Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Еси, Каринге, Омваи, Парану, Сауакари, Вивору и всем остальным моим друзьям и учителям с Новой Гвинеи, умеющим жить в трудных природных условиях. 18 страница



Одним словом, существующие болезни представляют эволюцию микробов в ее развертывании, на разных этапах их адаптации к новым хозяевам и переносчикам. Однако после, скажем, коров человеческие иммунные реакции, вши, экскременты, внутренние химические процессы оказываются для микроба внове. В этой незнакомой среде он должен выработать новые способы существования и размножения. В нескольких показательных случаях врачам или ветеринарам фактически удалось понаблюдать за тем, как микробы это делают.

Подробнее всего в этом плане были изучены события, сопровождавшие вспышку миксоматоза в австралийской популяции кроликов. Было замечено, что миксовирус, изначально эндемик дикого бразильского вида кроликов, несколько раз становился причиной летальной эпизоотии среди европейских домашних кроликов — которые относятся к другому виду. Поэтому в 1950 г. вирус целенаправленно перенесли в Австралию в надежде избавиться от недальновидно завезенных сюда в XIX в. европейских кроликов, ставших настоящим бичом местного сельского хозяйства. В первый год миксоматоз дал превосходные (для австралийских фермеров) показатели — 99,8% смертельных случаев среди зараженных особей. К несчастью фермеров, на следующий год смертность упала до 90%, а со временем стабилизировалась на 25%, покончив с планами австралийцев искоренить кроличью напасть. Проблема заключалась в том, что миксовирус эволюционировал и при этом руководствовался собственными интересами, которые отличались не только от кроличьих, но и от наших. В результате его модификации кролики стали реже заражаться, а зараженные — дольше не умирать. Таким образом, эволюционировавший миксовирус научился передавать свое потомство большему числу кроликов, чем это удавалось его сверх меры активному предшественнику.

Чтобы привести аналогичный пример из человеческой практики, достаточно вспомнить об удивительной эволюции сифилиса. У нас сифилис в первую очередь ассоциируется с двумя признаками: генитальными язвами и очень медленным развитием болезни, во многих случаях приводящим к смерти — у нелечащихся людей — лишь по прошествии многих лет. Однако во времена первых достоверно засвидетельствованных случаев этого заболевания в Европе — 1495 г. — характерные сифилитические нагноения часто покрывали тело человека с головы до коленей, с лица облезала кожа, а смерть наступала всего лишь через два-три месяца. К 1546 г. сифилис уже превратился в болезнь с набором хорошо известных нам сегодня симптомов. Очевидно, что так же, как в случае с миксоматозом, трансформация вызывающих сифилис спирохет, направленная на удлинение срока жизни зараженного, дала им возможность распространять свое потомство среди большего круга потенциальных жертв.



 

Роль смертоносных инфекций как фактора человеческой истории прекрасно иллюстрирует депопуляция Нового Света в эпоху европейской колонизации. Число коренных американцев, умерших в сражении от европейского огнестрельного и холодного оружия, намного уступало числу тех, кто умер в собственной постели от евразийских микробов. Кроме того, будучи главной причиной смерти индейцев и их вождей и подрывая дух оставшихся в живых, эти микробы делали невозможным серьезное сопротивление колонизаторам. Возьмем, к примеру, высадку Кортеса на мексиканском побережье в 1519 г. и его завоевательный поход во главе отряда из 600 испанцев против многомиллионной и крайне воинственной Ацтекской империи. Тот факт, что Кортесу удалось достичь ацтекской столицы Теночтитлан, уйти оттуда, потеряв «всего лишь» две трети своего войска, и пробиться обратно к побережью, демонстрирует и военное преимущество испанцев, и первоначальную наивность ацтеков. Однако, когда Кортес напал снова, ацтеки больше не были наив­ны и дрались за каждую свою улицу с величайшим упорством. Союзником испанцев, решившим исход войны, на этот раз стала оспа, которая достигла Мексики в 1520 г. благодаря одному зараженному рабу, прибывшему с покоренной испанцами Кубы. Вспыхнувшая эпидемия выкосила ряды ацтеков почти наполовину, включая императора Куитлауака, а уцелевшие были деморализованы таинственной напастью, которая, убивая индейцев, почему-то щадила испанцев — как будто в наглядное доказательство их непобедимости. К 1618 г. мексиканское население, которое перед началом европейского завоевания составляло 20 миллионов, сократились примерно до 1,6 миллиона.

Писарро, который в 1531 г. высадился на перуанском побережье с отрядом из 168 человек и отправился завоевывать Инк­скую империю, сопутствовала не менее зловещая удача. К сча­стью для него и несчастью для инков, оспа, добравшаяся до Перу по суше приблизительно в 1526 г., не только уничтожила большинство многомиллионного населения империи, но и обезглавила ее: среди погибших оказались император Уайна Капак и его законный преемник. Как мы видели в главе 3, борьба за опу­стевший престол между двумя другими сыновьями Уайны Капака, Атауальпой и Уаскаром, привела к междоусобице, которую завоеватели не преминули обратить себе на пользу.

Когда мы, в Соединенных Штатах, думаем о крупнейших доколумбовых обществах Нового Света, нам, как правило, приходят на память только ацтеки и инки. Мы забываем, что в Северной Америке тоже существовала густонаселенная индейская территория, причем как раз там, где и следовало ожи­дать — в долине Миссисипи, по сей день одной из самых плодородных наших областей. Правда, в ее случае конкистадоры не участвовали в уничтожении коренного населения напрямую, поскольку за них всю работу успели проделать евразий­ские микробы. Когда Эрнандо де Сото в 1540 г. первым из европейцев совершал поход по Юго-Восточным Соединенным Штатам, он встретил немало индейских городов, двумя годами раньше потерявших всех своих жителей в результате эпидемий. Переносчиками этих эпидемий были индейцы с побережья, которых заражали наведывавшиеся к ним изредка испанцы. Таким образом, микробы испанцев достигли внутренних территорий континента раньше самих испанцев.

Как бы то ни было, в нижнем течении Миссисипи де Сото еще успел застать многонаселенные города. И хотя после его экспедиции европейцев в долине не было очень долго, микробы из Евразии уже прочно обосновались в Северной Америке и их собственная экспансия продолжалась. К следующему появлению белых в нижнем течении Миссисипи — это были французские колонисты в конце XVII в. — почти ни одного из крупных индейских городов не осталось, а память о них уцелела лишь в виде массивных курганов. Мы только недавно осо­знали, что на момент прибытия Колумба в Новый Свет многие из обществ, возводивших эти курганы, все еще нормально функ­ционировали и что их коллапс (вероятно, вызванный мором) случился лишь позже, где-то между 1492 г. и постоянным заселением долины Миссисипи европейцами.

В пору моей юности американских школьников учили, что до Колумба коренное население Северной Америки составляло не более миллиона человек. Такая скромная цифра была очень удобна, потому что представляла завоевание континента белыми в менее мрачном свете — ведь получалось, что он был практически безлюден. Однако теперь, в результате археологических раскопок и анализа свидетельств, оставленных первыми европейскими гостями в наших краях, оценка предполагаемой численности индейского населения выросла примерно до 20 миллионов. Для обеих Америк сокращение коренного населения за одно-два столетия после прибытия Колумба оценивается сегодня совсем другими цифрами — до 95%.

Главными причинами этой демографической катастрофы стали микробы Старого Света, с которыми индейцы никогда не сталкивались и против которых, следовательно, у них не было ни приобретенного, ни унаследованного иммунитета. В первых рядах по числу жертв шли оспа, корь, грипп и сыпной тиф, во втором эшелоне — как будто первого было недостаточно — дифтерия, малярия, свинка, коклюш, чума, туберкулез и желтая лихорадка. Масштаб бедствия, вызванного пришлыми болезнями, белые очень часто могли наблюдать собственными глазами. Например, в 1837 г. индейское племя мандан, одно из самых культурно развитых обществ на территории наших Великих равнин, подхватило оспу с парохода, который поднимался по реке Миссури от Сент-Луиса. В одной из манданских деревень из двух тысяч обитателей через две недели осталось меньше сорока.

 

Если в Новом Свете прижилось больше дюжины эпидемических инфекций Старого Света, то из Америки в Европу, насколько можно судить, ни одного поветрия занесено не было. Единственное возможное исключение — сифилис, чье географическое происхождение пока остается спорным. Односторонность такого обмена инфекциями поражает еще сильнее, если вспомнить, что предпосылкой развития наших эпидемических болезней являются крупные и спрессованные человеческие популяции. Если недавняя переоценка доколумбова населения обеих Америк верна, Новый Свет в этом аспекте ненамного уступал Евразии. Некоторые города Нового Света, например Теночтитлан, в то время входили в число самых густонаселенных городов мира. Почему же испанцы, оказавшись в Теночтитлане, не столкнулись с грозными туземными микробами?

Один из возможных факторов, повлиявших на такое положение дел, — временной зазор между возникновением обществ с высокой популяционной плотностью в Новом и Старом Свете. Нужно упомянуть и то обстоятельство, что три наиболее густонаселенных американских территории — Анды, Мезоамерика и долина Миссисипи — исторически не оказались связаны сетью активной торговли в единую патогенную среду, как это произошло с Европой, Северной Африкой, Индией и Китаем в римские времена. Однако сказанное все равно не объясняет, почему в Новом Свете, по-видимому, так и не возникло ни одной смертельной болезни скученности. (Сообщалось об обнаружении ДНК возбудителя туберкулеза в мумифицированных останках перуанского индейца, умершего тысячу лет назад; однако использованная процедура анализа не позволяла отличить человеческий туберкулез от близкородственного патогена (Mycobacteriutm bovis), широко распространенного среди диких животных.)

Главная причина невозникновения в Америке острых массовых заболеваний начинает проясняться, как только мы останавливаемся и задаем себе элементарный вопрос: «Откуда им было взяться?» Мы уже знаем, что евразийские болезни скученности происходят из болезней евразийских стадных животных, одомашненных человеком. Но если в Евразии таких видов было в изобилии, то в обеих Америках люди одомашнили лишь пять видов животных: индейку в Мексике и на американском юго-западе, ламу/альпаку и морскую свинку в Андах, мускусную утку в тропической Южной Америке и собаку на всей территории Нового Света.

Еще раньше мы убедились, что чрезвычайный недостаток одомашненных животных в Новом Свете проистекал из дефицита исходного материала. Около 80% крупных млекопита­ющих Америки вымерли в конце последнего оледенения, примерно 13 тысяч лет назад. Немногочисленные животные, которые позже были одомашнены в доколумбовой Америке, как потенциальные источники болезней скученности значительно уступали тем же коровам и свиньям. Мускусные утки и индейки не живут огромными скоплениями, и к тому же их не назовешь приятными существами (такими, как ягнята), которых так и тянет потрогать. Морским свинкам, возможно, глобальная летопись болезней кое-чем и обязана — разновидностью трипаносомоза под названием болезнь Шагаса или лейшманиозом, — но даже это пока лишь гипотеза. На первый взгляд, больше всего удивляет отсутствие какого бы то ни было заболевания, полученного человеком от лам (или альпак), в которых естественно видеть андский аналог евразийского домашнего скота. Однако у лам как потенциального источника человеческих патогенов имелось четыре минуса: во-первых, их держали меньшими стадами, чем овец, коз и свиней; во-вторых, их совокупное количество даже отдаленно не достигало размеров евразийских популяций домашнего скота (поскольку ламы так и не распространились за пределы Анд); в-третьих, люди не пьют молоко лам и не рискуют через него заразиться; в-четвертых, лам не держат в помещении, в непосредственной близости от людей — в отличие, например, от высокогорной Новой Гвинеи, где женщины часто вынянчивают поросят, как детей, а взрослых свиней, как, впрочем, и коров, нередко держат непосредственно в крестьянских хижинах.

 

Историческое значение болезней животного происхождения выходит далеко за пределы столкновения Старого и Нового Света. Евразийские микробы сыграли ключевую роль в истреблении коренных народов многих других регионов, в том числе обитателей тихоокеанских островов, аборигенов Австралии и койсанских народов Южной Африки (готтентотов и бушменов). Обобщенные показатели смертности при первых контактах с евразийскими возбудителями варьировались от 50% до 100%. Скажем, на Гаити от индейского населения, которое в год прибытия Колумба составляло 8 миллионов человек, к 1535 г. не осталось никого. На Фиджи эпидемия кори, занесенной в 1875 г. одним из местных вождей, вернувшимся из Австралии, уничтожила около четверти тогдашнего населения (уже понесшего огромный урон от прошлых эпидемий, начало которым было положено первым визитом европейцев в 1791 г.). Сифилис, гонорея, туберкулез и грипп, прибывшие с капитаном Куком в 1779 г., последовавшая за ними в 1804 г. крупная вспышка брюшного тифа, а также многочисленные «мелкие» эпидемии сократили население Гавайев с примерно полумиллиона человек в 1779 г. до 84 тысяч в 1853 г. — в этот год первая в истории островов эпидемия оспы унесла жизни еще около 10 тысяч человек. Такие примеры можно перечислять почти бесконечно.

В то же время патогены действовали не исключительно на стороне европейцев. Если Новый Свет и Австралия не имели собственных эпидемических болезней, способных стать неприятным сюрпризом для колонизаторов, у тропической Азии, Африки, Индонезии и Новой Гвинеи такие сюрпризы нашлись. Малярия на всей территории экваториальной и субэкваториальной зоны Старого Света, холера в Юго-Восточной Азии и желтая лихорадка в Африке прославились как самые грозные тропические напасти (и по-прежнему ими остаются). Они стали главной помехой для колонизации тропиков европейцами и отчасти их за­слугой является тот факт, что колониальный раздел Новой Гвинеи и большей части Африки завершился почти на 400 лет позже начала раздела Нового Света. Стоило европейскому морскому транспорту привезти малярию и желтую лихорадку в тропики Нового Света, они превратились в главный бич колонизаторов и здесь. Достаточно вспомнить Панамский канал, от строительства которого эти две болезни заставили отказаться французов и чуть было не заставили отказаться американцев.

Принимая во внимание все эти факты, попробуем посмотреть на роль микробов с точки зрения нашей изначальной задачи — дать ответ на вопрос Яли. Не подлежит сомнению, что по вооружению, технологиям и политической организации европейцы исторически оказались в гораздо более выгодном положении, чем большинство покоренных ими неевропейских народов. Однако сам по себе такой перевес не объясняет полностью, как европейским колонистам, первоначально столь малочисленным, удалось потеснить столь значительную часть коренного населения Америки и некоторых других регионов мира. Этого могло и не произойти, если бы не зловещий дар, которым Европа наградила другие континенты, — болезнетворные микробы, наследие долгой близости евразийцев с домашними животными.

 

Глава 12. Кальки
и заимствованные буквы

Авторы XIX в., как правило, представляли всемирную историю восхождением от дикости к цивилизации и традиционно отмечали на этом пути несколько основных вех: появление сельского хозяйства, металлургии, сложной техники, централизованной власти, письменности. Последнюю отличала наибольшая ограниченность распространения: до экспансии ислама и европейских колониальных походов письменности не существовало ни в Австралии, ни на тихоокеанских островах, ни в субэкваториальной Африке, ни в Новом Свете (кроме небольшой части Мезоамерики). Учитывая такую неравномерность, неудивительно, что народы, гордящиеся своей причастностью к цивилизации, всегда считали умение писать и читать наиболее явным атрибутом, возвышающим их над «варварами» и «дикарями».

Знание дает силу. Поэтому для современных обществ письменность всегда была фактором дополнительного могущества: она позволяла им передавать знания в гораздо большем объеме, с гораздо большей точностью и подробностью, на большем расстоянии в пространстве и времени. Безусловно, некоторым народам удавалось управлять империями, не прибегая к письменности (чем прославились, например, инки), а «цивилизованным» народам не всегда удавалось победить «варваров» (в чем, например, убедились римские армии, воевавшие с гуннами). Однако относящееся к более позднему времени европейское покорение Америки, Сибири и Австралии представляет собой вполне закономерный исторический результат.

В современную эпоху письменность шествовала в одном строю с ружьями, микробами и централизованной политической организацией как еще одно орудие завоевания. Директивы монархов и купцов, организовывавших морские походы, передавались в письменной форме. Отряды кораблей выверяли свой курс по картам и письменным указаниям предыдущих экспедиций. Письменные отчеты вернувшихся, в которых говорилось об изобильных и плодородных землях, ждущих новых хозяев, становились мотивом для последующих вояжей. Из этих отчетов потенциальные колонизаторы также могли узнать, какие опасности их подстерегают и к чему следует готовиться. С помощью письменности управляли и формировавшимися из новых территорий империями. Хотя другими средствами вся эта разнородная информация передавалась и в дописьменных обществах, письменность позволяла делать это проще, подробней, точней и эффективней.

Почему же, учитывая огромную ценность письменности, одни народы ею овладели, а другие — нет? Почему, например, письменность не была придумана или заимствована ни одним традиционным охотничье-собирательским обществом? Почему, если взять островные империи, письменность появилась у критян минойского периода, но не у полинезийцев на архипелаге Тонга? Сколько раз в человеческой истории письменность возникала самостоятельно, при каких обстоятельствах и для каких целей? Почему из народов, которые пришли к ней в какой-то момент, одни сделали это гораздо раньше, чем другие? Почему так получилось, что на фоне почти поголовной грамотности среди, например, современных японцев и скандинавов, большинство жителей современного Ирака безграмотны — несмотря на то, что именно здесь около четырех тысяч лет назад письменность и родилась?

Характер распространения письменности из центров ее зарождения ставит перед нами не менее важные вопросы. Почему, например, она дошла из Плодородного полумесяца до Эфио­пии и Аравии, но не дошла из Мексики до Анд? Распространялись ли системы письменности элементарным копированием или существовавшие системы воздействовали на соседние народы силой примера, заставляя их изобретать свои собственные? Каким образом, имея систему письменности, подходящую для одного языка, можно разработать систему, подходящую для другого, непохожего? Аналогичные вопросы возникают всякий раз, когда мы пытаемся представить себе происхождение и распространение многих других элементов человеческой культуры — технологии, религии, сельского хозяйства. Однако у историка, задающегося такими вопросами в отношении письменности, есть преимущество: чаще всего подробнейший ответ на них могут дать сами письменные артефакты. Поэтому, исследуя возникновение и развитие письменности, мы будем руководствоваться не только принципиальной важностью самого предмета, но и его способностью пролить свет на более общие вопросы истории культуры.

 

Три основных стратегии, лежащих в основе систем письменности, отличаются друг от друга размером единицы речи, которую обозначают одним письменным знаком: это либо отдельный элементарный звук, либо целый слог, либо целое слово. Наиболее широко из этих трех народами современного мира используется алфавит — система, которая в идеале обеспечивает отдельным символом (буквой) каждый элементарный звук языка (фонему). На деле почти во всех алфавитах не более 20–30 букв, а количество фонем в соответствующих языках почти всегда больше. Например, в английском примерно 40 фонем записываются всего лишь 26 буквами. Поэтому большинство языков с алфавитной письменностью, включая и английский, вынуждены закреплять несколько разных фонем за одной и той же буквой и обозначать некоторые фонемы буквосочетаниями, например, такими, как английские двухбуквенные sh и th (обозначаемые ими два звука в русском и греческом алфавитах соответственно представлены отдельной буквой).

Вторая стратегия — это использование так называемых логограмм, то есть обозначение одним письменным символом целого слова. Такую функцию выполняют многие символы китайского письма и основного письма Японии (кандзи). До экспансии алфавитной письменности, системы, активно использующие логограммы, были более распространены — в их число входили, например, египетская и майанская иероглифика, а также шумерская клинопись.

Третья стратегия, меньше других знакомая большинству читателей этой книги, заключается в использовании отдельных символов для каждого слога. На практике почти все такие системы записи (называемые слоговыми азбуками или силлабариями) имеют отдельные символы только для слогов, состоящих из одного согласного и следующего за ним гласного (как в слове «по-го-да»), а для написания прочих видов слогов с помощью тех же символов прибегают к различным ухищрениям. В древности слоговые азбуки были обычным явлением, известным нам, в частности, на примере линейного письма Б, существовавшего в микенской Греции. Слоговые азбуки существуют и сегодня — важнейшей из них является кана, которую японцы используют в телеграммах, банковских отчетах и текстах для слепых.

Я назвал эти три подхода не системами письменности, а стратегиями вполне сознательно. Из реально существующих систем ни одна не применяет только одну из них. Ни китай­ское письмо не является чисто логографическим, ни англий­ское — чисто алфавитным. Подобно всем остальным «алфавитным» языкам английский пользуется множеством логограмм, в частности цифрами и символами вроде $, %, + — то есть произвольными знаками, не состоящими из фонетических элементов и обозначающими целые слова. Так же и «силлабиче­ское» линейное письмо Б включало в себя немало логограмм, а «логографическая» египетская иероглифика — немало силлабических знаков, как, впрочем, и практически полноценный алфавит из отдельных букв для каждого согласного.

 

Изобрести систему письменности с нуля должно быть, несравнимо труднее, чем заимствовать и приспособить под себя уже готовую. Первопроходцам письменности нужно было самим дойти до базовых принципов, которые мы сегодня считаем самоочевидными. Например, им пришлось найти способ расчленения цельного высказывания на речевые единицы — неважно, были ли эти единицы словами, слогами или фонемами. Им пришлось научиться выделять один и тот же звук или фонетический элемент в условиях огромной нормальной изменчивости нашей речи (по громкости, высоте, скорости, интонации, группировке слов, индивидуальным особенностям произношения). Им пришлось выяснить, что систематическая запись должна пренебрегать всем этим разнообразием. Затем им пришлось придумать, как представлять звуки символами.

 

Так или иначе, первым писцам удалось решить все эти проблемы, не имея перед глазами никакого готового образца. Сложность задачи была явно настолько велика, что за всю историю абсолютно независимое изобретение письменности имело место в мизерном числе случаев. Два таких бесспорно самостоятельных изобретения были сделаны шумерами в Месопотамии накануне 3000 г. до н. э. и мексиканскими индейцами накануне 600 г. до н. э. (карта 12.1); египетская письменность, датируемая 3000 г. до н. э., и китайская, сложившаяся к 1300 г. до н. э., также, возможно, возникли независимо. Насколько можно судить, все остальные народы, освоившие письменность, либо заимствовали и адаптировали существующие системы, либо, как минимум, на них ориентировались.

Детальнее всего независимое развитие изучено на примере древнейшей системы письменности в истории — шумер­ской клинописи (карта 12.1). В течение тысячелетий, предшествовавших ее формированию, жители некоторых земледельческих поселений Плодородного полумесяца использовали кусочки глины разной элементарной формы для ведения отчетности, например записи количества овец или объема запасов зерна. В последние столетия IV тысячелетия до н. э. развитие приемов такой бухгалтерии, стандартизация формата и знаков привели к формированию первой системы письменности. В частности, одним из технологических новшеств стало использование глиняных табличек в качестве удобной поверхности для записи. Первоначально глину процарапывали каким-либо заостренным орудием, однако скоро такой способ уступил место специальной палочке из тростника, которую нужно было аккуратно вдавливать в глину. С точки зрения формата произошло постепенное принятие условных правил, потребность в которых теперь всем очевидна: письмо должно было быть линейно организовано рядами или колонками (у шумеров, как и позднее у европейцев, ряды были горизонтальными); строки должны были читаться в одном и том же направлении (у шумеров, как и у европейцев, — слева направо); наконец, на табличке строки должны были идти сверху вниз, а не наоборот.

Однако принципиальным новшеством стало решение проблемы, которая имеет фундаментальное значение практически для всех систем письменности, — проблемы создания общепонятных видимых знаков, представляющих фактические звуки речи, а не только идеи (иначе сказать, слова), которые от звукового выражения не зависят. Ранние этапы решения этой проблемы нагляднее всего представлены в тысячах глиняных табличек, найденных в развалинах шумерского города Урук, который расположен на берегу Евфрата примерно в 200 ми­лях к юго-востоку от современного Багдада. Первые шумерские письменные знаки были узнаваемыми изображениями обозначаемого объекта (например, рыбы или птицы). Естественно, такие знаки-картинки в массе своей состояли из числительного и исчисляемого существительного, а целые тексты являлись просто учетными перечнями — подобием стенограммы, лишенным грамматических элементов. Со временем формы знаков стали более схематичными, особенно когда на смену заостренным орудиям пришли специальные тростниковые палочки. Новые знаки рождались из сочетаний старых, которым присваивались новые значения: например, соединение символа «голова» с символом «хлеб» дало символ «есть».

 

Самое древнее шумерское письмо состояло из нефонетических логограмм. Иначе говоря, оно не основывалось на конкретных звуках шумерского языка, и произносить читаемое можно было совершенно по-разному, на любом другом языке, не меняя значения (сходным образом знак 4 может читаться как фор, четыре, нелье или эмпат в зависимости от языка читающего — соответственно английского, русского, финского или индонезийского). Вероятно, самый важный шаг во всей истории письменности был сделан тогда, когда шумеры впервые прибегли к фонетической репрезентации — изначально в виде записи абстрактного существительного (которое не так-то просто изобразить) с помощью знака для графически наглядного существительного, имевшего идентичную фонетику. Например, узнаваемо нарисовать стрелу легко, узнаваемо нарисовать жизнь трудно, однако поскольку и то и другое в шумерском произносилось как ти, изображение стрелы стало означать либо «стрела», либо «жизнь». Многозначность, ставшую следствием такого изобретения, устраняли путем добавления непроизносимого знака (так называемого детерминатива), указывавшего категорию существительных, к которой принадлежал подразумевавшийся объект. Лингвисты называют это решающее новшество, на котором, кстати, основаны всевозможные случаи игры слов, принципом ребуса.

Как только шумеры додумались до этого фонетического принципа, они начали применять его куда шире, чем просто для обозначения абстрактных существительных. Они использовали его для записи слогов или букв, составляющих грамматические окончания. Например, в английском языке не вполне понятно, какая картинка сможет представить довольно распространенный слог «-tion», однако мы могли бы решить эту проблему иначе — нарисовать картинку, иллюстрирующую глагол «shun» («избегать»), который имеет то же самое произношение. Фонетически интерпретируемые знаки использовались и для «составления» более длинных слов — такие слова обозначались рядом картинок, каждая из которых представляла звучание отдельного слога. Похожим образом носитель английского языка мог бы записать слово «believe» (билив — «верить») с помощью последовательного изображения пчелы («bee» — би) и листа («leaf» — лиф). Фонетическая репрезентация также позволяла пишущим использовать одну и ту же картинку для группы родственных по смыслу слов (например, для английских «tooth» (тус — «зуб»), «speech» (спич — «речь») и «speaker» (спикер — «говорящий»)), устраняя многозначность дополнительным фонетически интерпретируемым знаком (в нашем случае — пририсовывая в зависимости от нужды значки для слов «два» («two» — ту), «каждый» («each» — ич) и «пик» («peak» — пик)).

Таким образом, шумерское письмо превратилось в причудливую смесь трех типов знаков: во-первых, логограмм, обозначающих целые слова или имена, во-вторых, фонетических знаков, используемых для записи слогов, букв, грамматических элементов или частей слов, и в-третьих, непроизносимых детерминативов, которые должны были выделять нужное значение из нескольких возможных. Однако фонетическим символам шумерской письменности было далеко до полноценного силлабария или алфавита: у некоторых слогов шумерского языка не имелось собственного письменного обозначения, один и тот же знак мог читаться по-разному, вдобавок один и тот же знак мог в разных случаях интерпретироваться как слово, слог или буква.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>