|
– Юзеф! Они что-то задумали! – охнула Марина, а Дуня узнала есаула Потылицына на вороном коне и на соловом – подхорунжего Коростылева. Те самые!
– Боженька!
В этот момент какой-то казак выхватил женщину в гимнастерке из первого ряда. Она отбивалась, но коннику помогал пеший солдат.
– Евгения! – крикнул Стромский и рванулся на балкон.
– Юзеф! Юзеф! Что ты делаешь?!
– Это она, она! – твердил Стромский.
Ной отчетливо видел, как подхорунжий Коростылев перегнулся и, схватив женщину в гимнастерке за ремень, поднял ее и положил впереди себя поперек седла. Кричали арестованные, на них налетели казаки, солдаты и били плашмя шашками, прикладами, плетями. Коростылев ускакал со своей жертвой и двумя казаками.
– Не смешивать ряды!
– Сволочи!
– Черносотенцы! – кричали арестанты.
Из того же первого ряда трое пеших тащили кого-то в шубе, но его держали товарищи. Тогда старший урядник Ложечников накинул аркан на шею человека в шубе и выдернул его из колонны.
– А-а-а! Марковского, Марковского убивают!
Аркан почти задушил Марковского. Он упал, но петля сорвалась, и он, глотнув воздуху, рванулся в толпу арестантов, которые укрыли его. Снова просвистел аркан. Полузадушенную жертву поволокли по земле; двое пеших содрали с нее шубу. И когда Марковский бессознательно ухватился за стремя, Ложечников перекинул его впереди седла, а другой казак ухватил за ноги.
– Стоять на месте! – орал Потылицын, кидая своего коня то в одну сторону, то в другую.
В рядах арестантов началось смятение, послышались истошные вопли. Заорали чехи:
– Конец! Конец! Порядка! Порядка нужен!
– Боженька! – вскрикнула Дуня. Теперь их не гнали с балкона – не до того! – Хорунжий Лебедь! Маменька! Кого это он? Кого? Еврейку какую-то. И он с есаулом?!
Хорунжий Лебедь выхватил Селестину. Толстая женщина вцепилась в нее, Ной толканул ее так, что она отлетела на других арестантов, подхватил Селестину с растрепавшимися черными волосами, кинул поперек седла у передней луки. Вельзевул взлетел в дыбы, сбив грудью чешского легионера.
Есаул Потылицын с полковником Мезиным, отвечающие за этапирование в тюрьму арестованных, отлично видели, как быстро управился со своей жертвою хорунжий Лебедь. Есаул оглянулся на Мезина:
– Это хорунжий Лебедь! Ему никто не поручал…
– А кому и кто поручал? – вздулся Мезин, напряженный и испуганный происходящей расправой. – Спрашиваю!
– Я и говорю: никто никому не поручал, – извернулся есаул. – Все окончательно взбесились! А свалят на меня и вас. – Увидел рядом казака своей отборной сотни: – Торгашин! Лети за хорунжим. Пусть вернется! И чтоб никакого произвола! – И заорал во всю глотку:
– Стро-ойся!..
А на балконе гостиницы:
– Матка боска! Матка боска!
– Черносотенцы проклятые!
– Боженька! Хорунжий Лебедь заодно с есаулом! Я ему глаза выцарапаю, гаду рыжему!
А внизу бьют, бьют прикладами, плетями, ножнами шашек.
Рев, визг на всю Соборною площадь.
– Строойся! Строойся! – орет с другой стороны полковник Розанов. – Прекратить! Есаул, прикааазывааю!
– Боженька! боженька! Полковник Розанов тут, Мезин, есаул, подполковник Коротковский!
Чехословацкие легионеры, исполняя команду капрала Кнаппа, снова оцепили колонну. По четыре в ряд, по четыре в ряд, четыре шага ряд от ряда.
Двинулись…
Ряд за рядом.
Спешили, толкались, подбегая рысью, скорее, скорее!
Пани Марина быстро и часто шептала молитву матке боске; Юзеф Стромский собрался идти на поиски Евгении; это ее увезли первые два казака, он в том уверен. Далеко черносотенцы не увезли – где-то прикончат на Каче.
– Я тоже пойду с вами! – решительно заявила Дуня.
– И я, Юзеф! И я!
– Город на военном положении, – напомнил Стромский. – Всем вместе опасно идти. Будем пробираться задворками по одному.
Смятение. Растерянность, подавленность. Свершилось ужасное, вопиющее!
Розовело небо; сияли золотые купола собора.
Казак Торгашин, пришпоривая своего не столь рысистого коня, потерял из виду хорунжего с его жертвою. Со стороны Качи неслись истошные вопли истязуемых.
– Кааараааул – высоко взмыл истошный женский вопль.
– Кааараааул!
– Спааситее!
И потом раздались выстрелы.
Торгашин увидел, как трое казаков, спешившись у мельницы, полосовали кого-то шашками. Ему показалось, что один из них хорунжий Лебедь. Вопли истязуемых были настолько страшными, что Торгашин, охваченный ужасом, повернул коня и ускакал обратно.
Решение спасти Селестину Гриву хорунжему пришло сразу, мгновенно, когда он в колонне не нашел Ивана, и Селестина кинула в его адрес слова, полные ненависти и презрения. Понимал: в тюрьму ее доставят на короткий срок; как-никак работала в Минусинском УЧК. Когда возле гостиницы «Метрополь» началось избиение арестованных и подхорунжий Коростылев, выдернув из колонны женщину – это была Ада Лебедева, – ускакал с нею, а за ним трое совладали с каким-то мужчиною, хорунжий спешился и отбил от колонны Селестину. И когда Вельзевул понес его галопом по Архиерейскому, он еще не успел сообразить, что будет делать дальше, хотя и помнил о своей тайной квартире, подготовленной для брата Ивана.
По дороге слышал душераздирающие вопли убиваемых откуда-то со стороны мельницы Абалакова… А Вельзевул летел, летел знакомою дорогою вниз, перемахнул Юдинский мост, и не по воле Ноя на мосту перешел на рысь, повернув к ограде Ковригиных. У Ноя сердце екнуло. Вот так штука! Ехать в Кронштадт было поздно: время упущено! Оглянулся, не спешиваясь: казаков не видно. Но и к Ковригиным стучаться не решился – на виду стоит у ворот да и дом из ненадежных все-таки! Осенило: к Абдулле! У Абдуллы проживает на тайной квартире Артем. Да и как бы он поехал в Кронштадт к Подшиваловым? Как объяснит им, если внесет в дом женщину в гимнастерке в таком состоянии? Сразу догадаются: из колонны арестантов. Это же обеспеченный провал!
Не медля, помчался к Абдулле. На его счастье ворота были открыты – сын Абдуллы, Энвер, выезжал в легковом экипаже в извоз.
Ной въехал в ограду, спешился.
– Ай, бай! Ай, бай! – забормотал перепуганный Энвер.
– Артема позови! Быстро!
– Ай, бай! Ай, бай! – постанывал Энвер, направляясь не в дом, а на задний двор, где у семьи Бахтимировых была шорная мастерская и там же баня.
Ной снял Селестину – она была не в состоянии стоять, ноги подкашивались. А взгляд дикий, полный ужаса. Перепугана насмерть. Ной держал ее возле себя и дрожь ее тела передавалась ему.
Прибежал Артем, в нижней рубахе, босиком. Увидев Селестину, узнал и от неожиданности остановился, будто его парализовало.
– Возьмите ее! Скорее! – напряженно проговорил Ной, и когда Артем подхватил Селестину, не задерживаясь, махнул в седло, развернул Вельзевула и был таков – только цокот копыт раздался в улице.
Колонну арестованных нагнал на подходе к тюрьме. Увидев хорунжего, есаул Потылицын подъехал к нему:
– Где жидовка, которую вы увезли, хорунжий?
Ной успел все обдумать:
– Плывет в обратном направлении, – твердо ответил он.
– Куда плывет? По какому праву вы ворвались, спрашиваю?!
– Разве я не видел, как подхорунжий Коростылев уволок одну… И я за ним, следственно. Большевичка же! У меня, слава Христе, все обошлось тихо, без рева и крика, следственно.
– Тихо! Черт бы вас побрал! – ярился есаул. Он готов был лопнуть от злости и, матерясь, предупредил:
– Отвечаете вы, учтите! Это вам не сойдет! Кто вам поручал, спрашиваю?
Ной вытаращил глаза, взяв себя в руки. Ну, гад! Этакий хлыщ, а?
– Я-то подумал в суматохе, что брали без особого поручения. И сам потому взвинтился. А кто поручал?
Ничего не ответив, есаул поехал прочь – колонна подошла к тюрьме.
Розовела тюрьма в лучах восходящего солнца.
Трехэтажная с полуподвалом, красно-кирпичная, за высокой каменной стеной с железными воротами, прозванная в городе гостиницей «Красный лебедь», она в этот ранний час 27 июля 1918 года ждала измученных и истерзанных арестантов.
Путь от пристани и до тюрьмы был кровавым…
Чехословацкие легионеры по команде капрала Кнаппа один за другим ушли в тюремный двор.
Толпа арестантов сбилась у ворот.
Ной не спускал глаз с подтощалого есаула; его окружили верные подручные: подхорунжий Коростылев, урядник Черногривов (из эскадрона хорунжего Лебедя), казаки – Васютин, Журавлев, Трофим Урван и старший урядник Ложечников. У некоторых были приторочены узлы с вещами казненных. У Ложечникова за седлом лежала шуба Марковского. Ной подъехал ближе.
– Прокурора! Прокурора! – раздался крик арестованных.
– Прокурора! Прокурора!
К есаулу Потылицыну подъехал полковник Мезин:
– Заткните им пасти! Дайте им, сволочам, прокурора!
Потылицын скомандовал:
– Казаки! Дать большевикам прокурора!
Казаки – пешие и конные, врываясь в ряды арестованных, выхватывали некоторых и били плетями, ножнами шашек, кулаками, на всю силушку!
Полковник Мезин, перепугавшись, ускакал прочь «доложить по начальству» – он к сему-де непричастен.
Трое казаков: Василий Шошин, Трофим Урван и урядник Ложечников спешились, и по приказу Потылицына выволокли на аркане из толпы Тимофея Боровикова.
– Тащите его туда, к стене, – показал Потылицын вправо от ворот тюрьмы.
Босоногий, в рваных брюках и в такой же рваной гимнастерке, избитый, с наполовину оторванным рукавом, простоголовый, с арканом на шее, Тимофей шел за казаками – Василием Шошиным и Трофимом Урваном, каратузскими одностаничниками, а сзади его подталкивал шашкою старший урядник Ложечников из того же Каратуза. Потылицын и Коростылев ехали на конях. Повернули за угол северо-восточной стены.
– Здесь! – остановил Потылицын, спешившись. – Па-аговорим, чрезвычайный комиссар! Держите его за руки.
Трофим Урван и Василий Шошин вытянули руки Боровикова по стене, распяли, как Христа на Голгофе.
Потылицын кинул чембур своего коня Коростылеву, молча шагнул к Боровикову и, размахнувшись от левого плеча, хлестнул треххвосткой – кровь брызнула. Боровиков в ярости вырвал руки, но тут же напоролся животом на шашку урядника Ложечникова.
– К стене! К стене! – заорал Потылицын, и Урван с Шошиным снова ухватили Боровикова за руки. Ложечников размахнулся было шашкой, но Потылицын успел крикнуть: – Па-агоди!
Из распоротого живота ударила кровь, и гимнастерка моментально потемнела.
– Та-ак, большевичек! – цедил сквозь зубы Потылицын. – Думал, навек пришла ваша бандитская власть? А вот и конец ей! Может, «Интернационал» споешь?
Боровиков все еще был в сознании. Он стоял лицом к солнцу и видел, как солнце медленно всплывало над городом, разбрызгивая розовые лучи по горам правобережья. Это было его последнее солнце, последние горы, последнее утро! Где-то была тайга, Белая Елань, Петроград, Смольный и его собственная молодая жизнь, и любовь к Дарьюшке, на которую не хватило ни времени, ни места, потому, что сердце его сгорело в борьбе. Все это сейчас, сию минуту, кончится, а ему было жаль покидать этот мир с солнцем. О чем он думал и как он думал в последние минуты своей жизни – этого никто не узнает, но он с жадностью смотрел на солнце.
– Куда смотришь, Боровиков? На небо? В рай сготовился, комиссар? Не будет тебе рая! – остервенел Потылицын и еще раз хлестнул плетью по лицу, и в тот же миг для Боровикова навсегда потухло солнце…
– Кончайте! Без выстрелов! – кинул Потылицын карателям и, взяв повод своего коня, ушел не оглядываясь.
Стон и вопли арестованных неслись теперь из ограды тюрьмы. Конные казаки все еще сидели в седлах, курили. Десятка полтора коней было привязано у прясел, а хозяева их избивали арестантов за каменной стеною возле тюрьмы. Никого из офицеров, кроме хорунжего Лебедя, не было по эту сторону тюремной стены.
Потылицын кинул повод своего коня какому-то казаку, чтоб тот поставил его отдохнуть, и подошел к Ною.
– Отойдемте, хорунжий. Поговорим, – сказал, покривив губы.
Остановились поодаль от казаков.
Потылицын достал портсигар и закурил; руки его тряслись и губы дергались.
– Ну вот что, хорунжий. Должен вас предупредить: никаких разговоров! Вы никого не видели, и вас никто не видел.
– Должно быть так.
– Иначе и быть не может, – скрипнул Потылицын. – Тюрьма примет живых, не мертвых.
К тюрьме кто-то ехал в пролетке, и двое скакали в седлах.
– Кажется, губернское начальство, – покосился Потылицын, сжевывая мундштук папиросы. – Мезин поднял переполох, сволочь. Ну-с, будем держаться! Они ведь только для приличия будут орать и возмущаться, а все обдумано ими же, и музыку они заказали!.. Я со своей стороны разделался только с одним, а все остальное – музыка по ихнему заказу. Ну, а вы сверх того постарались. И кончено! Концы, как говорится, в воду. Туда им и дорога!
Так вот оно как! Музыка заказана высшими властями!
Потылицын почтительно встретил прокурора Лаппо, полковника Ляпунова, полковника Мезина: так и так – арестанты взбунтовались. Несколько раз предпринимали попытку совершить побег, но доблестные казаки вынуждены были применить оружие.
Лаппо заорал:
– П-пообег? Какой может быть по-обег?! Как мне известно, творилось бесчинство, самосуд.
– Самосудов никаких, помилуйте! Но при попытке к бегству…
– Вранье!
– Позвольте, господин прокурор, – вступился Ляпунов. – У меня есть другие данные: еще на пристани некоторые большевики пытались бежать, но были вовремя схвачены.
– Господин Мезин, что вы говорили мне? Подтвердите! – потребовал Лаппо.
– Я вам говорил, господин прокурор, совершилось вопиющее преступление, – бормотал Мезин, косясь на Ляпунова.
– Именно – вопиющее!
– Большевики пытались совершить побег на Ново-Базарной площади, – закончил Мезин, сообразив, наконец, что к чему. Против ветра – не надуешься!
Лаппо захлебнулся:
– Па-азвольте! Ничего подобного я от вас не слышал!
– Помилуйте, господин прокурор! Именно это я и хотел вам сообщить.
– Ах, вот оно что! Хотели сообщить, но почему-то не сообщили! Как вас надо понимать?
– Вы не успели меня выслушать.
– Любезно! Очень любезно с вашей стороны. Вы подняли меня в пятом часу утра, и я не успел вас выслушать?! А там, что за содом во дворе тюрьмы?
– Мне это неизвестно, – отчеканил Потылицын. – По-видимому, они все еще сопротивляются.
– Кто сопротивляется?!
– Арестанты, господин прокурор. Требуют освободить их немедленно и вернуть им власть. Если вы хотите это сделать – пожалуйста!
Прокурор поутих.
– Хорунжий! – оглянулся Ляпунов. – Предупредите всех офицеров и казаков: не разъезжаться до особого распоряжения.
– Есть предупредить!
Мезин заметил посторонних людей у северо-восточного угла тюремной стены. Что это за люди?
– А это, надо думать, из тех, которые поджидали большевиков, если бы им удалось бежать. Вот вам, господин прокурор, полюбопытствуйте! Как с ними поступить?
– Задержать! – ответил Лаппо.
Потылицын отослал трех казаков арестовать подозрительных и тут же успел шепнуть Коростылеву: «Метись к стене и сию минуту унеси ко всем чертям труп! Головой поплатишься! Живо!»
Вскоре к прокурору Лаппо с Мезиным и Ляпунову подогнали задержанных – двух женщин и мужчину.
Кто такие? Откуда? Юзеф Стромский? Ссыльнопоселенец? Профессор из Варшавы? Большевик? Как так не большевик! Выясним, господин Стромский. А вы, дамы? Марина Стромская? Сестра профессора? Великолепно! А вы, как вас?
Дуня не успела ответить, опередил Потылицын:
– Эта та самая Евдокия Юскова, господин прокурор, которую я арестовывал 18 июня на вокзале. Я еще тогда сказал: она связана с Боровиковым – чрезвычайным комиссаром Совнаркома! Только что перед вашим приездом от ворот тюрьмы Боровиков кинулся в побег. Казаки догнали его и успели прикончить. А вот и сами господа пожаловали, которые должны были укрыть Боровикова, да опоздали.
Ни пан Юзеф Стромский с пани Мариной, ни даже Дуня, которая никогда не терялась в трудные моменты жизни, – никто из них слова не успел промолвить в свое оправдание, как прокурор коротко рявкнул:
– Водворить в тюрьму!
– Есть! – подтянулся Потылицын.
У Дуни мороз пошел по спине – вот уж влипла так влипла!
Дуню со всей ее компанией не сразу занесло к стене тюрьмы.
Выбравшись из гостиницы на Всесвятскую, они услышали истошные вопли истязуемых где-то возле Качи. Побежали туда.
Чуть выше моста, слева, вверх по течению реки, у мельницы Абалакова, трое конных топтали и избивали кого-то.
– О, каты, бог мой, каты! – взмолилась пани Марина. – Может, там Евгения!..
Ни в одной из бревенчатых избушек, втиснутых в болото возле речки, не было огней, ни одного окна, открытого на Качу, – все под ставнями с железными накладками. Надрывая глотки, выли и лаяли собаки.
Не доходя до мельницы, услышали сдавленный стон. Казаков и след простыл.
На взгорье, у бревенчатого амбара, лежала женщина – навзничь, руки и ноги вытянуты вдоль тела, в гимнастерке, шароварах и серых чулках. Стромский разглядел каждую черточку на ее лице. Чуть вздернутый нос, глаза открытые, серые; маленькие уши в крови и грязи – правое рассечено; высокая шея и оголенное плечо – на плече две рубленые раны; волосы русые, чуть вьющиеся, стриженые – слиплись. Она была молодая. Не Евгения. Нет! Но он узнал эту женщину – это была Ада Павловна Лебедева, большевичка. Стромский встречался с нею в казармах польских легионеров.
– Ма-ама! Пи-ить, – тихо, очень тихо в беспамятстве просила Лебедева.
Стромский в пригоршнях принес воды, но она и глотка не выпила.
Дуня нашла еще одного раненого, брошенного в Качу. Правая нога согнута в колене, левая в воде. Руки сложены на груди. В рубашке защитного цвета, в кальсонах, босой, весь в крови. Подбородок и правое ухо отсечены.
Дуня с Мариной испуганно отступили: человек все еще был жив! Он стонал трудно, прибулькивая, взахлеб.
Шагах в десяти от него, за сваями, лежал еще один мужчина – ничком, босой, правая рука откинута, кулак сжат; левая со сжатым кулаком – под подбородком; в грязной рубахе и окровавленных шароварах коричневого цвета. На голове две рубленые раны; третья – пулевая, с затылка в лоб навылет; и на спине две пулевых, а шашечных не считали – весь исколот.
Откуда-то появился милиционер.
– Кто такие? Почему здесь? Жителям запрещено разгуливать! Комендантский час – не знаете?!
– А, милиционер! – подступил к нему Стромский. – Где вы были, когда казаки рубили шашками вот эти жертвы?!
– Жертвы? Казаки, говорите?! Спокойно, граждане, – струхнул милиционер. Чего доброго, эти трое прибьют его здесь. – Разберемся! Я мигом. Не трогайте убитых!
И убежал.
– Подлец! – кинул ему вслед Стромский. – Теперь его не дождешься. Надо самим дать знать в больницу – может, еще спасут этого?.. Мы должны всем рассказать, что здесь увидели…
От тюрьмы все еще неслись крики избиваемых. И там, быть может, еще жива Евгения, и найдутся люди, которым можно сказать про весь этот ужас, что они увидели здесь, на Каче!
Побежали к тюрьме. И у северо-восточной стены натолкнулись еще на одно тело, изрубленное шашками. Дуня опознала – Тимофей Прокопьевич Боровиков…
Тут и взяли их казаки…
Хитрость на хитрость метала; глазами в глаза смотрели, а говорили совсем не о том, что думали.
Ляпунов отчитывал хорунжего Лебедя.
– Ах, как это нехорошо! Возмутительно, голубчик. Я же вас оставил, понадеялся, а произошел этакий непредвиденный конфуз! Вы понимаете, чем это нам грозит?
– Само собой.
– Оставьте это свое «само собой»! Кого выхватили?
– Про то ничего сказать не могу.
– Вы же при колонне были?
– Сзади ехал. В арьергарде, стал быть.
– Ну, знаете ли! «В арьергарде»! Нет, с вами невозможно говорить. Ну, влипли! Надо же, а? И Потылицын с Мезиным. Шкуру бы с них спустить.
«Эге! Спустите шкуру, как же! Не совместный ли сговор был у вас, господа пригожие?»
– А там еще кто едет? Сам Прутов! – враз поутих Ляпунов. – Ну вот что, Ной Васильевич. Будем держаться плечом к плечу. Этот с бородкой играет в демократию. Понимаете? И мой Троицкий с ним! Ну, попович еще покажет себя!..
А через минуту разлюбезно улыбался министру Прутову.
Ох, хо! Чистые бандиты. Как высшие, так и низшие.
Прутов орал до хрипоты в глотке – такие, рассякие! Черносотенцы! Он, министр, сию минуту поставит обо всем происшедшем в известность Гришина-Алмазова! Всех, всех вас до единого гнать надо из армии!..
Троицкий не ввязывался – он все-таки только товарищ управляющего губернией. Пусть отвечает головка!..
Когда и с кем подъехал полковник Дальчевский, Ной не видел, но вдруг встретился с ним лицом к лицу. Оробел даже.
– А, хорунжий! – узнал Дальчевский. – Оч-чень рад! – И первым подал руку Ною.
Потискались. Не крепко, но уважительно.
– Как служба?
– Слава богу.
– Очень рад. Что тут произошло?
– Дак, в арьергарде ехал. Не видел.
Дальчевский захохотал:
– Ах, хитрец! Ну, председатель! Каков, а? А вообще-то за тот митинг в Гатчине надо бы вас, извините, вздуть.
Прищурился, и голосом пониже:
– Наделали переполоху! Уму непостижимо! Весь город взвинчен. В пять часов утра судья Суриков с врачом Гнетевым подняли на Каче три обезображенных тела: Марковского, Печерского и Лебедевой. Всех трех доставили в городскую больницу, понимаете? Это значит: официально будет записано и припечатано! Вопиющий факт.
Ах, вот что беспокоит Мстислава Леопольдовича! Дело предано огласке, а он сейчас в таком почете! Надо, чтоб все было в ажуре; из пятисот уплывших красных в город доставлено двести тридцать восемь, остальные будто бы бежали в тайгу! Туруханск – не близкий уголок. Туда можно всю Россиюшку упрятать, и следов не сыщешь. И никакого возмущения общественности!
Подумал так Ной, но ничего не сказал: верти в собственной башке жернова, да язык держи на привязи.
– Четырех, говорят, у тюрьмы убили?
– Не могу сказать, Мстислав Леопольдович, – ответил Ной; он и в самом деле не знал. С площади ускакал от колонны, а когда вернулся, арестованных успели загнать в ограду тюрьмы и там продолжали побоище. Убитых, наверное, утащили туда же, чтоб следы замести. Один остался за углом – Тимофей Боровиков – хорунжий видел его. Теперь, может, его подобрали.
Узкое, выбритое лицо Дальчевского ехидно улыбалось:
– Как же ничего не знаете, если сами приняли участие! И ваши казаки! Боровикова комиссара не вы казнили? Или успокоились на одной жертве? И все это наделали казаки вашего эскадрона! Хо-ороши!..
– Никак нет. Казаки мово эскадрона патрулировали город, а в этапировании были казаки из сотни Потылицына. Мне поручено только, чтобы никого из посторонних не было в улицах.
– А посторонние были, оказывается? – прицелился Дальчевский.
– Не видел.
– У Качи нашлись свидетели. Даже казаков спугнули. И сюда к тюрьме пришли. Большевики?
– Троих тут арестовали при мне, а кто такие – неизвестно. С ними была Евдокия Елизаровна Юскова. Дак разве она большевичка?
– Дуня Юскова?!
Уж кого-кого, а Дуню-то Мстислав Леопольдович знает!
– Как же она влипла?
– Того не могу сказать.
– М-да! – Дальчевский пожевал тонкими, скаредными губами, недобро косясь на рыжую бороду хорунжего. – Не обижайтесь на меня, – сбавив тон, сказал Дальчевский. – Я же как-никак защитник вам по делам Гатчины.
(Ох, уж защитник! Давно бы Ной голову сложил на плахе, кабы надеялся на таких защитников!)
– Ах, да! Что это у вас за рыжий конь? Таким же манером добыли, как в Гатчине?
– Купил у одного извозчика.
– Ха-ха-ха-ха! Нет, вы неубойный, хорунжий! Но если вы попадете в руки красных, как вы полагаете, они помилуют вас за подобную службу у белых? Подпольный комитет большевиков действует в городе. Ждите – выпустят листовку.
– Пущай выпускают. Кто их читает, те листовки?
– Читатели есть, хорунжий! Да власть не у них в руках. Сами они, эти подпольные товарищи, если бы еще раз дорвались до власти, не так бы расправились со всеми офицерами и казаками! Так что нам надо держаться в строгом соответствии, и – никакой пощады большевикам! Ни малейшей! Скоро мы с ними разделаемся.
– Угу! – кивнул хорунжий; вот теперь он узнал прежнего Мстислава Леопольдовича. – В Минусинск охота. Батюшка у меня атаманом, а хозяйство без мужчин в разор идет.
– Ну, ну, братец! Пусть пока хозяйствуют женщины. Вы так и не женились? Могли бы успеть! Жду, когда пригласите на свадьбу.
– Невеста ушла к другому. Поручика сыскала.
– Вот как? Кто же это? Что?! Евдокия Елизаровна? Хитрец вы, однако! Богатая невеста, но навряд ли она вам достанется. Чересчур вольная птица!
Еще раз пощупали глазами друг друга, играя в доброхотство и братство.
Скребет у Ноя: не обмолвится ли Мстислав Леопольдович про брата Ивана! Все глаза проглядел, а в колонне его не было. Где же Иван? Если бы его прикончили в пути следования – по лицу Дальчевского можно было бы понять. Или он, Ной, разучился понимать морды вашбродий?
– Что это гудит? – прислушался Дальчевский.
– В тюрьме, должно.
Тюрьма гудела.
Заключенные били в окованные железом толстущие двери с двойными замками – в коридорах можно оглохнуть. От подвальных калориферов до камер смертников на четвертом этаже – со всех сторон несся гул и рев арестантов.
– Прокурора! Прокурора! Прокурора! – кричали в тысячу голосов арестанты.
Во всех коридорах, с оружием на изготовку, немо таращились друг на друга чехословацкие охранники капрала Кнаппа, а русские надзиратели, с ключами от камер, очумело жались у дверей, чтоб в случае чего бежать первыми.
Тюрьма гудела, гудела, гудела…
И этот гул и рев возбуждающе действовал на министра Прутова, прибывшего в тюрьму на совещание по поводу трагических событий минувшей ночи.
На совещании присутствовали все офицеры, принимавшие участие в этапировании арестованных; от чехословаков были трое: подпоручик Богумил Борецкий, капрал Кнапп – комендант тюрьмы, и поручик Овжик – эмиссар главнокомандующего Гайды.
До начала заседания Прутов в сопровождении начальника тюрьмы Фейфера и двух его помощников обошел весь обширный двор с этапными бараками, побывал в бане, в кочегарке; он тут знал все закоулки с давнишних лет, когда еще в девяностых годах, будучи ссыльным, служил доктором тюремной больницы; министр заглянул даже в калорифер.
Свет электрических лампочек, черных от копоти, едва освещал каменные закутки.
– Что здесь? – крикнул он. – Дайте фонарь!
Под брезентом грудилась бесформенная гора. Он узнал брезент – тот самый, которым покрывали трупы усопших еще тогда, двадцать лет назад.
Министр откинул брезент и отстранился; перед ним лежали изуродованные, окровавленные трупы.
– Сколько их тут?
– Семеро. Пять мужчин и две женщины, – глухо ответил Фейфер.
– Фамилии известны?
– Не установлены – еще глуше ответил Фейфер.
– Не могли установить или не хотели?
– Не было возможности, господин министр. Если бы вы видели, что тут творилось! Я и представить себе такое не мог.
– Офицеры устроили кровавый шабаш?
– И офицеры, и солдаты, и чехи.
– Чехи не трогали арестованных!
– До тюрьмы не трогали, а здесь – помилуй бог, что они творили!
– О, господи! – шумно вздохнул министр и примолк. Он и сам не знал, что же ему предпринять? Арестовать виновных? А кого именно? Чехов – не в его правах; офицеров, ответственных за этапирование? А казаки? Казаки! О, господи! До чего же мы докатимся?..
В этот момент гул в тюрьме усилился, будто к перезвону малых колоколов присоединился набатный рев большого колокола.
Министр согнулся, втянул голову в плечи и вышел из «преисподней» во двор. Остановился, хватая ртом свежий утренний воздух. Никогда не жаловался на сердце, а тут притиснуло. В глаза навязчиво лезли окровавленные, изрубленные шашками трупы.
– О, господи! – взмолился он еще раз.
«До чего же мы докатимся?» – снова и снова спрашивал себя и ничего не мог ответить.
Свою речь на совещании Прутов начал с истории Рима. Знают ли господа офицеры, почему развалилась могущественная Римская империя?
– Тирания, террор погубили империю, господа. Я должен сказать вам: всякое насилие, жестокость, какими бы они благими намерениями не маскировались, в конечном итоге приведут к гибели тех, кто развязал жестокость и тиранию! Ибо, господа, тирания сама себе вьет веревку, в петле которой испустит дух. Рано или поздно, но так должно произойти. Угарный смрад тирании разлагает людей, кастрирует их, здоровых превращает в безнадежных шизофреников, в пьяниц, тупиц, и тогда сама нация скатывается к самоуничтожению. Да-с!
Дальчевский наклонился к уху Ляпунова, шепнул:
– Да он без трех минут большевик!
– Не большевик, а классная дама с бородкой. С большевиками он собирается воевать аспиринными порошками, – ответил Ляпунов.
– С меня довольно! – проворчал Дальчевский и поднялся. – Прощу прощения, господин министр. Вам не кажется, что вы злоупотребляете нашим долготерпением? Господа офицеры устали…
Министр захлебнулся на фразе про события в Нижнем Новгороде, где будто бы тройка большевиков без суда и следствия расстреляла девиц и офицеров…
– До совдепии мы еще доберемся, – продолжал Дальчевский. – А вот до империи Рима – далеконько; свежо предание, а верится с трудом. От обжорства патрициев или от беспробудного сна погибла Римская империя – нас это мало интересует. На шее у нас большевики. И мы с них шкуру красную снимем! Про тиранию и жестокость, о чем вы так красноречиво говорили, позвольте возразить: всякая власть – тирания и жестокость. И удержится только та власть, господин министр, у которой будут железные кулаки и жернова в желудке, чтоб прикончить и перемолоть таких несъедобных субъектов, как большевики. Да-с! А то, что нация тупеет и глупеет – ерунда, извините! Мы не собираемся лепить из людей богов – им нечего делать на нашей земле; на наш век хватит чертей и тупиц, а для них нужна крепкая власть. Не надо тратить много слов, когда тюрьма гудит!
Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 23 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |