Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Человек, который смеется 11 страница



В эту минуту каморка огласилась протяжным и жалобным криком. Урсус насторожился.

— И еще кричишь, мошенник? Чего ты орешь?

Мальчик повернулся к нему. Было очевидно, что кричит не он. Рот у него был полон.

Крик не прекращался.

Урсус направился к сундуку.

— Да это твой сверток орет! Долина Иосафата! Вот уж и свертки стали горланить. Чего это он раскаркался?

Он развернул куртку. Из нее показалась головка младенца, надрывавшегося от крика.

— Это еще кто там? — спросил Урсус. — Что это такое? Еще один! Этому конца не будет! Караул! В ружье! Капрал, взвод вперед! Вторичная тревога! Что это ты мне принес, бандит! Разве ты не видишь, что она хочет пить? Значит, надо ее напоить. Ничего не поделаешь, придется, видно, остаться и без молока.

Он выбрал из кучи хлама, лежавшего на полке, несколько ветошек, губку и пузырек, продолжая все время яростно ворчать:

— Проклятый край!

Потом осмотрел малютку.

— Девчонка. Можно по визгу узнать. Эта тоже насквозь промокла.

Он сорвал с нее, так же как с мальчика, тряпье, в которое она была укутана, и завернул ее в обрывок грубого толста, дырявый, но чистый и сухой. Внезапное и быстрое переодевание окончательно растревожило малютку.

— Ну и мяучит! Пощады нет! — промолвил он.

Он откусил зубами продолговатый кусок губки, оторвал от тряпки четырехугольный лоскут, вытянул из него нитку, снял с печки горшок с молоком, перелил молоко в пузырек, наполовину воткнул губку в горлышко, прикрыл ее лоскутом, обвязал холст ниткой, приложил пузырек к щеке, чтобы убедиться, что он не слишком горяч, и взял подмышку спеленутого младенца, продолжавшего неистово кричать.

— На, поужинай, негодная тварь! Вот тебе соска!

И он сунул ей в рот горлышко пузырька.

Малютка стала с жадностью сосать.

Он поддерживал склянку в наклонном положении, продолжая ворчать:

— Все они на один образец, негодные! Как только преподнесешь, чего им хочется, так и замолкают.

Малютка глотала молоко так торопливо и с такой жадностью впилась в искусственную грудь, протянутую ей этим ворчливым провидением, что закашлялась.

— Да ты захлебнешься, — сердито буркнул Урсус. — Смотри-ка, тоже обжора хоть куда!

Он отнял у нее губку, выждал, пока прошел кашель, затем снова сунул ей в рот пузырек, говоря:

— Соси, дрянь ты этакая!

Тем временем мальчик положил вилку. Он смотрел, как малютка сосет молоко, и забыл о еде. За минуту до этого, когда он утолял свой голод, в его взгляде было только удовлетворение; теперь же этот взгляд выражал признательность. Он смотрел на возвращавшуюся к жизни малютку. Окончательное воскрешение девочки, вырванной из объятий смерти, исполнило его взор неизъяснимо радостным блеском. Урсус продолжал сердито ворчать сквозь зубы. По временам мальчик поднимал на него глаза, влажные от слез: бедное создание, хоть его и осыпали руганью, было глубоко растрогано, но не умело выразить словами волновавших его чувств.



Урсус гневно накинулся на него:

— Будешь ты есть, наконец!

— А вы? — дрожа всем телом, спросил ребенок, в глазах которого стояли слезы. — Вам ничего не останется?

— Ешь все, говорят тебе, дьявольское отродье! Здесь и тебе одному еле хватит, если для меня было мало.

Ребенок взял вилку, но не решался есть.

— Ешь! — заорал Урсус. — При чем тут я? Кто тебя просит заботиться обо мне? Говорю тебе, ешь все, босоногий причетник Безгрошового прихода! Раз ты попал сюда, так надо есть, пить и спать. Ешь, не то я вышвырну тебя за дверь вместе с твоей негодницей.

Услышав эту угрозу, мальчик снова принялся за еду. Ему не пришлось слишком много трудиться, чтобы уничтожить то, что еще оставалось в миске.

Урсус пробормотал:

— Постройка не из важных: от окон так и несет холодом.

В самом деле, оконце в двери было разбито не то от тряски, не то камнем шалуна. Урсус залепил дыру бумагой, но она отставала. Через это отверстие проникал холодный ветер.

Урсус присел на самый край сундука. Малютка, которую он, обхватив обеими руками, держал у себя на коленях, с наслаждением сосала свою соску, впав в то состояние блаженной дремоты, в котором находятся херувимы перед ликом божьим и младенцы у материнской груди.

— Наелась, — промолвил Урсус.

И прибавил:

— Проповедуйте-ка после этого воздержание!

Ветром сорвало со стекла наложенную Урсусом заплатку; клочок бумаги, взлетев на воздух, закружился по всей каморке, но такой пустяк не мог отвлечь внимания детей от занятия, возвращавшего их обоих к жизни.

Пока девочка пила, а мальчик ел, Урсус продолжал брюзжать:

— Пьянство начинается с пеленок. Стоит ли после этого быть епископом Тиллотсоном и метать громы и молнии на пьяниц! Вот отвратительный сквозняк! Да и печка того гляди развалится. Такой дым, что глаза ест. Не сладить ни с холодом, ни с огнем. Да и темновато. Эта тварь злоупотребляет моим гостеприимством, а я еще не разглядел его рожи. Да, до роскоши здесь далеко. Клянусь Юпитером, я умею ценить утонченное пиршество в теплом зале, где тебя не продувает насквозь. Я изменил своему призванию: я рожден для чувственных удовольствий. Величайший из мудрецов — Филоксен: он выразил желание иметь журавлиную шею, чтобы подольше наслаждаться хорошей трапезой. Сегодня ни гроша не заработал! За весь день ничего не продал! Катастрофа. Пожалуйте, горожане, слуги, мещане, вот лекарь и вот лекарства! Напрасно стараешься, старина. Убери-ка свою аптеку. Здесь все здоровы. Что за проклятый город, где нет ни одного больного! Одни лишь небеса страдают поносом. Вон какой снег! Анаксагор учил, что снег черного цвета. Он был прав: холод — это чернота. Лед — это ночь. Ну и вьюга! Представляю себе, как приятно сейчас в море. Ураган — это хоровод дьяволов, это бешеная свистопляска вампиров, все они скачут галопом и кувыркаются у нас над головой. Они мелькают в тучах: у одного — хвост, у другого — рога, у третьего вместо языка во рту пламя, у этого — крылья с когтями, у того — брюхо лорд-канцлера, а вон у того — башка академика. Каждого из них можно распознать по особому, им одним издаваемому звуку. Что ни порыв ветра, то новый адский дух; слышишь и видишь в одно и то же время, ибо этот грохот принимает зрительные формы. Черт возьми, а ведь в море, наверно, есть люди! Друзья мои, управляйтесь с бурей как-нибудь без меня, а мне и самому-то нелегко управиться с жизнью. Что я вам, содержатель харчевни, что ли? С какой это стати ко мне прут путешественники? Всемирная нужда перехлестывает через порог моего убогого жилища. Омерзительные брызги человеческой нищеты летят прямо ко мне в хижину. Я жертва алчности всяких проходимцев. Я их добыча. Добыча околевающих с голоду. Зима, ночь, картонный домишко, под ним — несчастный друг; снаружи со всех сторон — буря, в каморке — картошка, жалкий огонь в печке, попрошайки, ветер, свистящий во все щели, ни гроша в кармане и впридачу — свертки, которые вдруг начинают выть. Разворачиваешь его, а там — маленькая нищенка! Ну и жизнь! Не говоря уже о том, что здесь налицо явное нарушение закона. Ах ты, бродяга, гнусный карманник, преступный недоносок! Шатаешься по улицам после того, как погасили огни. Если бы наш добрый король узнал об этом, он мигом законопатил бы тебя в какое-нибудь подземелье, чтобы проучить как следует: шутка ли сказать, молодчик прогуливается по ночам со своей девицей! В пятнадцатиградусный мороз без шапки и босиком! Да ведь это запрещено, на сей счет существуют особые правила и указы, мятежник ты этакий! Ты разве не знаешь, что все бродяги подлежат наказанию, тогда как благонамеренные люди, имеющие свои дома, пользуются охраной и покровительством закона: недаром же короли — отцы народа. Я, например, человек оседлый! Если бы тебя поймали, тебя выпороли бы кнутом на площади, и отлично бы сделали. В благоустроенном государстве нужен порядок. Напрасно я сразу же не донес на тебя констеблю. Но так уж я создан: знаю, что хорошо, а поступаю дурно. Ах ты, мерзавец! Явился ко мне в таком виде! Я и не заметил сперва, сколько снегу ты нанес. А теперь все растаяло. Лужи во всех углах. Настоящее наводнение. Придется сжечь уйму угля, чтобы осушить это озеро. А уголь-то стоит двенадцать фартингов мерка! Как же мы поместимся втроем в этой хибарке? Кончено, отныне я завожу у себя питомник — в моихруках будущее всей английской голи, которую мне придется вскармливать на свой счет. Моим занятием, обязанностью и назначением в жизни будет воспитание недоносков великой мошенницы — нищеты, наведение лоска на малолетних висельников, превращение молодых плутов в философов! И подумать только, что если бы меня тридцать лет кряду не объедали такие твари, как эти, я был бы богачом, Гомо нагулял бы жиру, у меня был бы врачебный кабинет со всякими диковинками и хирургическими инструментами, как у доктора Лайнекра, хирурга короля Генриха Восьмого, с чучелами разных зверей, египетскими мумиями и тому подобным. Я был бы членом Докторской коллегии, имел бы право пользоваться библиотекой, выстроенной в тысяча шестьсот пятьдесят втором году знаменитым Гарвеем, и работал бы под стеклянным куполом, откуда открывается вид на весь Лондон. Я мог бы продолжать заниматься вычислением солнечных затмений и доказал бы, что от этого светила исходит неуловимый глазом пар. Таково мнение Иоганна Кеплера, который родился за год до Варфоломеевской ночи и был придворным математиком императора. Солнце — это очаг, который иногда дымит, как моя печка. Она не лучше солнца. Да, я нажил бы себе состояние, был бы совсем другим человеком — не пошляком, унижающим достоинство науки на всех перекрестках. Народ не заслуживает, чтобы его просвещали, ибо народ — это сборище безумцев обоего пола, беспорядочная смесь возрастов, нравов, общественных положений, чернь, которую мудрецы всех времен открыто презирали, сумасбродство и ярость которой справедливо ненавидят даже самые умеренные из них. Ах, мне надоело все на свете! С такими чувствами долго не проживешь. Говорят, что жизнь человеческая коротка. А я уже ею сыт по горло. Чтобы мы не впали в полное отчаяние, чтобы заставить нас добровольно влачить это глупое существование, чтобы мыне воспользовались великолепным случаем повеситься на первой попавшейся веревке и гвозде, природа нет-нет да и прикинется, будто она не прочь и позаботиться о человеке, — я не говорю об этой ночи. Она, эта угрюмая природа, взращивает хлебные колосья, наливает соком виноград, заставляет петь соловья. Порою луч зари или стакан джина вызывает у нас обманчивые мечты о счастье. Узенькая полоска добра окаймляет огромный саван зла. Наша судьба целиком соткана дьяволом, а бог только подшил рубец. Ах ты, воришка: пока я тут разглагольствовал, ты проглотил весь мой ужин!

Между тем у малютки, которую он осторожно держал на руках и, несмотря на высказываемое негодование, старался не беспокоить, начинали смыкаться глазки — знак того, что она вполне удовлетворена. Взглянув на пузырек, Урсус буркнул:

— Все вылакала, бессовестная!

Поддерживая крошку левой рукой, он встал, приподнял правой рукой крышку сундука и извлек оттуда медвежью шкуру, которую он, как помнит читатель, называл своей "настоящей шкурой".

Проделывая все это, он искоса поглядывал на другого ребенка, еще занятого едой.

— Туго придется мне, если надо будет кормить этого обжору. Это будет подлинный солитер во чреве моего промысла.

Свободной рукой он старательно разостлал медвежью шкуру на сундуке, помогая себе локтем другой руки и следя за каждым своим движением, чтобы не потревожить засыпавшую малютку. Затем положил ее на мех, поближе к огню.

Покончив с этим, он поставил пустой пузырек на печку и воскликнул:

— Смерть как хочется пить!

Заглянув в горшок, где оставалось еще несколько глотков молока, он поднес этот горшок к губам. Но в эту минуту его взгляд упал на девочку. Он поставил горшок обратнона печку, взял пузырек, вылил в него остатки молока, снова вложил губку в горлышко, обернул ее лоскутком и завязал ниткой.

— А все-таки хочется и есть и пить, — продолжал он.

И прибавил:

— Когда нет хлеба, пьют воду.

За печкой стоял безносый кувшин.

Он взял его и подал мальчику.

— Пей!

Ребенок напился и снова принялся за еду.

Урсус схватил кувшин и поднес его ко рту. Вода в нем, благодаря соседству в печкой, нагрелась неравномерно. Он сделал несколько глотков и скорчил гримасу.

— О ты, якобы чистая вода, ты похожа на мнимых друзей. Сверху ты теплая, а на дне — холодная.

Между тем мальчик покончил с ужином. Миска была не только опорожнена: она была вылизана дочиста. О чем-то задумавшись, мальчик подбирал и доедал последние крошки хлеба, упавшие к нему на колени.

Урсус повернулся к нему.

— Это еще не все. Теперь потолкуем. Рот дан человеку не только для того, чтобы есть, но и для того, чтобы говорить. Ты согрелся, нажрался и теперь смотри, животное, берегись: тебе придется отвечать на мои вопросы. Откуда ты пришел?

Ребенок ответил:

— Не знаю.

— Как это не знаешь?

— Сегодня вечером меня оставили одного на берегу моря.

— Ах, негодяй! Как же тебя зовут? Хорош гусь, если от него даже родители отказались.

— У меня нет родителей.

— Ты должен считаться с моими вкусами: имей в виду, что я терпеть не могу вранья. Раз у тебя есть сестра, значит есть и родители.

— Она мне не сестра.

— Не сестра?

— Нет.

— Кто же она такая?

— Эту девочку я нашел.

— Нашел?

— Да.

— Где? Если ты лжешь, я тебя убью.

— На мертвой женщине в снегу.

— Когда?

— Час тому назад.

— Где?

— В одном лье отсюда.

Урсус сурово сдвинул брови, что характерно для философа, охваченного волнением.

— Так эта женщина умерла? То-то счастливица. Надо ее так и оставить в снегу. Ей там хорошо. А где ж она лежит?

— Как идти к морю.

— Ты переходил мост?

— Да.

Урсус открыл форточку в задней стене и посмотрел, что делается на дворе. Погода нисколько не стала лучше. Все так же падал густой, наводивший уныние снег.

Он захлопнул форточку.

Подойдя к разбитому стеклу, он заткнул дыру тряпкой, подбросил в печку торфу, разостлал как можно шире медвежью шкуру на сундуке, взял лежавшую в углу толстую книгу, пристроил ее в изголовье вместо подушки и положил на нее головку уснувшей малютки.

Затем повернулся к мальчику:

— Ложись сюда.

Ребенок послушно растянулся во всю длину рядом с девочкой. Урсус плотно закутал обоих детей в медвежью шкуру и подоткнул ее края им под ноги.

Он достал с полки и надел на себя холщовый пояс с большим карманом, в котором, вероятно, были хирургические инструменты и склянка со снадобьями.

Потом отцепил висевший над потолком фонарь, зажег его. Фонарь был потайной. Свет от него не падал на лица детей.

Урсус приоткрыл дверь и, уже стоя на пороге, сказал:

— Я ухожу. Не бойтесь. Я скоро вернусь. Спите.

Спуская подножку, он позвал:

— Гомо!

Ему ответило ласковое ворчание.

Урсус с фонарем в руке сошел вниз, подножка поднялась, дверь снова закрылась. Дети остались одни.

Снаружи донесся голос Урсуса; он спрашивал:

— Мальчик, съевший мой ужин, ты еще не спишь?

— Нет, — ответил ребенок.

— Ну так вот: если она заревет, дай ей остальное молоко.

Послышался лязг отвязываемой цепи и постепенно удалявшийся шум шагов человека и зверя.

Несколько минут спустя дети спали глубоким сном.

Их дыхание смешалось, и в этом была неизъяснимая чистота. Реявшие над ними детские сны перелетали от одного к другому, под закрытыми веками их глаза, быть может, сияли звездами; если слово "супруги" в этом случае будет допустимо, то они были супругами в том смысле, в каком могут быть ими ангелы. Такая невинность в таком мраке жизни, такая чистота объятий, такое предвосхищение небесной любви возможно только в детстве, и все, что есть на свете великого, меркнет перед величием младенцев. Из всех бездн это самая глубокая. Ни чудовищный жребий висевшего на цепи мертвеца, ни бешеное неистовство, с которым разъяренный океан топит корабль, ни белизна снега, заживо погребающего человека под своей холодной пеленой, — ничто не может сравниться с трогательным зрелищем божественного соприкосновения детских уст, которое не имеет ничего общего с поцелуем. Быть может, это обручение? Быть может — предчувствие роковой развязки? Над этими спящими детьми нависло неведомое. Это зрелище очаровательно. Но кто знает — не страшно ли оно? Сердце невольно замирает. Невинность выше добродетели. Невинность — плод святого неведения. Они спали. Им было спокойно. Им было тепло. Нагота их прижавшихся друг к другу тел была так же целомудренна, как их невинные души. Они были здесь как в гнездышке, повисшем над бездной.

6. ПРОБУЖДЕНИЕ

День начинался зловещей хмурью. В каморку проник бледный, печальный свет. Занялась ледяная заря. Белесоватые ее лучи постепенно обрисовывали угрюмые очертания предметов, ночью казавшихся призраками, но не разбудили детей; они продолжали спать, прижавшись друг к дружке. В каморке было тепло. Слышно было дыхание спящих детей; оно напоминало ровные всплески двух чередующихся волн. Ураган затих. Рассвет неторопливо захватывал одну полосу небосвода за другой. Созвездия гасли, как потушенные свечи. Только несколько крупных звезд упорно продолжали мерцать. С моря доносился бесконечный, глухой, протяжный гул.

Печка не совсем еще потухла. Утренние сумерки постепенно переходили в дневной свет. Мальчик спал не так крепко, как девочка. Он и во сне, казалось, бодрствовал над нею и охранял ее. Как только первый яркий луч проник в окно, он открыл глаза. До окончательного своего пробуждения ребенок обычно бывает некоторое время погружен в забытье. Мальчик в дремоте не отдавал себе отчета, ни где он, ни кто лежит рядом с ним, и не старался припомнить что бы то ни было; глядя в потолок, он мечтательно рассматривал надпись "Урсус-философ", не понимая ее смысла, потому что он не умел читать.

Щелканье ключа в замке заставило его приподнять голову.

Дверь отворилась, подножка откинулась наружу. Вошел Урсус. Он поднялся по ступенькам, держа в руке потушенный фонарь.

Одновременно, послышался мягкий топот четырех лап, легко взбиравшихся по подножке. Это был Гомо, возвращавшийся домой вслед за Урсусом.

Мальчик, окончательно проснувшись, вздрогнул.

Волк, вероятно проголодавшийся к утру, раскрыл пасть, ощерив ослепительно белые клыки.

Стоя на подножке, он положил передние лапы на порог, позой напоминая проповедника, облокотившегося на кафедру. Он издали обнюхал сундук, на котором не привык видеть никого постороннего. В прямоугольном проеме двери верхняя часть его туловища вырисовывалась черным силуэтом на фоне светлеющего неба. Наконец он решился и вошел.

Увидев в каморке, волка, мальчик вылез из-под медвежьей шкуры и встал на ноги, заслонив собою малютку, спавшую крепким сном.

Урсус повесил фонарь на крюк, вбитый в потолок. Молча, не спеша, привычным движением снял и положил на полку пояс с инструментами. Он не смотрел по сторонам и как будто ничего не замечал. Глаза у него казались стеклянными. По-видимому, он был чем-то глубоко взволнован. Наконец его мысль прорвалась наружу, как всегда, быстрым потоком слов:

— Вот счастливица! Мертва, совсем мертва!

Он присел на корточки, подбросил в печку выпавший из нее шлак и, помешивая торф, бормотал:

— Нелегко было отыскать ее. Какая-то злая сила запрятала ее на два фута под снег. Не будь со мною Гомо, чутье которого ведет его так же хорошо, как в свое время разум вел Христофора Колумба, я до сих пор вязнул бы там в сугробах, играя в прятки со смертью. Диоген днем с фонарем искал человека, а я ночью с фонарем искал покойницу; поиски Диогена привели его к сарказму, мои привели меня к зрелищу смерти. Какая она была холодная! Я дотронулся до ее руки — настоящий камень. Какое безмолвие в ее глазах! Как это глупо — умирать, зная, что оставляешь после себя ребенка! Не очень-то удобно будет нам втроем в этой коробке. Ну и неприятность! Выходит, я обзавелся семьей.Девочкой и мальчиком.

Пока Урсус произносил эту тираду, Гомо прокрался к печке. Ручка спящей малютки свешивалась между печкой и сундуком. Волк стал лизать ручку.

Он лизал ее так осторожно, что девочка даже не шевельнулась.

Урсус повернулся к волку.

— Ладно, Гомо. Я буду отцом, а ты — дядей.

Не прерывая своего монолога, он с философским глубокомыслием снова принялся помешивать торф в печке.

— Значит, усыновляю. Это дело решенное. Да и Гомо не прочь.

Он выпрямился.

— Любопытно было бы знать, кто повинен в этой смерти? Люди? Или…

Он устремил взор куда-то ввысь и еле внятно докончил:

— Или ты?

И в тяжелом раздумье Урсус поник головой.

— Ночь взяла на себя труд умертвить эту женщину, — сказал он.

Когда он снова поднял голову, его взгляд упал на лицо мальчика, который совсем проснулся и прислушивался к его словам. Урсус резко спросил его:

— Ты чему смеешься?

Мальчик ответил:

— Я не смеюсь.

Урсус вздрогнул и, пристально посмотрев на него, сказал:

— В таком случае ты ужасен.

Ночью в лачуге было настолько темно, что Урсус не разглядел лица мальчика. Теперь, при дневном свете, он увидел его впервые.

Положив обе руки на плечи ребенка, он со все возраставшим вниманием всматривался в его черты и, наконец, крикнул:

— Да перестань же смеяться!

— Я не смеюсь! — сказал мальчик.

По всему телу Урсуса пробежала дрожь.

— Ты смеешься, говорю тебе!

И, тряся ребенка с яростной силой, не то от гнева, не то от жалости, он накинулся на него:

— Кто же так над тобою поработал?

Ребенок ответил:

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

Урсус продолжал допытываться:

— С каких это пор ты так смеешься?

— Я всегда был такой, — ответил мальчик.

Урсус повернулся лицом к сундуку и произнес вполголоса:

— Я думал, что этого уже не делают.

Осторожно, чтобы не разбудить спящей малютки, он вытащил у нее из-под головки книгу, которую положил ей вместо подушки.

— Посмотрим, что говорится на этот счет у Конкеста, — пробормотал он.

Это был толстый фолиант в мягком пергаментном переплете. Урсус полистал большим пальцем трактат, отыскивая нужную страницу, разложил книгу на печке и прочел:

— …"De denasatis"[31].Это здесь.

— И продолжал:

— "Bucca fissa usque ad aures, genzivis denudatis, nasoque murdridato, masca eris, et ridebis semper[32].Да, именно так.

Он водворил книгу на полку, бормоча себе под нос:

— Случай, в смысл которого было бы вредно углубляться. Останемся на поверхности явления. Смейся, малыш!

Девочка проснулась. Ее утренним приветствием был крик.

— Ну, кормилица, дай-ка ей грудь, — сказал Урсус.

Малютка приподнялась на своем ложе. Урсус достал с печки пузырек и сунул его в рот девочки.

В эту минуту взошло солнце. Оно только что всплыло над горизонтом. Алые его лучи, проникнув в окно, ударили прямо в лицо малютки, повернувшейся в ту сторону. В зрачках ее, как в двух зеркалах, отразился пурпурный диск светила. Зрачки не сократились, и веки не дрогнули.

— Что ж это, — вскрикнул Урсус, — она слепа!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПРОШЛОЕ НЕ УМИРАЕТ; В ЛЮДЯХ ОТРАЖАЕТСЯ ЧЕЛОВЕК

1. ЛОРД КЛЕНЧАРЛИ

В те времена существовал человек, который был живым осколком прошлого.

Этим осколком был лорд Линней Кленчарли.

Барон Линней Кленчарли, современник Кромвеля, был одним из тех, спешим прибавить — немногочисленных, пэров Англии, которые в свое время признали республику. Это признание имело свои причины и в конце концов вполне объяснимо, поскольку республика на короткое время восторжествовала. Так что не было ничего удивительного в том, что лорд Кленчарли пребывал в партии республиканцев, пока республика была победительницей. Но лорд Кленчарли продолжал оставаться республиканцем и после того, как окончилась революция и пал парламентский режим. Высокородному патрицию нетрудно было бы вернуться во вновь восстановленную палату лордов, ибо при реставрациях монархи всегда очень охотно принимают раскаявшихся и Карл II был милостив к тем, кто возвращался к нему. Однако лорд Кленчарли совершенно не понял, чего требовали от него события. И в то время, как в Англии радостными кликами встречали короля, вновь вступавшего во владение страной, как верноподданные единодушно приветствовали монархию и династия восстанавливалась среди всеобщего торжественного отречения от прошлого, в то время, как прошлое становилось будущим, а будущее — прошлым, лорд Кленчарли не пожелал покориться. Он не захотел видеть этого ликования и добровольно покинул родину. Он мог стать пэром, а предпочел стать изгнанником. Так протекали годы; так он и состарился, храня верность мертвой республике. Такое ребячество сделало его всеобщим посмешищем.

Он удалился в Швейцарию. Он поселился в высоком полуразвалившемся доме на берегу Женевского озера. Он выбрал себе жилище в самом глухом месте побережья — между Шильоном, где был заключен Бонивар, и Веве, где похоронен Ледло. Его окружали овеваемые ветрами и одетые тучами суровые, сумрачные Альпы; он жил здесь, затерянный, в глубокой тени, отбрасываемой горами. Его редко встречал прохожий. Этот человек жил вне своей страны, почти вне своей эпохи. В то время каждый, кто был в курсе событий и разбирался в них, понимал, что всякое сопротивление установившемуся порядку не имело оправдания. Англия была счастлива; реставрация — своего рода примирение супругов: король и нация возвращаются на свое брачное ложе; можно ли представить себе что-либо более приятное и радостное? Великобритания сияла от счастья; иметь короля — это уже много, а тем более такого очаровательного короля. Карл II был любезен, умел и пожить в свое удовольствие и управлять государством, напоминая своим величием Людовика XIV. Это был джентльмен и дворянин; подданные восхищались им; он вел войну с Ганновером и, конечно, хорошо знал зачем, хотя только он один это и знал; он продал Дюнкерк Франции — дело высокого политического значения. У демократически настроенных пэров, про которых Чемберлен сказал: "Проклятая республика заразила своим тлетворным дыханием даже некоторых аристократов", хватило здравого смысла очень быстро примениться к обстоятельствам, не отстать от своего времени и занять свои места в палате лордов; для этого им достаточно было лишь принести присягу королю.

Когда люди думали обо всем этом — об этом прекрасном царствовании, об этом превосходном короле, об этих августейших принцах, возвращенных народу божественным милосердием; о том, что такие значительные особы, как Монк и позднее Джеффрис, примирились с троном и были справедливо вознаграждены за верность и усердие самыми почетными должностями и самыми доходными местами; о том, что лорд Кленчарли не мог не знать, что от него одного зависело торжественно занять между ними подобающее ему место и разделить сыпавшиеся на них почести; о том, что Англия, благодаря своему королю, вознесена на вершину процветания, что в Лондоне одно празднество сменяется другим, что все кругом богатеют и преисполнены восторга, что королевский двор галантен, весел и пышен, — и при этом случайно возникал в памяти образ изгнанника, прозябающего вдали от всего этого великолепия, этого, старика в одежде простолюдина, бледного, согбенного, вероятно уже близкого к могиле, который стоит в эту минуту над озером в печальном полумраке, не замечая холода и непогоды, или шагает по его берегу без цели, с неподвижным взором, с развевающимися на ветру седыми волосами, молчаливый, одинокий, погруженный в свои думы, — трудно было удержаться от улыбки.

Этот старик был олицетворением безумия.

Улыбка, являвшаяся у людей при мысли о том, чем мог быть лорд Кленчарли и чем он стал, несомненно была проявлением их снисходительности. Иные смеялись открыто. Были и такие, что негодовали.

Понятно, что людей положительных коробила такая вызывающая отчужденность.

Вину лорда Кленчарли смягчало только то, что он никогда не блистал умом. Таково было общее мнение.

Неприятно видеть людей упорствующих. Подражатели Регула не пользуются симпатией, и общественное мнение относится к ним с иронией. Подобное упрямство походит на упрек, и здравомыслящие люди правы, когда смеются над этим.

И в конце концов разве такое упорство, такая непреклонность — добродетель? Разве в чрезмерном подчеркивании своей самоотверженности и честности нет большой доли тщеславия? Это просто-напросто рисовка. К чему такие крайности, как добровольное одиночество и изгнание? Ничего не преувеличивать — вот правило мудреца. Можете возражать, осуждать, если вам угодно, но делайте это благопристойно и не переставая возглашать: "Да здравствует король!" Подлинная добродетель — это рассудительность. То, что падает, должно было упасть, то, что преуспевает, должно было преуспеть. У провидения свои цели: оно награждает того, кто этого достоин. Неужели вы мните себя способным разобраться в этом лучше, чем оно? Когда обстоятельства совершенно ясно определились, когда один режим сменил другой, когда самим успехом установлено, где правда и где ложь, где катастрофа, а где торжество, — не может уже быть места никаким сомнениям; порядочный человек присоединяется к той стороне, которая одержала верх, и будь это даже выгодно ему и его родне, он, конечно, вовсе не из этих соображений, а исключительно во имя общественного блага предоставляет себя целиком в распоряжение победителя.

Что стало бы с государством, если бы никто не согласился служить? Все остановилось бы. Всякий благоразумный гражданин должен оставаться на своем месте. Умейте поступаться своими сокровенными симпатиями. Должности существуют для того, чтобы их занимали. Надо жертвовать собой. Не изменять общественным обязанностям — вот истинная верность. Самовольный уход чиновников парализовал бы государство. Вы добровольно отправляетесь в ссылку? Очень жаль. Вы хотите показать пример? Какое тщеславие! Вы бросаете вызов? Какая наглость! Кем же вы себя возомнили? Знайте, что мы не хуже вас. Но мы не покидаем своего поста. При желании мы тоже могли бы быть несговорчивы и непокорны и натворить еще худших дел, чем вы. Но мы предпочитаем благоразумие. Только потому, что я Тримальхион, вы считаете меня неспособным быть Катоном? Какие глупости!


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 117 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>