Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Еси, Каринге, Омваи, Парану, Сауакари, Вивору и всем остальным моим друзьям и учителям с Новой Гвинеи, умеющим жить в трудных природных условиях. 36 страница



Сложность и непредсказуемость исторических систем, сочетающиеся с их теоретической детерминированностью, можно представить и еще одним способом — указав на то, что конечный результат и исходную причину может разделять слишком длинная причинно-следственная цепочка, особенно когда первопричина лежит вне сферы компетенции данной научной отрасли. Например, причиной вымирания динозавров, вполне вероятно, было падение на Землю астероида, чья траектория целиком описывается законами классической механики. Но если бы 67 миллионов лет назад на Земле жили палеонтологи, они не смогли бы предсказать надвигающуюся гибель динозавров, потому что поведение астероидов — предмет отрасли знания, самой по себе никак не связанной с биологией гигантских ящеров. Точно так же малый ледниковый период XIV–XV вв. был одной из причин исчезновения гренландской колонии скандинавов, однако ни один историк, и даже современный климатолог, не смог бы предсказать его наступление.

 

Таким образом, проблема установления причинно-следственных связей, с которой сталкивается исследователь истории человеческих обществ, в целом аналогична проблемам, возникающим в астрономии, климатологии, экологии, эволюционной биологии, геологии или палеонтологии. В разной степени каждой из этих дисциплин приходится иметь дело, во-первых, с невозможностью проведения контролируемых воспроизводимых экспериментов, во-вторых, со сложностью, связанной с колоссальным числом переменных параметров, в-третьих, с вытекающей отсюда уникальностью каждой системы, которая затрудняет прогноз ее будущего поведения и качественных скачков, а также исключает формулировку универсальных законов. Предсказание в истории, как и в других сферах исторического естествознания, возможно прежде всего на материале большого пространственного и временного масштаба, когда уникальные особенности миллионов коротких локальных эпизодов нивелируются в усредненных показателях. Так же, как я мог бы предсказать соотношение полов у тысячи следующих новорожденных, но не пол двоих собственных детей, историк мог бы определить факторы, сделавшие неизбежным общий исход столкновения между американскими и евразийскими обществами после тринадцати тысяч лет раздельного существования, но не исход президентских выборов 1960 г. в США. Какие-то другие слова, сказанные кандидатами в ходе одних только телевизионных дебатов в октябре 1960 г., могли отдать победу на выборах не Кеннеди, а Никсону. Но никакие слова, кем бы они ни были сказаны, не сумели бы помешать европейскому завоеванию доколумбовой Америки.



Что могли бы позаимствовать исследователи гуманитарной истории из опыта ученых в других отраслях исторического естествознания? Наибольшую полезность в их работе продемонстрировали два приема: сравнительный метод и анализ так называемых естественных экспериментов. Несмотря на то что ни астроном, изучающий образование галактик, ни гуманитарный историк не имеют возможности манипулировать своими системами в контролируемых лабораторных опытах, они оба могут воспользоваться для получения знаний экспериментами, устроенными самой природой, — сравнивая системы в аспекте наличия, отсутствия или разной степени воздействия на них некоего гипотетического причинного фактора. Например, эпидемиологам, лишенным права ради эксперимента скармливать людям большое количество соли, тем не менее удалось выявить эффект избыточного солепотребления, сопоставляя данные по человеческим группам, уже отличавшимся по этому показателю. В отсутствие возможности на несколько столетий обеспечить разные группы разным количеством природных ресурсов и посмотреть, что из этого выйдет, культурная антропология все же способна исследовать долгосрочный эффект ресурсного достатка на человеческие общества — сопоставляя, скажем, культурные особенности популяций островов Полинезии, которые располагали разной ресурсной базой изначально. Гуманитарному историку доступно гораздо больше естественных экспериментов, чем одно лишь сопоставление пяти обитаемых материков. Полем его исследования могут быть, например, развитые общества крупных островов, сложившиеся практически в изоляции от остального мира (Япония, Мадагаскар, Гаити, Новая Гвинея, Гавайи и многие другие), или сотни еще более мелких обособленных обществ, как островных, так и внутриконтинентальных.

Естественные эксперименты в любой области, и в экологии, и в истории людей, по самой своей природе чреваты методологическими проблемами. Это в том числе вмешательство естественной вариации дополнительных параметров, внешних по отношению к рассматриваемой системе, а также трудность перехода от наблюдаемой корреляции параметров к причинно-следственной зависимости. В некоторых отраслях историче­ского естествознания подобные методологические проблемы были проанализированы самым всесторонним образом. В част­ности, эпидемиология, наука, занимающаяся систематизацией знаний о человеческих заболеваниях на основе сопоставления данных по различным группам (часто полученных ретро­спективным анализом исторических документов), с помощью особых формализованных процедур уже давно научилась обходить некоторые из препятствий, которые встречаются на пути гуманитарных историков. Экологи также давно уделяют повышенное внимание проблемам естественных экспериментов, поскольку именно к этой методологии им приходится прибегать, когда прямое воздействие на исследуемые экологиче­ские параметры безнравственно, незаконно или просто физически невозможно. Эволюционная биология в последнее время разрабатывает все более изощренные приемы теоретической обработки данных, полученных при сопоставлении известной эволюционной истории разных растений и животных.

Одним словом, я целиком сознаю, что делать теоретические выводы в сфере человеческой истории гораздо труднее, чем в науках, где историческая составляющая пренебрежимо мала и где нет нужды учитывать так много параметров. С другой стороны, в некоторых отраслях, где проблемы исторического знания актуальны, были созданы эффективные методы, позволяющие справиться с этими проблемами. Именно поэтому история динозавров, туманностей и ледников сегодня общепризнанно является предметом не гуманитарного, а естественно-научного знания. В то же время для понимания поведения себе подобных у нас остается самоанализ — инструмент, непригодный для изучения динозавров. В целом я уверен, что исследование обществ прошлого вполне способно стать не менее «наукообразной» дисциплиной, чем исследование динозавров, и что общество, в котором живем мы сами, только выиграет от этого, все лучше понимая, какие силы сформировали облик современного мира и какие силы формируют наше будущее.

 

 

Послесловие 2003 года:
«Ружья, микробы и сталь» сегодня

В «Ружьях, микробах и стали» («РМС») рассказывается о том, почему эволюция сложных человеческих обществ за последние тринадцать тысяч лет складывалась по-разному на разных континентах. Окончательную правку рукописи я закончил в 1996 г., в 1997 г. вышла сама книга. С тех пор я в основном был занят новыми проектами, в первую очередь — следующей книгой, посвященной крушениям человеческих обществ в истории. Сегодня от написания «РМС» меня отделяют семь лет, отданных другим заботам. Как я воспринимаю эту книгу в ретроспективе и нет ли у меня теперь оснований изменить выводы, к которым я тогда пришел, или экстраполировать их на что-то новое? С моей естественным образом пристрастной точки зрения, центральный аргумент книги остался неоспоримым. В то же время наиболее интересная информация, появившаяся со времени ее опубликования, в четырех случаях позволяет мне дополнительно увя­зать свои выводы с современным положением в мире и с историей последних лет.

Мой главный тезис гласил, что человече­ские общества развивались неодинаково на разных континентах из-за разницы условий обитания на этих континентах, а не из-за разницы в человеческой биологии. Передовые технологии, централизованная политическая организация и прочие черты сложных обществ могли возникнуть только у крупных оседлых популяций, имеющих возможность хранить и перераспределять излишки продовольствия, — популяций, чьи продовольственные ресурсы могли быть обеспечены только сельским хозяйством, впервые появившимся около 8500 г. до н. э. Между тем одомашниваемые дикие виды растений и животных — главная предпосылка зарождения сельского хозяйства — были очень неравномерно распределены по континентам и отдельным регионам. Наиболее ценные дикие виды, пригодные для доместикации, были сосредоточены всего лишь в девяти небольших областях планеты, и именно эти области стали первыми очагами сельского хозяйства. Тем самым древние обитатели очаговых регионов получили фору в развитии и первыми встали на исторический путь, ведущий к ружьям, микробам и стали. Языки и гены этих народов, как, впрочем, и их домашний скот, растительные культуры, технологии и системы письма, заняли доминирующее положение в мире уже в древности и сохранили его в современную эпоху.

Открытия, сделанные за последние годы археологами, генетиками, лингвистами и специалистами в других областях, обогатили наше представление об этой эволюционной картине, не изменив ее основных черт. Продемонстрирую это на трех примерах. Одним из существенных пробелов географического повествования в моей книге была Япония, о доисториче­ском периоде которой в 1996 г. мне было почти нечего рассказать. Сегодня, на основании недавно полученных генетических данных, можно утверждать, что современная японская нация сформировалась в результате сельскохозяйственной экспансии, с аналогами которой мы не раз встречались на страницах «РМС». В данном случае это была экспансия корейских земледельцев, которые примерно с 400 г. до н. э. начали заселять юго-запад Японии и, продвигаясь на северо-восток, со временем колонизировали весь Японский архипелаг. Неся с собой интенсивное рисовое земледелие и металлические орудия труда, эти люди смешивались с коренным населением (народом, родственным современным айнам). От этого смешения и происходят нынешние японцы — так же, как современные европейцы происходят от земледельцев-колонизаторов из Плодородного полумесяца, которые смешивались с коренным охотничье-собирательским населением Европы.

Другой пример касается освоения мексиканских культур — кукурузы, фасоли и тыквы — на юго-востоке Соединенных Штатов. Прежде археологи полагали, что миграция этих культур из Мексики проходила по прямому маршруту, а именно через северо-восточные районы Мексики и восточный Техас. Однако сегодня становится ясно, что эти промежуточные территории были слишком засушливы для земледелия, и поэтому мексиканские растения добирались до юго-востока США более замысловатым путем — сперва они попали на юго-запад США (где положили начало расцвету культуры анасази), а затем из Нью-Мексико и Колорадо по речным долинам Великих равнин распространились на юго-восток.

Последний, третий, пример связан с одним из выводов главы 10. В этой главе я противопоставил частоту случаев повторной независимой доместикации одних и тех же (или похожих) растений в Америке, связанную с низкой скоростью распространения готовых культур вдоль континентальной оси север—юг, и почти всегда однократную доместикацию растений в Евразии, связанную со стремительным распространением культур вдоль оси восток—запад. Данная закономерность за последние годы была подтверждена еще несколькими открытиями, однако в том, что касается домашнего скота, на сегодняшний день кажется несомненным, что все или почти все из «главной пятерки» хозяйственных млекопитающих Евразии были по нескольку раз независимо одомашнены в разных частях континента — в отличие от евразийских растений и по аналогии с американскими.

Благодаря этим и другим открытиям, не перестающим меня восхищать, наше понимание процессов возникновения сложных обществ на фундаменте сельского хозяйства становится еще более всесторонним. Тем не менее самый интересный прогресс в исследованиях, имеющих отношение к «РМС», был связан с предметами, находившимися на периферии моего повествования. Со времени публикации тысячи людей — в обычных и электронных письмах, по телефону и при личной встрече — просили меня прокомментировать аналогии (или расхождения), замеченные ими между доисторическими процессами континентального масштаба, описанными в «РМС», и более поздними, в том числе совсем недавними процессами, которые они изучают сами. Я остановлюсь на четырех таких уроках прошлого: на поучительном примере новозеландских Мушкетных войн (коротко); на неизменно интересующем всех вопросе «Почему Европа, а не Китай?»; на параллелях между конкуренцией в далеком прошлом и конкуренцией в современном мире бизнеса (более подробно); наконец, на уместности выводов, сделанных в «РМС», для понимания причин богатства одних современных наций и бедности других.

В 1996 г. я уделил лишь один короткий абзац (в главе 13) эпизоду из истории Новой Зеландии XIX в., известному под именем Мушкетных войн, — периоду непрекращающихся боевых действий между группами коренного населения, который длился с 1818 г. по середину 1830-х гг. и в ходе которого европейское огнестрельное оружие распространилось среди маорийских племен, до этого воевавших только оружием из камня и дерева. В тот момент мы не имели ясного представления о событиях этого хаотического периода, однако благодаря двум книгам, опубликованным с тех пор, мы знаем теперь о нем гораздо больше, яснее понимаем его место в более широком историческом контексте и его связь с основными тезисами «РМС».

В начале XIX в. европейские купцы, миссионеры и китобои начали регулярно наведываться в Новую Зеландию, к тому моменту уже 600 лет населенную полинезийскими земледельцами и рыболовами. Поскольку поначалу европейцы высаживались преимущественно на северной оконечности Новой Зеландии, племена маори, обитавшие в северных районах, первыми завязали отношения с европейцами и, как следствие, первыми обзавелись мушкетами. Получив тем самым огромное военное преимущество перед остальными маори, у которых мушкетов еще не было, северные племена, постоянно конфликтовавшие друг с другом, использовали его не только для сведения старых счетов между собой, но и для нового типа военных кампаний — дальних набегов. Они совершали рейды против племен, живших иногда за сотни миль, чтобы доказать свое военное превосходство над соседями и захватить как можно больше рабов.

Помимо мушкетов, еще одним, не менее — а может быть и более — важным условием осуществимости дальних набегов был завезенный европейцами южноамериканский картофель. Эта культура давала гораздо больше пищи на единицу площади или единицу труда, чем традиционный для новозеландского земледелия батат. Главным фактором, ранее не позволявшим маори пускаться в долгосрочные военные предприятия, была двойная проблема продовольственного обеспечения: маори нечем было кормить ни воинов вдали от дома, ни остающихся дома женщин и детей, которые нуждались в мужчинах как основной рабочей силе на бататовых полях. С появлением картофеля такое ограничение было снято. Поэтому Мушкетные войны вполне могли бы войти в историю под менее героическим именем Картофельных.

Как бы их не называть, Мушкетные/Картофельные войны имели катастрофический эффект — в их ходе было уничтожено около четверти коренного маорийского населения. Больше всего убитых появлялось там, где племя, у которого было много мушкетов и картофеля, нападало на племя, у которого не было (или почти не было) ни того ни другого. Из племен, которые обзавелись мушкетами и картофелем не в числе первых, некоторые были практически истреблены еще до того, как успели это сделать. Остальные приложили все усилия, чтобы не отстать, и только благодаря этому смогли восстановить преж­нее военное равновесие. Одним из эпизодов Мушкетных войн был описанный в главе 2 захват островов Чатем, сопровождавшийся массовой расправой над их обитателями мориори.

Мушкетные/Картофельные войны иллюстрируют главный процесс, определяющий содержание последних десяти тысяч лет всемирной истории, а именно экспансию одних человече­ских групп, у которых есть ружья, микробы и сталь (или более ранние технологические и военные преимущества), за счет других групп — экспансию, исчерпывающую себя, либо когда первые полностью замещают вторых, либо когда новые преимущества уже есть и у тех и у других. В постсредневековую эпоху, когда европейцы стали расселяться по другим континентам, этот процесс повторялся неоднократно. Чаще всего в таких случаях аборигены-неевропейцы попросту не имели времени освоить огнестрельное оружие, и за это им приходилось за­платить либо жизнью, либо свободой. Однако Японии не только удалось его освоить (точнее, заново освоить) и не только сохранить независимость, но и меньше чем через полвека, в русско-японской войне 1904–1905 гг., разгромить с помощью этого оружия одну из европейских держав. Североамериканские индейцы Великих равнин, южноамериканские индейцы араукани, новозеландские маори и эфиопы также освоили огнестрельное оружие и использовали его, чтобы сдерживать европейское завоевание, хотя в конечном счете и проиграли. В наши дни странам Третьего мира, изо всех сил старающимся догнать страны Первого мира, тоже ничего не остается, кроме как перенимать его новейшие технологические и сельскохозяйственные достижения. Это еще один пример культурной диффузии, которая на фундаментальном уровне стимулируется конкуренцией между человеческими обществами, — процесса, за последние десять тысяч лет происходившего бессчетное количество раз в бессчетном количестве мест.

В этом смысле в Мушкетных/Картофельных войнах не было ничего необычного. Оставаясь локальным феноменом, они представляют всемирный интерес как раз потому, что являются исключительно ясной, географически и хронологиче­ски компактной моделью множества таких же локальных феноменов. Примерно за два десятилетия после появления в Новой Зеландии мушкеты и картофель распространились от ее северной до южной окраины, преодолев расстояние в 900 миль. Хотя в прошлом сельское хозяйство, письменность и наиболее эффективное доогнестрельное оружие распространялись медленней и дальше, подоплека, по сути, всегда была той же самой — межпопуляционные процессы вытеснения и конкуренции. Сегодня мы задумываемся над тем, не означает ли это, что ядерное оружие, пока находящееся в руках всего лишь восьми государств, в результате тех же самых далеко не мирных процессов когда-нибудь распространится по всей планете.

 

Вторую тему, обсуждение которой активизировалось после 1997 г., можно обобщить коротким заголовком: «Почему Европа, а не Китай?». Основная часть «РМС» была посвящена отличиям между континентами или, иначе говоря, вопросу о том, почему именно народы Евразии, а не коренные народы Австралии, субсахарской Африки или Америки за последнее тысячелетие расселились по всему миру. Я вполне отдавал себе отчет, что многим читателям будет также интересно узнать, почему из региональных популяций Евразии глобальную экспансию предприняли именно европейцы, а не китайцы или кто-нибудь еще. Мне было ясно, что читатели не поймут, если я закончу «РМС», никак не прокомментировав этот очевидный вопрос.

Свою позицию я кратко изложил в эпилоге. С моей точки зрения, причина опережающего развития Европы и отставания Китая лежит глубже, чем называемые многими историками непосредственные факторы (оппозиция китайского конфуцианства и европейской иудео-христианской традиции, подъем западной науки, подъем европейского меркантилизма и капитализма, вырубка лесов и начало разработки богатых угольных месторождений в Британии и т. д.). Предпосылкой действия этих и других непосредственных факторов я счел «принцип оптимальной фрагментации» — закономерность действия исходных географических факторов, предопределивших как раннюю и практически необратимую консолидацию Китая, так и перманентную раздробленность Европы. Европейская раздробленность, в отличие от китайского единства, способствовала прогрессу технологий, науки и капитализма постольку, поскольку порождала ситуацию соперничества между государствами и тем самым предоставляла новаторам широкий выбор источников финансирования, защиты и покровительства.

После публикации «РМС» профессиональные историки не раз указывали мне, что раздробленность Европы, сплоченность Китая и их сравнительные преимущества — более неоднозначные материи, чем следует из моей теоретической модели. Географические границы политико-социальных регионов, которые целесообразно обозначать как «Европа» и «Китай», на протяжении истории не раз менялись. Китай технологически опережал Европу как минимум до XV в. и, вполне вероятно, сможет снова опередить ее, в каковом случае вопрос «Почему Европа, а не Китай?» будет привязан к временному явлению, не требующему и не имеющему глубинного объяснения. Политическая фрагментация имеет последствия, не исчерпывающиеся созданием площадки для конструктивной конкуренции, — конкуренция вполне способна быть не только конструктивной, но и деструктивной (достаточно вспомнить две мировых войны). Да и сама фрагментация — это не монолитное, а многогранное явление: его влияние на инновационный процесс зависит, например, от того, насколько свободно люди и идеи перемещаются между фрагментами, и от того, разнородны эти фрагменты или полностью повторяют друг друга. «Оптимальность» фрагментации также может меняться в зависимости от выбранного критерия — степень политической фрагментации, оптимальная для технологического прогресса, может не быть оптимальной для экономической производительности, политической стабильности или человеческого благополучия.

По моему впечатлению, в социальных науках подавляющее большинство ученых до сих пор предпочитают объяснять разницу между историческими курсами Европы и Китая, апеллируя к непосредственным факторам. Например, Джек Голдстоун, высказывая много интересных мыслей в своей недавней статье, подчеркивает важную роль европейской (и особенно британской) «машинной науки» — применения научных до­стижений в разработке машин и двигателей. В частности он пишет: «Все доиндустриальные экономики в плане обеспечения энергией имели две проблемы: недостаточное количество и недостаточную концентрацию. Количество механической энергии, доступное доиндустриальной экономике, ограничивалось водными потоками, которые надо было поддерживать, животными или людьми, которых надо было кормить, и ветром, который надо было улавливать. В любой данной географиче­ской области такое количество было строго ограниченным. …Трудно переоценить преимущество, которое появлялось у экономики или военной/политической державы, впервые получившей возможность трансформировать в полезную работу энергию ископаемого топлива. …Использование паровой тяги в прядении, водном и сухопутном транспорте, изготовлении кирпичей, молотьбе, производстве чугуна, земляных работах, строительстве и всякого рода других промышленных процессах преобразило британскую экономику. …Таким образом, вполне вероятно, что всестороннее развитие машинной науки было отнюдь не необходимым звеном в истории европейской цивилизации, а непредвиденным результатом специфических обстоятельств, достаточно случайно сложившихся в Британии в XVII–XVIII вв.». Если эта аргументация верна, поиск глубинных географических и экологических объяснений истории фактически теряет смысл.

С детально аргументированной противоположной позицией, с которой согласно меньшинство и которая сходна с точкой зрения, выраженной в эпилоге «РМС», выступил Грэм Лэнг: «Экологические и географические различия между Европой и Китаем позволяют объяснить столь непохожие пути развития науки в этих двух регионах. Во-первых, [в условиях дождевого орошения] европейское земледелие могло обходиться без вмешательства государства, которое таким образом почти все время держалось в стороне от жизни местных общин. Поэтому, когда сельскохозяйственная революция в Европе начала производить все больше сельскохозяйственных излишков, ее непосредственным следствием стал рост относительно автономных городов с городскими институтами типа университетов, а укрепление централизованных государств произошло в Европе лишь позднее, в конце Средних веков. Напротив, [основанное на контроле за водными ресурсами ирригационное] земледелие в долинах крупных китайских рек способствовало раннему зарождению государств с традицией вмешательства и принуждения, тогда как китайские города и городские институты никогда не имели локальной автономии европейского типа. Во-вторых, география Китая, в отличие от Европы, не способствовала долгому и стабильному сосуществованию нескольких независимых государств. Наоборот, она облегчала завоевание и результирующую консолидацию огромной территории под началом одного правителя, после которой в империи наступала долгая эпоха относительной стабильности. Сложившееся таким образом государство подавляло практически все предпосылки возникновения современной науки. …Картина, нарисованная выше, бесспорно многое оставляет за скобками. Однако у такого рода объяснения есть важный плюс: оно избегает порочного круга, часто свойственного теориям, которые не апеллируют ни к чему более глубокому, чем социальные и культурные различия Европы и Китая. Эти теории всегда можно переспросить: «А почему Европа и Китай отличались по таким-то и таким-то социальным или культурным параметрам?» В то же время объяснения, в конечном счете апеллирующие к географии и экологии, дальнейшего углубления не предполагают».

Историкам еще только предстоит сбалансировать эти два разных подхода к проблеме «Почему Европа, а не Китай?». Ее решение может иметь важные последствия для выбора наилучшей стратегии управления Китаем и Европой в текущей ситуации. Например, с моей и Лэнга точки зрения, катастрофа китайской «культурной революции» 60–70-х гг. XX в., когда горстка неадекватных руководителей могла на пять лет прекратить работу образовательных учреждений в самой многонаселенной стране мира, вполне вероятно, была не уникальным однократным отклонением развития, а предвестницей будущих подобных катастроф, которые могут случиться, если Китай не сделает шаги в сторону политической децентрализации. И наоборот, Европа, в своем нынешнем стремлении к политическому и экономическому единству, вполне вероятно, должна быть особенно внимательной, чтобы не разрушить системные параметры, бывшие подоплекой ее успехов на протяжении последних пяти столетий.

 

Еще одна недавняя экстраполяция выводов моей книги на текущую ситуацию оказалась для меня самой неожиданной. Когда книга вышла в свет, ее благожелательно отрецензировал Билл Гейтс, и после этого мне стали приходить письма от многих бизнесменов и экономистов. В этих письмах они указывали на возможные параллели между историями целых народов, о которых говорилось в «РМС», и историями организаций и групп в мире бизнеса. Причем так или иначе все вопросы сводились к одному: какой способ организации коллективов и предприятий способен дать максимум производительности, творчества, новаторства и богатства? Следует ли коллективу иметь централизованное руководство (в идеале диктатуру одного человека) или, наоборот, в нем должно быть рассредоточенное лидерство или даже анархия? Следует ли организовать весь штат как единую группу или разбить его на небольшое (или большое) число групп? Следует ли поддерживать постоянное общение между группами или разгородить их барьерами, сведя к минимуму обмен информацией? Следует ли отгородиться от внешнего мира протекционистскими тарифами или полностью открыть свое предприятие свободной конкуренции?

Такие организационные вопросы встают на множестве разных уровней по поводу множества типов групп. Они актуальны и для целых стран — вспомните нескончаемые дебаты о том, что является наилучшей формой правления: просвещенная диктатура, федеральная система или полная свобода от ограничений. Те же вопросы возникают в связи с организацией разных компаний внутри одной отрасли. Чем объяснить тот факт, что «Майкрософт» в последнее время так преуспел, а когда-то успешная «Ай-Би-Эм» растеряла свое преимущество и лишь благодаря радикальным организационным переменам снова смогла улучшить показатели эффективности? Чем объяснить разную судьбу промышленных районов? Во времена моего детства и юности, проведенных в Бостоне, «Шоссе 128», индустриальный пояс вокруг Бостона, было мировым лидером в сфере наукоемких технологий. Однако в дальнейшем оно пережило упадок, и главный центр инноваций переместился в Силиконовую долину. Отношения между фирмами, базирующимися в этих двух районах, построены очень по-разному, и это, вероятно, отразилось на их разной судьбе.

Разумеется, следует вспомнить и об интересующей всех различной производительности экономик целых наций: Японии, Соединенных Штатов, Франции, Германии и т. д. Но не стоит упускать из виду, что даже внутри каждой из них производительность и прибыльность заметно варьирует в зависимости от отрасли. К примеру, если корейская сталелитейная промышленность по эффективности не уступает нашей, то все остальные корейские отрасли отстают от своих американских аналогов. Есть ли какая-то особенность внутреннего устройства этих корейских отраслей, которая объясняет разницу в производительности на уровне одной национальной экономики?

Ясно, что, раскрывая причины неодинакового успеха тех или иных организаций, необходимо принять во внимание роль конкретных личностей. Скажем, успех «Майкрософт» явно связан с личными качествами Билла Гейтса — даже имея сверхэффективную корпоративную структуру, компания не выбилась бы в лидеры под началом неэффективного руководителя. И все-таки, несмотря ни на что, вопрос остается актуальным: «При прочих равных, или в долгосрочной перспективе, или среднестатистически — какая форма организации лучше?»

Сравнив истории Китая, Индийского субконтинента и Европы в эпилоге «РМС», я предложил ответ на этот вопрос в применении к технологическому прогрессу целых стран. Как уже пояснялось, я пришел к выводу, что конкуренция между разными политическими образованиями в географически раздробленной Европе подстегивала инновационное развитие, тогда как ее отсутствие в объединенном Китае это развитие, наоборот, сдерживало. Означает ли это, что еще бо§льшая политическая раздробленность, чем в Европе, имела бы еще более благоприятный эффект? Скорее всего нет, Индия по степени географической раздробленности превосходила Европу, но далеко отставала от нее в инновациях и технологиях. Отсюда я вывел «принцип оптимальной фрагментации»: инновационный прогресс быстрее всего происходит в обществе с некоей оптимальной промежуточной степенью фрагментации — и избыточная консолидация, и избыточная раздробленность для него вредны.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>