Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Каждый умирает в одиночку 30 страница



— Шестьдесят процентов всех сидящих здесь будут казнены, — возразил врач. — Надо полагать, по меньшей мере, тридцать пять процентов остальных убудут присуждены к каторжным работам на долгие сроки. Какая разница, умрут ли они несколькими месяцами раньше или позже?

— Раз вы так думаете, вы не имеете права числиться здесь врачом. Подайте в отставку!

— Всякий, кто заменит меня, будет не лучше. К чему же менять? — Советник медицины засмеялся. — Пойдемте, пастор, я вас выслушаю. Вы же знаете, я питаю к вам слабость, хотя знаю, что вы всегда под меня подкапываетесь и наговариваете на меня. Уж очень вы типичный Дон-Кихот!

— Я и сейчас под вас подкапывался и наговаривал на вас. Я просил начальника уволить вас и почти что получил согласие.

Врач расхохотался и похлопал пастора по плечу: Молодец, попик! — воскликнул он. — Я прямо-таки от души благодарен вам. Если меня отсюда уволят, я взлечу выше, прямо в старшие советники медицины, и буду сидеть сложа руки. Примите мою искреннюю благодарность, милый попик.

— Докажите ее, вызволите из карцера Крауза и молодого Бендта. Они живыми оттуда не выйдут. За последние две недели у нас было семь смертных случаев, и только по вашей небрежности.

— Ах вы, льстец. Пользуетесь тем, что я не могу вам отказать. Сегодня же вечером верну обоих. А то сразу же как расписался, пожалуй, неловко. Правда, пастор?

 

ГЛАВА 59

Трудель Хергезель, урожденная Бауман

 

Перевод в следственную тюрьму разлучил Трудель Хергезель и Анну Квангель. Трудель тяжело было лишиться «мамы». Она давно позабыла, что Анна была причиной ее ареста, вернее, не позабыла, но простила. Мало того, она поняла, что, в сущности, и прощать-то было нечего. На допросе редко кто мог быть в себе уверен. Прожженные бестии, гестаповские комиссары, умели самый безобидный намек превратить в капкан, из которого не выберешься никакими силами.

И вот Трудель осталась без матери, теперь ей не с кем было поговорить. Она должна была молчать и об утраченном счастье, и о тревоге за Карли, всецело заполнявшей ее. Новая ее соседка по камере была пожилая, желтая как лимон особа, — обе с первого взгляда возненавидели друг друга; эта тварь вечно о чем-то шушукалась с уборщицами и надзирательницами. Когда пастор бывал в камере, она прислушивалась к каждому его слову.

Через пастора Трудель хоть что-нибудь узнавала о своем Карли. Фрау Хензель, ее сожительница, то и дело шныряла в контору, должно быть, наушничала на кого-нибудь. Пастор успел рассказать Трудель, что ее муж в одной с ней тюрьме, только он болен, часто даже теряет сознание, однако поклоны ей все-таки шлет.



О тех пор Трудель только и жила надеждами на приход пастора. Даже в присутствии фрау Хензель пастор умудрялся передать ей весточку. Обычно они сидели при этом под окном, тесно сдвинув табуретки, и пастор Лоренц читал ей главу из Нового завета, а фрау Хензель стояла у противоположной стены камеры и не сводила с них глаз.

Для Трудель библия была чем-то совершенно новым. Она никогда не испытывала потребности в религии. Понятие «бог» было ей чуждо, «бог» было для нее просто слово, привычное восклицание, например: бог с ним! Так же точно можно было сказать: шут с ним! — разницы она не видела.

И теперь, услышав из Евангелия от Матфея о жизни Христа, она сказала пастору, что не может себе представить, как это он «сын божий».

Пастор Лоренц только кротко улыбнулся в ответ и сказал, что это не важно. Пусть задумается над тем, как Иисус жил на земле. А «чудеса» пусть понимает, как хочет, хотя бы как красивые сказки. Главное ей знать, что жил когда-то на земле такой человек, чьи дела и спустя два тысячелетия сияют непреходящим светом, являя вечное свидетельство того, что любовь сильнее ненависти.

Трудель Хергезель, которая умела так же сильно любить, как и ненавидеть, и, внимая учению, от всей души ненавидела свою соседку фрау Хензель, Трудель Хергезель противилась такому учению. Оно казалось ей уж очень слащавым. И не Иисус Христос завоевал ее сердце, а его служитель, Фридрих Лоренц. Она смотрела на этого человека, чья тяжелая болезнь всякому бросалась в глаза, она видела, что он принимает к сердцу ее горести, как свои собственные, что он никогда не думает о себе, она убеждалась в его мужестве, когда он во время чтения всовывал ей в руку записку с весточкой о Карли, — и вот тогда-то ее осеняло нечто похожее на счастье, глубокий покой, исходивший от этого человека.

Правда, от этого нового чувства Трудель Хергезель не становилась ласковее к Хензельше, а только равнодушнее, — ненависть уже не стояла на первом плане. Иногда, блуждая по камере, Трудель могла вдруг остановиться перед Хензельшей и спросить: — И зачем вы это делаете? Зачем доносите на всех? Разве вам легче от несчастья других? Или думаете этим уменьшить себе наказание?

В такие минуты Хензельша не сводила с нее своих желтых, злых глаз. А сама либо ничего не отвечала, либо говорила:

— Думаете, я не видела, как вы терлись грудью об рукав пастора? Уж чего гаже соблазнять полумертвого человека! Но погоди, я еще вас обоих накрою. Погоди ты мне!

Не ясно было, на чем Хензельша грозилась накрыть Трудель Хергезель и пастора. На такие выходки Трудель отвечала отрывистым презрительным смешком и снова принималась безмолвно блуждать по камере, вся во власти своих мыслей о Карли. Нечего обманывать себя, вести о нем становились все безотрадней, как ни бережно старался их преподнести пастор. Если говорилось, что нового кет ничего, что состояние его без перемен, — значит Карли не передавал ей привета, а из этого, в свою очередь, следовало, что он без сознания. Пастор никогда не лгал, в этом Трудель убедилась, — если привета не было, так он и не передавал его. Пастор пренебрегал дешевым утешением, которое рано или поздно обернется ложью.

Из допросов судебного следователя Трудель тоже знала, что мужу ее очень плохо. Ни разу не было ссылок на его показания, обо всем должна была давать сведения она, а она и в самом деле ничего не знала о чемодане Григолейта, погубившем их обоих. Хотя судебный следователь и не прибегал при допросах к таким подлым и зверским методам, как комиссар Лауб, но настойчив был не меньше. После свидания с ним Трудель возвращалась в свою камеру вконец измученная и пришибленная. Ах, Карли, Карли! Только бы увидеть его хоть разок, посидеть у его койки, погладить его руку, тихо, не говоря ни слова!

Когда-то, давно, ей казалось, что она его не любит, никогда не полюбит его. А теперь она была словно вся пропитана им, он был воздух, которым она дышала, хлеб, который она ела, одеяло, которым укрывалась, — все он. И он был так близко, их разделяло несколько коридоров, лестниц, дверь — но ни у кого в целом мире не нашлось настолько сострадания, чтобы хотя бы раз, один-единственный раз свести ее к нему! Не нашлось даже у этого чахоточного пастора!

Все они дрожали за свою драгоценную жизнь; ни один из них не отваживался на решительный шаг, чтобы по-настоящему помочь беспомощной! Живое сердце замуровано в каменном мешке. И никого вокруг!

Дверь отпирается, медленнее и осторожнее, чем принято у надзирательниц, раздается даже стук: это пастор!

— Можно войти? — спрашивает он.

— Войдите, войдите, пожалуйста, господин пастор! — всхлипывает Трудель Хергезель.

— Что ему опять понадобилось? — ворчит между тем фрау Хензель, окидывая пастора злобным взглядом.

И тут вдруг Трудель кладет голову на впалую, часто дышащую грудь священника, слезы текут у нее из глаз, она прячет лицо на его груди и молит: — Господин пастор, мне так страшно! Сжальтесь надо мной! Помогите мне увидеть Карли, хоть раз! Я знаю, это будет последний раз…

— Об этом я доложу! Сейчас же доложу! — визжит фрау Хензель. А пастор в это время гладит Трудель по голове и успокаивает ее: — Хорошо, дитя мое, вы увидите его, увидите еще раз!

Она вся сотрясается от рыданий, теперь она знает, что Карл умер, не напрасно она разыскивала его в мертвецкой, это было предчувствие, предостережение.

— Он умер, господин пастор! Он умер! — кричит она. И он отвечает, он утешает ее тем, чем только можно утешить этих обреченных смерти, он говорит: — Дитя, твой муж больше не страдает. Тебе тяжелее.

Она слышит его слова. Она хочет продумать их, получше осмыслить, но у нее темнеет в глазах. Свет угасает, голова ее клонится вперед.

— Помогите мне, фрау Хензель! — просит пастор. — У меня нет сил ее удержать.

А потом и за окошком наступает ночь, ночь в ночи, тьма во тьме.

Овдовевшая Трудель Хергезель проснулась, она знает, что она не в своей камере, и еще она знает, что Карли умер. Она видит, как он лежит на узких нарах камеры и лицо у него стало таким маленьким, почти детским, и ей представляется личико ребенка, которого она родила, и оба лица сплываются в одно, и она знает, что потеряла все на свете, ребенка и мужа, что никогда не будет больше любить, не будет рожать детей и все потому, что сделала одолжение старому человеку, сунула на подоконник открытку, и потому разбита вся ее жизнь и не только ее, но и жизнь Карли, и никогда больше не будет для нее солнца, счастья, лета и цветов.

Цветы на моей могиле, цветы на твоей…

От нестерпимой боли, все растущей в ней, пронизывающей ее ледяным холодом, она снова закрыла глаза, чтобы снова уйти в ночь и в забытье. Однако ночь только там, за окошком, она сама по себе, не укрывает ее… И ее вдруг бросает в жар… Она с криком вскакивает и хочет бежать, бежать прочь, куда-нибудь, лишь бы убежать от этой ужасной боли.

Но чья-то рука удерживает ее…

Становится светло, она видит — это опять пастор, он все время сидел подле нее, а теперь он держит ее. Да и камера другая, камера Карли, но его уже унесли, и человека, который был здесь с Карли, тоже нет.

— Куда его унесли? — спрашивает она задыхаясь, словно пробежала большое расстояние.

— Я буду читать над его гробом молитвы.

— На что ему теперь ваши молитвы? Молились бы лучше раньше, чтобы он жил!

— Дитя мое, он обрел покой!

— Пустите меня, я хочу уйти, — лихорадочно шепчет Трудель. — Пустите меня, господин пастор, я хочу в мою камеру! У меня там его карточка, мне нужно на нее посмотреть, сейчас же. Он был совсем не такой.

Так она говорит, а сама знает, что лжет доброму пастору, что хочет его обмануть. Нет у нее никакой карточки Карли, и вовсе она не хочет вернуться в свою камеру, к Хензельше.

В голове ее мелькает мысль: ведь я сошла с ума, но сейчас мне нужно притвориться, чтобы он ничего не заметил… Хоть на пять минут скрыть, что я сумасшедшая.

Пастор бережно ведет ее под руку через длинные коридоры и лестницы назад в женскую тюрьму, из одних камер слышно тяжелое дыхание — эти спят, из других непрерывные шаги — те не знают покоя, еще из других слышится плач — эти горюют, но ни у кого нет такого горя, как у нее.

После того как пастор отпер и снова запер за ней очередную дверь, она больше не берет его под руку, и они молча идут дальше по темному подвальному коридору мимо карцеров, из которых пьяный доктор, несмотря на обещание, так и не вызволил двух больных. Наконец они поднимаются по бесконечным лестницам в женскую тюрьму до секции V, где помещается камера Трудель.

Там, на верхней галлерее, им навстречу шаркает надзирательница и говорит: — Господин пастор, уже без двадцати минут двенадцать, а вы только сейчас ведете назад Хергезель. Где вы были с ней все время?

— Она была несколько часов без сознания, у нее, понимаете, умер муж.

— Так, а вы, значит, утешали молодую дамочку, господин пастор? Похвально! Фрау Хензель рассказывала, что она прямо-таки бесстыдно вешается вам на шею. После этого особенно похвально утешать ее по ночам. Я занесу это в дежурную ведомость!

Но не успел пастор возразить на эту гнусность, как оба они увидели, что Трудель, вдова Хергезель, взобралась на железную решетку галлереи. Мгновение она стоит, спиной к ним, держась одной рукой за перила.

— Стой! Ради бога! Не надо! — кричат они наперебой.

Они бросаются к ней, протягивают руки.

Но, как пловец, ныряющий с вышки, Трудель Хергезель уже ринулась в глубину. Они слышат шелест и свист, потом глухой удар.

И сразу же мертвая тишина. Они просовывают бледные лица сквозь решетку перил, но не видят ничего.

Не успевают они вернуться к лестнице, как разражается содом.

Можно подумать, что все происшедшее было видно сквозь окованные железом двери камер. Началось, должно быть, с одного истерического выкрика, и вот он уже понесся по камерам, по секциям, переметнулся на другую сторону. Разносясь все дальше, выкрик превратился в рев, вой, вопль, скрежет, неистовство.

— Кровопийцы! Вы убили ее! Всех нас перебейте! Палачи!

Некоторые цеплялись за подоконники и кричали в окна, крики разносились по дворам, вспугивали настороженный сон мужских корпусов, и все бесновалось, кри-, чало, скрежетало, ревело, рычало, причитало.

Все обвиняло, обвиняло тысячью, двумя, тремя тысячами голосов, из тысячи, двух, трех тысяч глоток выкрикивала тюрьма свое обвинение.

Пронзительно звенел тревожный звонок, а они барабанили кулаками в железные двери, ломились в них табуретками. Громко щелкали захлопываясь железные нары, опускались снова и щелкали еще громче. Стучала об пол посуда, громыхали крышки параш, и весь дом, вся гигантская тюрьма завоняла вдруг, как стократный нужник.

А дежурные натягивали на себя одежду и хватались за резиновые дубинки.

И вот защелкали замки в дверях камер, щелк-щелк!

И захлопали дубинки по головам, а рев стал еще яростнее, все свирепел, к нему примешивались звуки борьбы, шарканье ног, и звериный визг эпилептиков, и улюлюканье юродствующих, и резкие свистки…

И вода плескала в лица врывающихся надзирателей.

А в подвале совсем тихо лежал Карли Хергезель, и лицо у него было по-детски маленькое, спокойное.

И вся эта дикая, трагическая, страшная симфония была разыграна в честь Трудель, вдовы Хергезель, урожденной Бауман.

Она же лежала внизу, наполовину на линолеуме, наполовину на грязно-сером цементном полу нижней секции.

Она лежала совсем тихо, ее маленькая бледная рука, рука девочки, была полуоткрыта. На губах запеклось немного крови, а глаза незрячим взглядом смотрели на незнакомые места.

Но слух ее, казалось, напряженно ловил неистовый, то нарастающий, то затухающий адский шум, а лоб был наморщен, как будто она размышляла, тот ли это покой, который обещал ей добрый пастор Лоренц.

Однако в результате расследования этого самоубийства от должности был отстранен не пьянчуга-врач, а тюремный священник Фридрих Лоренц. Против священника было возбуждено дело. Ибо нельзя допустить, чтобы заключенный сам выбрал себе смерть, — это считается Преступлением и пособничеством преступлению. Только государство и его присные имеют на это право.

Когда гестаповский чиновник проламывает прикладом голову человеку, а пьяный врач не делает попытки спасти умирающего, тогда все в порядке. Но когда священник не препятствует самоубийству и допускает свободу выбора у заключенного, которому ее иметь не положено, тогда оказывается, что он совершил преступление и должен за это расплачиваться.

К несчастью, пастор Фридрих Лоренц — по примеру пресловутой Хергезель — уклонился от расплаты за свое преступление. Он умер от легочного кровотечения в ту самую минуту, как его пришли арестовать. Помимо всего, он был заподозрен в безнравственных отношениях со своими подопечными. И вот он обрел покой, о котором говорил, и от многого был избавлен.

Но ввиду всего этого фрау Анна Квангель до самого суда не узнала о смерти Трудель и Карла Хергезель, так как преемник доброго пастора боялся или просто не желал поддерживать связь между заключенными. Он строго ограничил свою деятельность спасением душ, и притом только в тех случаях, когда его об этом просили.

 

ГЛАВА 60

Суд. Свидание

 

Даже самая хитроумная, самая изощренная система не спасает от оплошностей. Берлинский «народный» трибунал, тот «народный» трибунал, который не имел ничего общего с народом и не допускал присутствия народа, даже в качестве безмолвного зрителя, ибо в большинстве случаев заседания его происходили втайне — берлинский трибунал мог служить образцом такой хитроумной, изощренной системы: обвиняемый был фактически осужден еще до того, как переступал порог зала заседаний, и трудно было ожидать, чтобы он в этом зале пережил хоть минуту радости.

В то утро на повестке стояло одно мелкое дело: дело по обвинению Отто и Анны Квангелей в государственной измене. Помещение для публики было на три четверти пусто — в зале виднелось несколько нацистов в форме, несколько адвокатов, по непонятным причинам заинтересовавшихся этим процессом, большинство же составляли студенты-юристы, желавшие узнать, как «правосудие» отправляет на тот свет людей, все преступление которых заключалось в одном — они любили свою родину больше, чем судьи, выносившие им приговор. Вся эта публика получила билеты исключительно «по знакомству». Но совершенно непонятно, откуда добыл себе билет невысокий старик с белой бородкой клинышком и умными морщинками вокруг глаз, откуда добыл билет отставной советник апелляционного суда Фром. Так или иначе он незаметно пристроился среди остальной публики, несколько поодаль от других. Он сидел, опустив голову, и часто протирал стекла очков в золотой оправе.

Без пяти десять полицейский ввел в зал суда Отто Квангеля. Ему вернули одежду, в которой он был в момент ареста, на нем был опрятный, но сильно заплатанный рабочий костюм, и темносиние заплаты заметно выделялись на вылинявшем фоне. Взгляд его, не утративший остроты, равнодушно скользнул от незанятых еще мест за судейским барьером к публике, просветлел на миг при виде советника апелляционного суда — и Отто Квангель сел на скамью подсудимых.

Без четверти десять другим полицейским была введена в зал обвиняемая Анна Квангель, и вот тут-то была допущена оплошность: едва увидев мужа, Анна Квангель, не задумываясь, не обращая внимания на публику, пошла к нему и села с ним рядом.

Отто Квангель прикрыл рот рукой и шепнул: — Погоди, не говори пока!

Но по тому, как просияли его глаза, она поняла, что он счастлив их свиданием.

Само собой разумеется, что никогда и никаким уставом этого высокого учреждения не было предусмотрено, чтобы двое обвиняемых, которых долгие месяцы тщательно изолировали друг от друга, за четверть часа до суда оказались рядом и могли без помехи беседовать между собой. Но потому ли, что оба полицейских впервые исполняли такие обязанности и не успели затвердить правила, потому ли, что они не придавали большого значения этому процессу, или же потому, что очень уж ничтожной показалась им эта простая, убого одетая пожилая чета, так или иначе они не стали возражать против выбранного фрау Анной места и на ближайшие четверть часа забыли и думать о подсудимых. Они затеяли между собой разговор на животрепещущие служебные темы — в прибавке за ночные часы отказано, а налоги на жалованье несуразные.

И среди зрителей ни один, за исключением советника Фрома, не заметил допущенной ошибки. Все сидели рассеянные, вялые, никто и ухом не повел по поводу оплошности, совершенной в ущерб третьей империи и к выгоде двух государственных преступников.

Какое впечатление мог произвести здесь процесс, в котором было всего двое обвиняемых, и то из рабочей среды? Здесь привыкли к крупным инсценировкам с тридцатью, сорока обвиняемыми, которые, обычно, даже в глаза друг друга не видели, и только по ходу процесса, к изумлению своему, узнавали, что состоят в одном заговоре, а в результате получали соответствующую кару.

Так случилось, что Квангель, внимательно оглядевшись по сторонам, мог шепнуть: — Вот радость-то. Как тебе, Анна?

— Теперь хорошо, Отто.

— Долго нас не оставят вместе. Спасибо хоть за эти минутки. Ты ведь понимаешь, что нас ждет.

— Да, Отто, — чуть слышно ответила она.

— Смертный приговор обоим — неминуемо.

— Но…

— Никаких «но», Анна. Я знаю, ты пыталась взять всю вину на себя…

— Женщину не осудят так строго, а тогда и ты останешься жив.

— Не надо. Ты не умеешь лгать. Только зря затянешь дело. Давай говорить правду, тогда все скоро кончится.

— Но…

— Оставь свои «но», Анна. Подумай хорошенько. Не надо лжи. Лучше чистая правда…

— Но…

— Перестань, Анна!

— Отто, я хочу спасти тебя, хочу знать, что ты жив!

— Перестань, Анна!

— Не мучай меня, Отто!

— Ты хочешь, чтобы мы говорили разное? Ссорились им на потеху? Нет, одну правду, Анна!

Она боролась с собой. Потом уступила, как уступала ему всегда. — Хорошо, Отто, я согласна.

— Спасибо, Анна, спасибо тебе большое.

Они замолчали. Оба смотрели в землю. Оба стыдились показать свои чувства.

За ними слышался голос полицейского: — Вот я и грю лейтенанту. Так и так, лейтенант, грю я. Никакого вы, грю, права не имеете, лейтенант…

Отто Квангель собрался с духом. Так надо. Хуже будет, если Анна узнает по ходу дела — а она обязательно узнает по ходу дела. Страшно подумать, что тогда будет.

— Анна, — прошептал он. — Хватит у тебя силы и мужества?

— Да, Отто, — шепнула она в ответ. — Теперь, когда я с тобой, на все хватит. А что? Еще что-нибудь тяжелое?

— Да, очень тяжелое, Анна…

— Что такое, Отто? Скажи скорее, Отто! Раз тебе страшно сказать, мне тоже страшно, Отто.

— Анна, ты больше ничего не слыхала о Гертруде?

— О какой Гертруде?

— Да о Трудель!

— А, о Трудель? А что с ней, с Трудель? Я ничего о ней не знаю с тех пор, как нас перевели в следственную тюрьму. Я очень по ней скучала, она была такая ласковая. Простила мне, что я выдала ее.

— Да ты вовсе не выдала ее! Сначала я тоже так думал, а потом все понял.

— И она поняла. Этот зверь, Лауб, совсем меня запутал на первых допросах, я сама не знала, что говорю. Но она все поняла. И простила мне.

— Слава богу! Соберись с силами, Анна! Трудель умерла.

— Ох! — простонала Анна и схватилась рукой за грудь. — Ох!

А он, желая покончить разом со всем, торопливо добавил: — И муж ее умер.

На это долго не было ответа. Анна сидела, склонив голову на руки, но Отто чувствовал, что она не плачет, что она словно оглушена страшной вестью. И он невольно повторил слова, которые сказал ему добрый пастор Лоренц, передавая ту же весть: — Они обрели покой, они от многого избавлены.

— Да! — наконец отозвалась Анна. — Да. Она все время боялась за своего Карли, когда ничего о нем не знала. А теперь она обрела покой.

Она долго молчала, и Квангель не трогал ее, хотя по движению в зале видел, что скоро войдет суд.

— Их обоих… казнили? — тихо спросила Анна.

— Нет, — ответил Квангель. — Он умер оттого, что ему при аресте проломили голову.

— А Трудель?

— Она сама лишила себя жизни, — торопился рассказать Квангель. — Прыгнула с пятого этажа. Пастор Лоренц говорил, она умерла сразу и совсем не страдала.

— Это случилось ночью, когда кричала вся тюрьма, — догадалась Анна Квангель. — Теперь я понимаю! Ох! Какой это был ужас, Отто! — И она закрыла лицо руками.

— Да это был ужас, — повторил Квангель, — Даже у нас было страшно.

Немного погодя она подняла голову и посмотрела на мужа спокойным взглядом. Губы ее еще дрожали, но она сказала твердо: — Так лучше. Какой был бы ужас, если бы они сидели здесь, рядом с нами. Теперь они обрели покой. — И совсем тихо добавила: — И мы могли бы сделать то же, Отто.

Он посмотрел ей прямо в глаза. И она увидела в суровых, зорких глазах мужа такой огонек, какого не видела никогда, насмешливый огонек, как будто все это только забава — и ее слова, и то, что предстоит им сейчас, и неизбежный конец. Как будто все это не стоит принимать всерьез.

Затем он медленно покачал головой. — Нет, Анна, мы этого не сделаем. Мы не улизнем потихоньку, как уличенные преступники. Мы не избавим их от приговора. Нам это не подходит! — И совсем другим тоном: — Да и поздно уж. Ведь тебя заковывают?

— Заковывают, — ответила она. — Только когда мы подошли сюда, к двери, полицейский снял с меня наручники.

— Вот видишь! — заметил он. — Все равно, ничего бы не вышло.

Он скрыл от нее, что его, после того как увезли из следственной тюрьмы, заковали в ручные кандалы с цепью и в ножные кандалы с железным бруском. С него, как — и с Анны, полицейский снял это украшение только на пороге зала суда: вдруг бы государство лишилось приготовленной на убой жертвы!

— Так и быть, — покорилась она, — но как ты думаешь, Отто, нас ведь казнят вместе?

— Не знаю, — уклончиво ответил он. Врать ей он не хотел, а знал, что каждому придется умирать в одиночку.

— Но казнить нас будут в одно время?

— Наверно, Анна, конечно даже, в одно. — Но сам он не был в этом уверен. — Пока что не думай об этом, — поспешил он добавить. — Думай об одном — нам сейчас нужно много сил. Если мы признаем свою вину, все кончится очень быстро. Если мы не будем врать и увиливать, нам, может быть, уже через полчаса вынесут приговор.

— Хорошо, так мы и будем себя вести. Только вот что, Отто, если дело пойдет так скоро, нас скоро разлучат и, может быть, мы больше не увидимся.

— Непременно увидимся. Мне так сказали, нам позволят проститься. Помни это, Анна!

— Тогда все хорошо, Отто. Мне будет чему радоваться каждый день. Вот и теперь мы сидим рядом.

Они посидели рядом еще с минуту, а затем промах был обнаружен, и их рассадили. Им приходилось поворачивать голову, чтобы видеть друг друга. Оплошность заметил защитник фрау Квангель, добродушный, озабоченный седой человек, который был назначен защитником от суда, потому что Квангель остался при своем, он не желал тратить деньги на такое бесполезное дело, как их защита.

 

ГЛАВА 61

Суд. Председатель Фейзлер

 

Председателем трибунала, верховным судьей немецкой земли был в ту пору Фейзлер, человек, производивший впечатление интеллигента, настоящий барин, выражаясь языком мастера Отто Квангеля. Он с достоинством носил судейскую мантию, и шапочка придавала его чертам величавость, а не торчала без толку, как на других головах. Глаза у него были умные, но холодные, лоб высокий и ясный. Зато рот был гадкий, с жестокими, тонкими и притом чувственными губами; этот рот выдавал в нем сластолюбца, который жадно набрасывался на земные утехи, но расплату неизменно сваливал на других.

Гадкими были и руки, а длинные, узловатые пальцы напоминали когти ястреба — когда он задавал особенно оскорбительный вопрос, пальцы скрючивались, будто впивались в тело жертвы. И манера говорить у него была гадкая. Этот человек не умел говорить спокойно, по существу, он больно клевал свою жертву, поносил ее, язвительно издевался над нею. Гадкий это был человек, злой человек.

С тех пор как Отто Квангелю было предъявлено обвинение, он не раз беседовал со своим другом доктором Рейхардтом о процедуре суда. Умный доктор Рейхардт тоже считал, что конец предопределен, а потому Квангелю следует сразу же во всем сознаться, ничего не утаивать, не лгать ни минуты. Тогда этим молодчикам не о чем будет с ним препираться. Тогда суд скоро кончится, и даже свидетелей не станут допрашивать.

Когда оба подсудимых на вопрос председателя, признают ли они себя виновными, ответили коротко «да» — это произвело своего рода сенсацию. Своим ответом они сами себе произнесли смертный приговор, так что необходимость в дальнейшем судебном разбирательстве собственно отпала.

На мгновение растерялся даже председатель суда Фейзлер, огорошенный таким поистине неслыханным признанием.

Но он тут же опомнился. Ему нужно, чтоб дело разбиралось. Ему нужно смешать с грязью этих людишек, ему нужно видеть, как они извиваются под его каверзными вопросами. В утвердительном ответе на вопрос: виновен ли, сказалась гордость. Председатель Фейзлер видел это по лицам публики, частью удивленным, частью насторожившимся. Ему нужно выбить из обвиняемых эту гордость. Его стараниями к концу суда у них не будет ни гордости, ни достоинства.

— Ясно вам, — спросил Фейзлер, — что своим ответом вы сами приговорили себя к смерти, выключили себя из среды честных людей? Ясно вам, что вы подлый преступник, которого надо уничтожить, что вы будете болтаться на виселице? Ясно вам это? Отвечайте — да или нет?

— Я виновен, я делал все, в чем меня обвиняют, — раздельно произнес Квангель.

— Отвечайте — да или нет! — вскинулся председатель. — Вы подлец, изменник — да или нет? Да или нет?

Квангель пристально посмотрел на этого барина, восседавшего над ним. — Да! — ответил он.

— Тьфу, пропасть! — каркнул председатель и сплюнул в сторону. — Тьфу! И это называется немец!

Он с глубочайшим презрением взглянул на Квангеля и перевел взгляд на Анну Квангель. — А вы что? — спросил он. — Такая же подлая тварь, как ваш муж? Такая же гнусная изменница? Тоже позорите память сына, павшего на поле чести? Да или нет?

Озабоченный седой защитник торопливо поднялся и заявил: — Позволю себе заметить, господин председатель, что моя подзащитная…

— Я наложу на вас взыскание, господин адвокат, — снова вскинулся председатель, — немедленно наложу на вас взыскание, если вы еще раз, без разрешения, возьмете слово! Садитесь!

И председатель снова обратился к Анне Квангель: — Ну, как же вы? Найдется в вас хоть капля порядочности или вы не лучше мужа, который разоблачил себя, как подлый предатель? Вы тоже предали своего фюрера в годину испытаний? Посрамили память собственного сына? Да или нет?

Тихо, но явственно прозвучало: — Да! Анна Квангель в робкой нерешительности взглянула на мужа.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.032 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>