга Ионыч, почитающий, как бога, своего незадачливого хозяина, умеющий слушать и отвечать в крайней необходимости, сейчас молчал, стоя перед Юсковым с покорно опущенною головою.

Хозяин и слуга – оба были лысы и несчастны, немощны и ежедневно испытывали на себе гнет энергичной хозяйки.

Ионыч еще парнем был отчислен из духовной семинарии в Санкт-Петербурге за чрезмерное послушание одному божьему пастырю, оказавшемуся тайным еретиком и агентом папы римского, за что и арестован был, осужден синодом на пожизненную ссылку в Сибирь, а вместе с ним и его сообщники семинаристы. Одни из них удостоились семинарского покаяния, другие бежали кто куда, Ионыч последовал за своим пастырем в Сибирь. И здесь, в Красноярске, устроившись лакеем в дом Юскова, Ионыч помогал своему духовному наставнику, но вдруг постригся и ушел в скит раскольников.



Минуло какое-то время – в скиту накрыли фальшивомонетчиков, печатавших на литографском камне «катеринки», и главою фальшивомонетчиков оказался тот самый божий пастырь, «римский крыж», духовник Ионыча, скоропостижно испустивший дух.

Подозрение пало на дом Юскова: фальшивки распространялись по Малой Руси, в Бессарабии, в Курляндии и Лифляндии. Кто их туда завозил? Через чьи руки текли поддельные банковские билеты, оборачиваясь золотом? И с чего у Юскова пухло богатство?

Ионыча арестовали, этапировали в Петербург, гоняли так и эдак и, ничего не добившись, освободили. С той поры слуга и хозяин дышали в одну ноздрю.

Сам Юсков, пайщик трех акционерных обществ, владелец механического завода и лесопильного, золотопромышленник, женился второй раз пятидесятилетним вдовцом на Евгении Сергеевне, из рода нищенствующих князей Толстовых, запутавшихся в долгах.

Будучи в Петербурге, Михайла Михайлович «влип в эту историю» через каких-то старательных дам и опомнился в маленькой церквушке на Петроградской стороне, где и повенчали его с двадцатитрехлетней, разочарованной в любви и жизни, обманутой неким уланским офицером голубоглазой красавицей Евгенией.

С того и пошла напасть. Михайла Михайлович старел и лысел, а молодая жена прибирала к рукам дом и дело, совалась всюду и везде, тягалась с сестрами Терскими, дочерями умершего золотопромышленника, живущими на проценты от капитала, намереваясь вырвать из опекунского совета еще один прииск. Вскоре нашла общий язык с золотопромышленником и пайщиком акционерных обществ Востротиным, побывала с ним не раз во Франции, в Италии и, что самое удивительное, в игорном Монако родила дочь Аинну которой сейчас исполнилось столько же лет, сколько было матери, когда она перед алтарем поклялась не прелюбодействовать, жить по божьим заповедям и во всем быть покорной мужу своему…

– Она меня в могилу загонит, – бормотал Михайла Михайлович, одеваясь при помощи единственного единомышленника. – Кто ее там распекает, э? Серый черт, э? Или этот мексиканец, э?

– Не могу знать, – сопел тщательно выбритый Ионыч, хотя великолепно знал, «кто распекает красавицу хозяйку», скрывающую от всех и даже от господа бога свой солидный возраст, все еще воображающую себя молоденькой блондинкой, хотя давно волосы потемнели и голубые глаза стали синими, возле глаз гнездились морщины, хоть их нещадно гнала хозяйка массажами и косметическими масками, чему научилась у француженок. «Рвет землю из-под ног!» – думал про хозяйку Ионыч, наблюдая за всеми ее маневрами. Сейчас она ударилась в революцию, и кто знает, какое у нее представление о революции и что она от нее ждет? Возврата утраченной молодости? Новой жгучей любви, от которой бы уши горели и пяткам было больно? Кто знает!

– Опять будут речи, э?

– Теперь и рысаки в стойлах ржут, как перед потопом.

– Рысаки в стойлах? – повеселел хозяин, подтягивая живот, покуда Ионыч управлялся с пуговками штанов. – Оно так, Ионыч, все ржут, а толку мало.

– Как бы до голодухи не доржались.

– А? Что? До голодухи? Доржутся. К весне зубы на полку положат. Про рысаков не забыть бы. Огорошу почтенных гостей! Как на грех, уши заложило. Ты это, таво, посади рядом со мной Володю, а с другой стороны, э, Чевелева, а?

– Не могу знать, Михайла Михайлович. Хозяйка распоряжается.

– Господи! До каких же пор, а? И поясницу не разогнуть. Пиявок бы поставить. Есть пиявки? А? Что?

Пиявки, конечно, припасены у Ионыча, и он их поставит, как только разойдутся гости.

… Дарьюшка заблудилась в лиловом нагромождении скал. Красноярские «Столбы» – любимое место для прогулок горожан!

Кругом каменные глыбы, кремнистые кинжалы, выпирающие из земли, лохматые ели, сосны и фиолетовая тьма. Она бежит между замшелыми соснами возле серых «Столбов», куда когда-то ходила с гимназистами, карабкается по истоптанным залысинам камней, а следом за нею орущий Потылицын: «Опамятуйся, Дарья Елизаровна, опамятуйся!» Дарьюшка бежит, бежит, зовет на помощь, но не слышит собственного голоса, задыхается, и вдруг ее схватил Потылицын…

– Даша! Даша! Проснись же, пожалуйста.

Дарьюшка испуганно вскочила на постели, непонимающе уставилась на Аинну в черной юбке и в снежно-белой кофте.

– Как ты кричала во сне, бог мой!

– Страшный сон видела.

– Еще чего не хватало! И вся мокрая, ужас? – бормочет Аинна.

Дарьюшке душно. В груди больно, и в горле сушь. Она силится сдержать кашель и не может. Хватает из-под пуховой подушки платок и, прижав его к губам, долго и трудно кашляет, уткнувшись головой в резную спинку дубовой кровати.

– Ты простыла?

– Н-нет. Это после воспаления. Пройдет. Пожалуйста, открой форточку.

– Не продует?

– Нет, нет. Пожалуйста.

Забравшись на стул, Аинна возится с форточкой. Дарьюшка видит себя в большом начищенном зеркале в резной ореховой раме. Халат распахнулся, лифчик сполз, обнажив маленькие груди, выступающую кость ключицы, бледное лицо и глядящие в пространство черные, лихорадочно блестящие глаза. Поправляет лифчик, растрепанные волосы и думает, что она теперь будет вечно кашлять, со дня на день тая, как чахоточная, и помрет, наверное, весною, когда расцветут фиалки и пламенные жарки… Нет, нет! Ничего не надо говорить. Опять запрут в больницу и будут там держать до самой смерти.

– Ужас, какой кашель. И у тебя нет лекарства?

– Пройдет. Это я в ванной прогрелась, а потом уснула, и так тяжело – лицом в подушку. Чуть не задохлась. «Столбы» приснились.

– Какие «Столбы»?

– Ну, те «Столбы». Помнишь, как мы ходили?

– А что в них страшного? Обыкновенные скалы. Вот чудачка!

– Который час?

– У тебя нет часов?

– Нету.

– Ох и жадный твой папаша-кержак. Я тебе подарю свои. Мне Володя привез вот эти швейцарские, а у меня еще трое.

– И без часов хорошо. Даже спокойнее; Если все время глядеть на часы, противно жить. Так и долбят: «Идем, идем, идем. Тики-так, тики-так! А – как? Куда идем?»

Аинна захохотала:

– Сейчас бы мексиканец сказал: «Из тебя, детка, выйдет философ!»

– Какой мексиканец?

Аинна помедлила и ответила с нарочитой веселостью, будто что-то пряча под шуткой:

– Сегодня ты его увидишь на ужине. Только не влюбись, смотри. Ты ведь такая тихая, скромная, а мексиканец – огонь и ветер и весь в шрамах… Один казак показывал мне шашку в зазубринах и хвастался, сколько он мадьярских голов размозжил напополам.

– Я бы не стала смотреть на такую шашку.

– И тебя бы прозвали кисейной барышней.

– Пусть кисейная, но никогда не помирюсь с жестокостью.

– Чудачка! Вся жизнь – жестокость. – И, что-то припомнив, Аинна заговорила чужим голосом: – Из чего состоит революция? Из жестокости. Какие силы двигают революцию? Жестокость. Революция подобно грозовой туче, накопившей в себе колоссальный заряд электричества. Люди с горящими сердцами обретают дар речи и разят, разят, как молнии. Подобно молниям, люди в революционной буре скрещиваются, высекая искры, уничтожая скверну, обновляя общество. В революцию идут сильные духом – слабых она не принимает. Ты понимаешь, что это значит?

Дарья будто переломилась, присмирела, притихла.

– Я тебя не узнаю, – промолвила она.

– Не узнаешь? Значит, тебя еще не захватила революция, и ты, может быть, останешься в стороне от ее бурного потока.

Переведя дух, Аинна продолжала с той же стремительностью:

– Но и посторонних не будет. Революция сомнет их, раздавит и выбросит вон из жизни. Всякий, кто ищет обновления общества, отдаст свое сердце революции и – «да пусть святится имя его!»

– Боже, как ты говоришь, – прошептала Дарьюшка, чувствуя себя подавленной. Она, Дарьюшка, безнадежно отстала, ничего не совершила и вряд ли на что-нибудь способна, если революция – это сама жестокость! – Я ее сумею быть жестокой. Ненавижу жестокость!

– Ненавидишь? – Аинна усмехнулась. – А я вот сумею, на все решусь, если хочешь знать. Как говорит бабка Ефимия: «Отряхну прах со своих ног» – и пойду за ним на любые испытания!

– За кем? – хлопала глазами Дарьюшка. Аинна прикусила пухлую губку.

– За революцией, вот за кем. Мне терять нечего. – И, обняв Дарьюшку за плечи, таинственно сообщила: – Ты ведь не знаешь, какое завещание сочинил наш старик и держит в строжайшем секрете? Ох уж эти мне стариковские секреты!.. Так вот слушай: по завещанию старика все капиталы, пакеты акций, активы и пассивы и как там еще, не разбираюсь, и все движимое и недвижимое имущество наследуют его сыновья от первого брака: половину подполковник Владимир Михайлович, который сейчас приехал из Англии, одну четвертую часть младший сын, Николай Михайлович, который сейчас в Петрограде, и другую четвертую часть… Ионыч! Лопнуть можно. Ионыч!

– А Евгении Сергеевне?

– «Кукиш с маслом», как говорит кучер Василий.

– Как же это?

– Вот так же! И мне кукиш с маслом. И черт с ним, с его капиталами, не очень-то я нуждаюсь в них. Но самое отвратительное, Даша, чего я не пойму: старик собственный позор записал в завещание и передал его на хранение нотариусу. Он там пишет, что я ему не дочь и что он никогда не признавал меня своей дочерью, и выставляет в завещании каких-то свидетелей, которые подтвердят, что моя мать Евгения Сергеевна полтора года путешествовала в Италии и Франции и там родила меня. Отвратительно! И что он, старик, полтора года до моего рождения не имел близости с женою, в чем клянется всеми святыми. А потому жена его – блудница и скверна, и нет для нее никакого наследства. И дочь от этой жены – порождение скверны, и пусть она хоть сдохнет, старику не жалко! Стыдно, стыдно! И ты бы хотела, чтобы я осталась в этом доме? В доме обмана и лжи? Нет, нет и миллион раз нет!

Взглянув на себя в зеркало, удивилась, какое злое лицо, захохотала:

– Комедия, Даша! Бальзак, Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок». Нет, нет! Это хуже, чем барон Нусинген! Это – Юсков! Хитрый, немощный, трусливый и пакостный, пакостный! И он еще хвастается, что по отцу происходит от стрельцов, какие были до Петра Великого, а по матери – от князей Дашковых. Лопнуть можно! Бабка Ефимия – княжеского рода!

– А я думала, что у вас в доме совсем другая жизнь, – призналась Дарьюшка.

– Другая? Обман и ложь.

– Да, да. Там, где богатство, там обман и ложь, – согласилась Дарьюшка.

– Не представляю, как мать проникла в тайну этого завещания старика, но это ужасно и подло! Он его сочинил после Нового года. Пятое, кажется. Все собирается умирать и цепляется за живых. Отвратительно! Мама предупредила, чтобы я помалкивала и что она еще примет меры. А я ей сказала: никаких мер не надо, а плюнуть на все и уйти! Разве ее убедишь? У нее свои понятия и соображения. А тут вдруг революция! Представляешь, как я счастлива?

– Счастлива? – Дарьюшка не понимала, что может дать подруге революция взамен наследства и доброго имени законнорожденной?

– А ты думаешь как? Все останется по-прежнему, да? Революция все перевернет, вот увидишь. И подлых стариков, и все их хитрые завещания, и банки, и акционерные общества! Всю ложь и гадость уничтожит. Да, да! Не веришь? А я верю, верю, видит бог! И скоро, очень скоро, Даша, уйду из этого дома обмана и лжи. О, если он меня поймет! Он должен меня понять. Должен. Он же видит, что я во всем с ним откровенна. Сам бог послал его к нам в дом.

– Кого?

Аинна будто не слышала вопроса. Что-то накопилось в ней бурное, клокочущее и рвалось наружу, пламенем обжигая щеки. Нет, это была не та Аинна, которую знала Дарьюшка в гимназические годы. В той Аинне было много неопределенного, беспричинно порывистого, язвительного: если кто-нибудь из гимназисток намекал ей, что она фактически не дочь Михайла Михайловича Юскова, то Аинна всячески защищала «старика», нарочито появлялась с ним в обществе, игнорируя представительного Востротина, и даже ссорилась с матерью. И вдруг та самая Аинна, которую так хорошо знала Дарьюшка, говорит, что в доме Юскова обман и ложь; и всю жизнь с Гадаловыми, Востротиными, Юсковыми, с их коммерческими промышленными банками, акционерными обществами, со всеми их привычными, установившимися связями с промышленными и торговыми компаниями Англии, Франции, Бельгии, Японии и Америки, надо разрушить, уничтожить, как скверну, как зло, порождающее зло. И что революция – та самая метла, которой простые люди, труженики, мастеровые заводов, железных дорог, солдаты и даже казаки выметут скверну из России.

Такого переворота всей жизни Дарьюшка не могла понять, а потому и не верила Аинне, догадываясь, что она не свои мысли высказывает, а чьи-то, безрассудно принятые близко к сердцу. Так кто же этот внушитель революционных мыслей, подчинявший себе темпераментную подругу? Кто он? Не мексиканец ли, про которого Аинна обмолвилась? Дарьюшка слышала от Ионыча, что вместе с подполковником Владимиром Михайловичем приехал некий русский мексиканец Арзур Палло, «бунтовщик и разбойник».

Аинна продолжала свое:

– Он говорит, что я могу испугаться, что революция не бал-маскарад. Но разве я из трусливого десятка, а? Помнишь, как мы ходили тогда на «Столбы» и я спускалась с «Перьев»? Ты еще кричала: «Разобьется!» И мне было жутко. Гляжу вниз, в каменную щель, и холод за плечами: а вдруг разобьюсь? И тот парень-скалолаз, который был со мною, – помнишь? – говорит: «Если, барышня, обдерете спину, не жалко. Кожа новая растет. Все мы, столбисты, с ободранными спинами и боками. В лепешку не разбейтесь, вот что важно. Зубами держитесь за камни». И не разбилась же? Не струсила?

– Ты всегда была отчаянной.

– И буду! Лучше умереть отчаянно в драке, чем трусливой от страха.

– Я трусливая, да?

– Ты? – Аинна секунду подумала. – Ты как замок с секретом, никогда не узнаешь, какая ты. А я вся наружу. – И тут же, забыв про Дарьюшку, стиснув ладонями щеки, промолвила горячо и страстно: – Люблю, люблю, люблю! Это все как пожар, как наводнение, как ураган, что ли. Несет, несет и жжет, жжет душу! Ни сна, ни покоя. Пойду за ним хоть в огонь, хоть в воду, хоть на смерть. Я буду молиться на его шрамы, на его рубцы в сердце. Да, да! Рубцы в сердце. Будет гнать, а я буду идти, идти за ним. Всюду и везде! О, Дашенька, если бы ты знала!..

– Кто он, этот «со шрамами и с рубцами в сердце»?

– Не сейчас, не сейчас, Даша. Одевайся. Там ждут нас сестры Терские. Помнишь их?

– Клавдия, Валерия и Анна?

– Анна вышла замуж.

Дарьюшка вздрогнула. Одно слово «замуж» привело ее в ужас.

– Сегодня у нас будут генерал и офицеры из гарнизона. Мама специально для них устраивает этот званый ужин. Она же терпеть не может неопределенности и неизвестности. Надо же ей знать, что происходит в гарнизоне! – иронизировала Аинна. – И дядя Сергей обещал познакомить со своим знаменитым прапорщиком, который спас ему жизнь где-то там на позициях, когда дивизия попала в какой-то «кошель» к немцам, не представляю. Он такой представительный и умеренный, дядя Сергей – полковник князь Толстое! Лопнуть можно, ей-богу. Мама носится со своей родословной, а дядя Сергей терпеть не может, если ему кто-нибудь скажет, что он князь. «Прошу прощения, я не князь», и лицо сделает строгое, холодное, как на воинском параде. Называет себя демократом. Все Толстовы демократы. Не Толстые, а Толстовы. Терпеть не могу, как он обстоятельно, по-немецки все размусоливает, прописывает, будто не доверяет, что книгу будут читать люди думающие и, может, не глупее его. Лопнуть можно! Ты что кинула юбку?

– Ты хочешь, чтобы я ее надела?

– Конечно.

– Она с меня сползает.

– Затянешь ремнем. Дай я тебе помогу. Какая ты тоненькая, прелесть. «Во французском вкусе», – сказала бы мама. А у меня такие толстые икры. Сдохнуть можно. Боженька, какая ты шикарная! Бабочку подними чуть выше. Как ты собрала волосы? Это же старомодно. Видела, как уложены у мамы? Разве это шпильки? Ужас! Вот же в столике и шпильки, и гребни, и всякая всячина. От английской мисс остались. Если бы ты ее видела! Вроде нашей классной кобылы. Точь-в-точь. Шикарно! С ума сойдут все офицеры, ей-богу. Зажмурься, спрысну немножко. Это же французские духи. Чудесно! Тра-ля-ля, тра-ля-ля, – приплясывала Аинна, увлекая за собой Дарьюшку.

Сестры Терские, чопорно надутые, вышколенные, замкнутые в бархатные платья, отделанные стеклярусом, с драгоценностями на руках и в ушах, одинаково русые, прямоносые, приняли Дарьюшку придирчиво, взыскательно и не разговорились.

– Пойдемте же, гости собираются! Тра-ля-ля, – плескалась Аинна, не в состоянии присесть хотя бы на минутку.

В малом приемном зале, разбившись по кучкам, знатные люди города перемалывали свежие новости.

Высокий и прямой Востротин в черном фраке, всегда подтянутый и нестареющий блондин, как бы напоминающий своим видом, что он настоящий джентльмен, слушал говорливого и чем-то перепуганного Петра Ивановича Гада-лова. Возле них терся коротконогий, неуклюжий Чевелев, и голова его, круглая, с проплешинами от висков, туго вращалась на прямых плечах. Пятеро или шестеро сгрудились под аркой у входа в большой зал. За круглым столиком, уминая мягкий диван, трубил архиерей енисейской епархии Никон, чернобородый здоровяк, смахивающий на турка: до того он был черняв, горбонос, и борода кудрявилась, как у Елизара Елизаровича. Смазанные бриллиантином волосы блестели, как смола. Рядом с ним белобрысый, лобастый, жилистый, словно скрученный из пеньковых веревок, в клетчатом пиджаке, не по ритуалу вечерних приемов, в белой рубашке, расстегнутой чуть не до пупа, в остроносых лакированных штиблетах Сэмуэлл Четтерсворт – Серый черт, окуривающий сигарным дымом турецкую бороду его преосвященства.

В глубине комнаты, в полумраке, утопая до лысины в красном кожаном кресле, спокойно дремал хозяин Михайла Михайлович, а возле него – Акут Тао Саямо, японский коммерсант, поставляющий Сибирскому акционерному обществу пароходства, промышленности и торговли китайские и японские шелка, сиамские платки, вышитые золотом, не линяющие от стирки, шерстяные ткани, одинаковые с лица в с изнанки, фарфоровые сервизы и электрооборудование и даже перламутровые пуговки, а заодно собирающий с японской обстоятельностью сведения, ничего общего не имеющие с коммерцией. Человек он был ничем не выдающийся, с приплюснутым носом, как бы раздавленным роговыми очками.

Со стариком Юсковым он охотно молчал, сцепив на животе пухлые руки, ожидая господ офицеров из гарнизона:

– Какие-то будут новости!..

Старая дева, сестра Евгении Сергеевны, скучающая петербургская дама, охотно приняла племянницу с ее подружками и сразу же выплеснула собственную горечь:

– Я будто предчувствовала, девочки, что никогда уже не встречусь с императрицей. Она меня благословила в дорогу и прослезилась. Такое горе! Кто бы мог подумать!! Боже! Как жить России без царя?! Это же вопиющее францужество!

Аинна подсела к тетушке на подлокотник кресла и, скрестив свои сильные ноги в шагреневых ботинках, спросила:

– Она же немка, императрица?

– Да что ты, милая! Православная.

– Немка. Все знают. Потому и в заговоре была с немцами. И генерал Сухомлинов, и все там генералы из генштаба – чистые предатели, а императрица покрывала их своим шлейфом. Дядя Сергей говорил.

– У моего братца дикая фантазия! Он всегда всех поражал своей фантазией. Никто не знает, что он придумает завтра.

– Разве Распутина придумали?

– Аинна!

– А что?! Пьяница, развратник – и вдруг «святой отец», бык гималайский, и он их там всех: императрицу и княгинь…

– Аинна! – заткнула тетушка уши. – Я тебя предупреждала!

– Что тут особенного, тетушка! Вся Россия, весь мир возмущен развратом, каким жили царственные особы. Вчера читала в газете про похождения царицы с Григорием Распутиным…

– Оставь, оставь, пожалуйста! Слушать не хочу про газеты. Это же мразь, пачкотня! Через газеты революция произошла. Уволь, уволь, пожалуйста! Сколько раз говорили его величеству, что все газеты надо держать в одной руке. И не было бы смуты. Может, это Временное додумается схватить все газеты и все партии в одну руку – тогда оно удержится. Если не успеет схватить, партии перервут друг другу горло, и верх возьмет та партия, какая будет беспощаднее. Сам князь Львов говорил так. А он – политик! Газеты! Дурно, дурно, Аинна. Ты забыла меня познакомить со своей однофамилицей. Как вас, милая?

– Дарья.

– Очень мило. Какая вы бледненькая. Слышала, слышала. Поправляйтесь. Я вот приехала к ним и чувствую себя дурно, хоть в лазарет ложись. И глушь, глушь… Вот покончат с революцией, и я возьму вас всех в Санкт-Петербург.

– В Петроград, тетя.

– Для меня будет всегда только Санкт-Петербург, как его нарекли от первого камня, от первой сваи, вбитой великим Петром, милая.

Аинна прыснула в ладонь.

Ионыч возвестил: пожаловал атаман Енисейского казачьего войска Сотников со свитою.

И вот он, атаман, с пожилыми и молодыми сотниками и есаулами, но Дарьюшка видела только одного: есаула Потылицына, подтянутого, застегнутого на все пуговицы, длинноногого аиста, который даже во сне преследует ее. «Как я его ненавижу, боже!»

– Твой кавалер, – есаул, – сказала Аинна.

– Мой?!

– Как он о тебе заботился! А ты хоть бы раз спросила о нем. Что ты такая? Он интересный.

– Я его ненавижу! Мучитель, насильник!.. – процедила сквозь зубы Дарьюшка. – Если бы я знала, что ты от него приносила подарки…

– За подарки благодарят, кажется?

– Я бы от него и жизнь не приняла в подарок!

– Вот это здорово, – удивилась Аинна. – За что ты на него так ополчилась?

– Если бы тебя папаша отдал такому вот страусу в придачу к мельнице, ты бы обрадовалась?

– В придачу к мельнице?

И еще одна свита военных: командир 6-й Сибирской стрелковой запасной бригады генерал Коченгин и он же начальник Красноярского гарнизона с двумя штабными подполковниками, с подпоручиком-адъютантом, а следом за ними трое штатских, по выправке, осанке не иначе как бывшие офицеры полевой жандармерии.

Генерал с ходу подступил к Сотникову:

– Ну-с, батенька ты мой, как там твои казаки, не знаю, а солдаты в гарнизоне митингуют до хрипоты в глотках. Такого не видывала ни одна армия от сотворения мира! Представьте, господа, в присутствии командира бригады поднимается солдатишка, некий Ильин, и орет на весь полк: «Та-а-а-ва-а-а-риш-шы-ы! Сгарнизуем Совет солдатских депутатов! Та-а-а-ва-а-риш-шы-ы-ы, революция!..» И этого солдатишку, который трем свиньям щей не разольет, избирают председателем полкового комитета, и командир полка, штаб, полковник, генерал бригады должны выслушивать его разглагольствования. «Та-а-а-ва-а-а-ри-ш-шы-ы-ы!..» Как вам это нравится, господа?

Господа помалкивают, атаман пощипывает ржаные усики.

– Это же анархия! Гибель армии! – трубит генерал. – Россия в состоянии войны, а у нас в запасной бригаде: «Та-а-а-ва-а-а-риш-ш-шы! Сгарнизуем!» На что это похоже, спрашиваю?! Что они там думают, во Временном?

Кто же знает, что «думают во Временном»? Аинна вспорхнула и увлекла за собою сестер Терских: надо же послушать генерала!

– У меня голова распухла, господа, от митингов. Из округа – ни звука: соображайте, мол, сами. И вот, пожалуйста, создан Совет солдатских депутатов Красноярского гарнизона. В полках, батальонах, ротах и везде одно и тоже: «Та-а-а-ва-а-а-риш-шы-ы!» Испекли постановление: немедленно арестовать бывшего губернатора Гололобова, жандармских офицеров и вашего есаула… Атаман, как его?

– Могилева, – отозвался атаман.

– Фу, какая жуткая фамилия! Как бы есаула не спровадили по ее прямому звучанию. Он что натворил?

– Жандармским дивизионом командовал.

– М-да.

Генерал помолчал, пригляделся – кругом свои люди, без «товарищей» и серой суконки, можно говорить откровенно.

– Смею сообщить, господа, в гарнизоне выплыли на поверхность агитаторы из социал-демократов. Седьмой полк морально и дисциплинарно разложен ими. Да-с! А что будет завтра, спрашиваю?

Ни вздоха в ответ. Кто же знает, что будет в гарнизоне завтра, если сам генерал разводит руками?

– На митинге седьмого полка, господа, я имел честь выслушать возмутительное выступление прапора Боровикова. К сожалению, полного георгиевского кавалера, прибывшего в гарнизон с фронта с командою полковника Толстова, либерала и потатчика упомянутого прапора. Это было, господа…

Щеголеватый подпоручик-адъютант что-то успел шепнуть генералу, и тот, удивленно оглянувшись на хозяйку, понравился:

– Прошу прощения. Полковника Толстова, заслуженного воина одиннадцатой Сибирской стрелковой дивизии генерала Лопарева, погибшего смертью храбрых, господа.

– Что он говорил, этот прапор Боровиков? – напомнил атаман.

– Да, да! Это было вопиющее выступление! Призыв к деморализации армии и тыла, призыв к поражению, господа! Прапор! Боровиков начал с того, что он-де с малых лет приобщился к революционной деятельности в здешнем депо, работал кузнецом. Потом он был арестован за подрывную пропаганду и препровожден в ссылку по месту рождения в некую Белую Елань, которую он назвал «самодержавной Черной Еланью», живущей по милости царских сатрапов во тьме и невежестве от сотворения мира. Не забыл и о диком староверчестве, и о том, что он будто бы корнями своими уходит к пугачевщине и что, мол, еще пращур Боровиков…

У Дарьюшки дух захватило: Боровиков! Препровожден в ссылку по месту рождения в некую Белую Елань… Это он, он, Тимофей Прокопьевич! Другой Белой Елани нет в Енисейской губернии. Но он же убит, убит! Дарьюшка своими руками держала извещение о погибшем Тимофее Прокопьевиче.

А голос генерала гремит:

– Прапор Боровиков призывает солдат верить только социал-демократам фракции большевиков. Да-с! А все существующие партии, по его утверждению, не что иное, как обманщики народа, жрущие буржуйские пироги. И что в России, мол, царил бесшабашный произвол, кровавая тризна царских сатрапов только потому, что у власти стояли жандармы и буржуазия. Надо покончить с буржуазией и с ее партиями. Да-с! Так-то, господа! Мало того, прапор призывает к прекращению войны, к миру с вероломной Германией! Спрашивается, что это, как не призыв к поражению, к деморализации армии?! И кто такие большевики? Кто знает такую партию?

– Впервые слышу, – сказал Востротин.

– Шли какие-то разговоры, – припомнил Гадалов.

– Позвольте, ваше превосходительство, – подступил к генералу Чевелев. – Этот прапор Боровиков арестован?

Генерал презрительно фыркнул:

– У нас же теперь демократия, революция!..

– Господа! Мне известно про фракция болшевикоф, – напомнил о своем существовании мистер Серый черт, подвигаясь к генералу с той американской невозмутимостью я свободой, как это принято в кругу близких единомышленников. – Был съезд социал-демократическа парти, м-м, не могу назвать город, но не в России, нет, нет! На том съезде парти принимал свой программа. Выступал два лидер парти: русски эмигрант Ленин и философ Плеханов гуманист, демократ. Лидер Ленин требовал железной дисциплина парти. Философ Плеханов призывал к свободе гуманизму. Было голосование по двум принципам. Принцип Ленина получил большинство голосов и стал потому большевик.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>