Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Не честолюбие увлекло меня в среду воинов свободы, но уважение к правам народов: я сделался солдатом, потому что я был гражданином! 13 страница



– Пишегрю в Париже! – закричал он, не вытерпев боли ожогов. – Я скажу, только отодвиньте кресло... Кадудаль и Пишегрю были на улице Анжу у генерала Моро...

Измотанный после допроса, Савари вернулся из Тампля во дворец Сен-Клу, где бал был в разгаре. Обвитый лентами серпантина, осыпанный блестками конфетти, Бонапарт оставил танцующих и справился у Савари – как дела?

– Они были у Моро... Буве де Лозье сказал правду: Моро отказался участвовать в заговоре и выставил их вон.

– Но этого уже достаточно, – сказал Бонапарт. – Теперь дело за вами, Савари! Я занят танцами, и мне, первому консулу, не пристало шляться по чужим квартирам.

Савари посмотрел на его довольное лицо:

– Черт побери, но я тоже не занимаюсь этим...

В ночь на 15 февраля 1804 года дивизионный генерал Моро мучился застарелым военным кошмаром. Дороги отступления были разбиты копытами конницы, кузнечный фургон отбросило взрывом в канаву, из ящиков сыпались гвозди и подковы, из рванины мешков выпадали куски угля. Потом грянул выстрел, и Моро проснулся в комнате, уже ярко освещенной.

Надежный «французский» замок сработал.

– Генерал Моро, встань... ты арестован!

Он увидел перед собой секретарей Робеспьера. Два привидения погибшего мира – Демаре и Дюпле.

Оба держали в руках белые костяные палочки – принадлежность агентов бюро тайной полиции.

– Мы с вами уже знакомы, – сказал Моро.

– Да, мы состояли в одном якобинском клубе.

Сказав так, они разом шагнули вперед и одновременно коснулись плеч Моро белыми палочками, словно накладывая на генерала незримое клеймо вечного проклятья:

– Одевайся, Моро! Пришла и твоя очередь...

 

 

. Французы, судите!

 

 

В пансионе мадам Кампан учили, что для прогулок в Лоншане годятся духи с запахом жасмина, в салонах Сен-Жермена неприличен даже слабый аромат пачули, парфюмерия Парижа готовила духи для театра, для вечерних журфиксов, но даже мадам Кампан не могла бы точно сказать, какие духи лучше подходят для посещения государственных тюрем.

Александрине Моро исполнилось двадцать два года. Мать сказала ей, что в роду Гюлло еще не было арестантов:

– И тебе не стыдно показаться в Тампле?

– Нет! Не было же стыдно Бонапарту отрывать от меня мужа, отрывать отца от детей...

Двор Тампля был переполнен публикой, нищей и богатой, простой и знатной, плач женщин сливался в один протяжный вой, здесь же весело играли дети. Иногда в окнах тюрьмы показывались руки – страшные, изувеченные. Лиц узников не было видно, но слышались их сдавленные голоса:



– Нас пытают! Мы умираем в муках... Скажите всем – мы честные патриоты Франции! Да здравствует республика!

– Будь проклята эта республика! – звенело из других окон. – Пусть вернутся добрые короли...

Стоило во дворе появиться тюремному начальству, как толпа родственников обступала его с вопросами о своих отцах, братьях или сыновьях. Диалоги были одинаковы:

– Его в Тампле нет, ищите в Консьержери.

– Из Консьержери меня послали сюда.

– Тогда поезжайте в тюрьму Ла-Форс...

В канцелярии Тампля молодой чиновник-бонапартист (об этом легко было догадаться по красной гвоздике на его сюртуке, заменявшей отсутствие ордена Почетного легиона) вызвался проводить женщину до камеры свиданий. Следуя длинным коридором, он ловко вставлял в свою речь вопросы – а где же Рапатель? а где же Лагори? При всей своей наивности Александрина дала правильный ответ:

– Мы с мужем проживали всегда отдельно – я в замке Орсэ, он на улице Анжу... Я не знаю, где эти люди.

Девочкой на острове Бурбон она видела, как ее отец привозил негров-рабов из Занзибара на свои сахарные плантации – в клетках. А сейчас сама оказалась в клетке, с другой же стороны (тоже через клетку) она увидела мужа.

– Моро, Моро! Жан... Жан, я пришла к тебе...

В нем было что-то совсем чужое, незнакомое, и Александрина не сразу догадалась, что он плохо выбрит. Моро крикнул ей через прутья решетки, чтобы она не плакала:

– Жившему у подножия вулкана, мне давно бы пора знать, что вся лава потечет на меня, весь пепел падет на мою голову. Не плачь... золото мое! Не плачь, счастье мое, глаза мои, губы мои, радость моя безмерная... Ну, будь так добра: улыбнись мне и скажи свое противное «пхе».

– Пхе, – ответила жена, глотая слезы...

Заплаканная, она вышла на двор тюрьмы, и здесь все эти люди, ждущие свиданий с родственниками, стали вдруг для Александрины родными и близкими: отныне она уже была сопричастна их страданиям. Но в Париже существовала еще одна тюрьма – Карм, в которой когда-то Жозефина Богарне томилась вместе с Терезой Тальен, и на стене их камеры долго сохранялись выцарапанные Жозефиной слова: «О блаженная свобода! Когда ты перестанешь быть пустым звуком?..» Об этом Александрина узнала со слов маркизы Идалии Полиньяк:

– Между нами есть нечто схожее: у вас двое детей, у меня – двое, у Жозефины тоже были сын и дочь, когда она писала эти слова. Ах, что нам политика? Мы только матери...

 

* * *

 

Контр-адмирал Ньелли, префект избирательного округа Финистер, еще ничего не зная, прибыл в Париж с депутацией земляков, даже с женой и детьми, чтобы лично доложить Бонапарту об избрании народом в сенат славного генерала Моро. Ньелли тут же со всей семьей заточили в мрачном Венсеннском замке, и несчастный старик ничего не понимал:

– За что? Неужели только за то, что я возглавлял избирательный округ, почтивший Моро доверием? Но почему должны страдать моя жена, мои дети... Где же справедливость?

Афиши извещали парижан о расценках на головы Пишегрю и Кадудаля, – цены быстро росли, Пишегрю скрывался на квартире своего лучшего друга. Когда плата подскочила до ста тысяч экю, лучший друг привел полицию.

– Будь ты проклят, – оплевал его Пишегрю...

Это случилось 28 февраля. Пишегрю отказался давать какие-либо показания следствию, он говорил, что все мысли, все слова прибережет для публичной речи в суде.

– Я не тот бездарный актер, что подает реплики за сценой. – На вопросы о Моро он отвечал с крайним раздражением: – Оставьте Моро в покое! Да, я был у него. Да, я беседовал с ним. Моро нисколько не изменился за эти годы. Он такой же твердолобый якобинец, каким был и раньше. Моро сразу отрекся от наших дел. Теперь я молчу. А все, что народу надо услышать, будет сказано мною на суде...

Такое поведение Пишегрю насторожило Бонапарта:

– Но что он может сказать, этот изменник?

Сомнения, сомнения... Очевидно, за душою Пишегрю есть что-то еще такое, что способно потрясти не только своды суда, но заколеблются и колонны в Тюильри. Это понятно. Ведь соратники Пишегрю, вместе с ним осужденные, уже помилованы Бонапартом. Но Бонапарт не помиловал Пишегрю, на которого сам же и донес Директории. Теперь Пишегрю сядет на скамью подсудимых, а его бывшие друзья, благодарные Бонапарту, станут возвышаться над ним на прокурорских кафедрах... Что он скажет тогда?

– Мне это не нравится, – произнес консул...

Девятого марта Жорж Кадудаль ехал по улице Одеон в кабриолете, он ехал один – без адъютанта Пико. Тайный агент полиции узнал главаря шуанов и вскочил на подножку. Кадудаль убил его сразу же, спрыгнув на мостовую. Но среди прохожих было немало агентов, и они, чтобы вызвать сочувствие толпы, закричали: «Опасный грабитель... держите вора!» Кадудаль насмерть уложил двенадцать человек только кулаками. Толпа сыщиков и прохожих неслась за ним. Он прыгал через заборы, сокрушал грудью ворота домов. Врезался телом в стекла магазинных витрин. Приводил всех в ужас силою и бесстрашием. Но сотни людей уже облепили его, как мошкара облепляет гигантскую тушу, обреченную на гниение. Следствию он заявил:

– Эй вы... не тыкать! Я хотя из мужиков, но чин генерала заработал не в лакейских. Знаю, в чем меня обвините. Но я не хотел убивать консула. Я хотел лишь похитить его и укрыть от людей, как укрывают чумных от здоровых, чтобы они не могли заражать других...

Следствие установило: Кадудаль хотел напасть на Бонапарта тем же числом роялистов, какое составляло бы и конвой консула. Он хотел сражаться один на один! В этой наивности крестьянина было что-то подкупающе-благородное. На вопросы о генерале Моро он отмахивался с улыбкой:

– Да бросьте! Этот подлец Меге де Латуш задурил нам в Лондоне головы, будто Моро спит и видит коронацию Бурбонов, вот мы, глупцы, и попались на эту вкусную приманку...

Савари вошел к Бонапарту с докладом:

– Так что же делать с Моро? Ни Пишегрю, ни Кадудаль не признают его участия в заговоре... Как же теперь строить его обвинение, если юридически он ненаказуем?

– Молчите, Савари! Моро имеет связи, ведущие далеко. Можно предполагать, что тут замешан и Буонарроти, и даже адмирал Трюге... Но для составления пышного букета недостает голов графа Артура или герцога Беррийского.

Савари погнал лошадей в Нормандию, там он много ночей дрожал от холода на утесах Бивилля, подавая фонарем сигналы всем кораблям, плывущим мимо. Однако принцы королевской крови, не оповещенные из Парижа о готовности к покушению, и не подумали рисковать в этой английской авантюре. Савари, жестоко простуженный, вернулся в столицу. Газета «Монитор» оповестила читателей: «Арестованы 59 бандитов, готовивших покушение на первого консула». В числе «бандитов» значилось и имя Моро – главаря роялистов. Никто не поверил этой клевете. Не было француза, который дал бы себя убедить в том, что их генерал Моро вдруг сделался роялистом, сами же роялисты смеялись над этой выдумкой, всюду говорили:

– Ну, кто мог это придумать? Землетрясению мы удивились бы меньше... К чему пишут о «заговоре Моро»? Не лучше ли писать совсем иначе: «Заговор против Моро»!

Случилось обратное тому, на что рассчитывал Бонапарт. Вызвав террор, консул надеялся, что Франция притихнет, безголосая и покорная. Но в народе возникла совсем иная реакция. «Возможно, еще никогда за время тирании Бонапарта люди не высказывались так свободно и так смело, как тогда» – это, читатель, слова современника. По сути дела, Бонапарт нечаянно для себя вызвал во Франции войну мнений. На острове Святой Елены, уже умирающий, он признался: «Кризис был тогда из сильнейших, в общественном мнении началось брожение, клеветали на правительство по отношению к заговору и заговорщикам...» Исправить положение было нельзя.

Париж бесстрашно расклеивал прокламации:

«СВОБОДУ МОРО или

СМЕРТЬ БОНАПАРТУ!»

 

Бонапарт трусливо спрятался в загородном Сен-Клу, он обставил резиденцию караулами и (как писали очевидцы) часами просиживал в башне с подзорной трубой, наблюдая за дорогой в Париж, в каждом всаднике ожидая гонца, спешащего с известием о восстании в столице. Возле дверей спальни он укладывал на ночь верного мамелюка Рустама, а перед Мюратом консул даже не скрывал своих опасений:

– О, как призрачна власть в окаянной республике! Моя жизнь в руках того офицера, что командует караулом. Стоит ему свихнуть мозги на республиканских идеях, и его сабля сегодня же будет торчать из моего живота... Я успокоюсь, когда подо мною будет массивный престол монарха!

Савари старался переломить общественное мнение Франции, он велел Меге де Латушу:

– Сочини брошюру, увлекательную, как роман. Отобрази в ней связи Моро с англичанами. И не бойся открыто писать о себе, что ты якобинец... тебя не тронут!

Брошюра называлась: «Союз якобинцев Франции с английскими министрами». Такое же задание получил Пьер Редерер, тоже бывший якобинец. «Я еще никогда не видал столь зловещего для правительства (Бонапарта) настроения», – в ужасе признавался Редерер под старость. Но состав суда был уже подобран, начались не только допросы, но и пытки заключенных. В подвалах Тампля страшно изуродовали молодого Пико – адъютанта Кадудаля; парню так долго жгли ноги, что ступни обуглились, а кисти рук раздавили слесарными тисками. Бонапарт требовал от Савари крутого решения: или – или. Для успокоения публики нужно было что-то новое, необычное...

В канцелярии Тампля был сервирован богатый стол, Моро вызвали из камеры, Савари дружелюбно сказал:

– Бонапарту надоело... Он желает вас видеть.

– Зачем?

– Пора кончать этот анекдот. Напишите откровенно все, что известно о заговоре, поедем в Сен-Клу, консул простит, в «Мониторе» будет об этом объявлено, и вы – сенатор!

– Благодарю, – ответил Моро. – Никуда я не поеду, а писать ничего не стану. Вам желательно видеть меня раскаявшимся, чтобы моя слабость прикрыла ваши преступления?

– А если я сразу выпущу вас из Тампля?

– Нет, – отказался Моро. – Теперь я из Тампля не уйду. Теперь-то уж я должен довести дело до конца. Я послушаю, что скажет на суде Пишегрю, и сам скажу все, что я знаю. – Моро заговорил об аресте Фуа: – Для себя я ничего не прошу. Но всему есть предел. Зачем арестован полковник Фуа? Он весь изранен в битвах. Таких людей – и держать в тюрьме?

– Хорошо, – сказал Савари, – я выпущу Фуа...

Он вернулся в Сен-Клу, застав консула в обществе Талейрана и Коленкура. Талейран многозначительно заявил, что, судя по результатам заговора, эти бессовестные англичане ценят кровь Бопапарта дешевле крови Бурбонов. Эта фраза произвела на консула такое же действие, как удар хлыстом по норовистой лошади. Он живо обернулся к Коленкуру:

– Берите драгун, ночью пересечь границы Баденского герцогства. Вы сами разберетесь, на месте, где ночует герцог Энгиенский – в доме прелестной Роган де Рошфор или в гостинице, что напротив ее дома. Эттенхейм – так называется, Коленкур, этот невзрачный городишко!

...Арман Коленкур был тогда инспектором его конюшен. Маркиз много делал для Бонапарта. Но делал и ради любви к мадам Адриенне де Канизи, которую он разводил с мужем, хотя Коленкур рисковал... даже очень рисковал.

 

* * *

 

Александрина открыла окно в сад, ей очень хотелось покоя... Неожиданно лакей сообщил, что внизу (дело было в Орсэ) какая-то дама просит о свидании.

– Пусть поднимется, – разрешила Александрина.

Перед нею явилась незнакомая женщина уже в летах, она держала в руке дорожный сак.

– Знакомо ли вам имя Розали Дюгазон?

– По театральным афишам – да.

– Значит, от мужа вы обо мне не слышали?

– Никогда.

– Его молчание, наверное, извинительно.

– Присядьте, мадам.

– Благодарю. Дело в том, что я долго и безнадежно (мне об этом не стыдно сказать) любила генерала Моро... Нет, я пришла не для того, чтобы причинить вам лишние муки, которых у вас и без моих признаний достаточно... Моро пока еще в Тампле, но, когда следствие закончится, он окажется в Консьержери.

– Откуда, мадам Дюгазон, это известно?

– Милая моя, я ведь из «Комеди Франсез», а вся наша труппа во времена террора сидела по разным тюрьмам, ожидая казни со дня на день... Когда у вас свидание с мужем?

– В следующий четверг.

– В этот день останьтесь дома – за вас пойду я...

Из дорожного сака актриса извлекла мрачные одежды кармелитки, с профессиональной ловкостью переоделась, ее голову совершенно укрыл капюшон монашенки, давно отрешенной от мирских страстей. Дюгазон сказала:

– Я так много изведала, столько перестрадала, что в конце жизни у меня ничего не осталось, кроме любви к вашему мужу. Простите, что напоминаю об этом. Но иначе мне трудно объяснить свое поведение...

Дюгазон изложила свой план: она явится на свидание в Тампль под видом монахини, как сестра или тетка Моро: в камере она и останется, а Моро под глубоким капюшоном и в длинной рясе, скрывающей его фигуру, выйдет на свободу.

– Вы погубите себя и его, – заплакала Александрина. – Вам не позволят теперь видеть Моро наедине... Если вы так добры, мадам, прошу – не делайте ничего такого, что могут истолковать во вред вам и моему супругу.

Розали откинула капюшон, встряхнув волосами, и Александрина позавидовала ее поздней, но еще яркой красоте.

– Жаль, – ответила актриса. – Париж ожидает от меня прощального бенефиса, и я решила сыграть свою последнюю роль на подмостках тюрьмы Тампля... Если этот план неуместен, так что же я могу сделать еще для свободы Моро?

– Я давно уповаю только на Божью милость.

– А я буду уповать на трагедию «Серторий», в которой Помпей бросает в огонь список заговорщиков, не читая его...

Париж был заранее извещен, что Дюгазон выбрала для прощального бенефиса «Сертория». Все ждали появления Бонапарта, обожавшего трагедийную выспренность. О присутствии его в театре узнавали по караулу возле дверей, по задернутым шторкам на окошках из лож в коридоры, – он оставался невидим для других, огражденный от публики деревянной решеткой. Взвинченная Дюгазон играла Корнелию с небывалым накалом, а когда Серторий, не веря в заговор, швырнул в пламя список своих врагов, она обернулась лицом к ложе Бонапарта, в трагическом призыве вытянув к нему руки:

– О Серторий! Какие боги вложили в сердце тебе чувств пламень благородный, о, как велик ты стал...

Бонапарт понял, ради чего устроен этот бенефис, а публика, уже распознав интригу, устроила артистке овацию. Консул быстро удалился из театра. С верхних ярусов зала на головы зрителей плавно опускались белые батистовые платки, на которых было отпечатано типографским способом:

ДРУГ НАРОДА, ОТЕЦ СОЛДАТ МОРО – В ОКОВАХ.

ИНОСТРАНЕЦ СТАЛ НАШИМ ТИРАНОМ.

ФРАНЦУЗЫ, СУДИТЕ САМИ!

 

Дюгазон вызвал директор театра. Он сказал ей:

– Блестящий бенефис, мадам. Как уцелела моя голова? Но где была и ваша? Я вас искренно поздравляю: секретарь нашего консула Буриен велел оставить вашу старость без пенсии.

– В этом мире, – ответила женщина, – кроме ничтожной пенсии существует еще и большая любовь... Я сыграла свою последнюю в жизни роль. Французы, судите!

 

 

. В очереди на смерть

 

 

Эттенхейм спал. Клара Роган де Рошфор проснулась от шума в два часа ночи. По стенам перебегали красные отсветы. Казалось, что в городе пожар. Она подбежала к окну. Вся улица была заставлена лошадьми, в руках драгун обгорали смоляные факелы. Женщина вдруг увидела Энгиенского: его вывели из отеля в нижнем белье. Он отыскал в окне любимую и сразу отвернулся, чтобы не привлечь к ней внимания французов. «На рысях... марш!» – скомандовал Коленкур.

Энгиенского везли через Францию очень быстро, никто не вступал с ним в разговоры, но молодой Бурбон, потомок «великого Конде», вел себя спокойно. Ночью кавалькада всадников въехала внутрь мрачного замка.

– Узнаю Венсенн – здесь я родился.

– Здесь и умрешь, – сказали ему.

Суда не было, а было судилище. Бонапарт прислал из Парижа сабреташей, жаждавших отличий, банду оголтелых бонапартистов возглавлял генерал Пьер Гюллен, раньше часовых дел мастер. Как можно быстрее Энгиенского обвинили в устройстве заговора на жизнь Бонапарта, в том, что живет на деньги, отпускаемые для роялистов банками Англии.

– В последнем я сознаюсь, – сказал Энгиенский. – А на что бы я жил иначе? Не воровать же...

Ему зачитали смертный приговор, который Савари немедленно утвердил. Молодой человек спрашивал:

– За что? Где же хоть малая доля моей вины?

Сабреташи стали над ним измываться:

– Он еще спрашивает – за что? Но если француз достиг чина полковника, значит, он уже способен обо всем на свете судить справедливо. Иначе и быть не может...

Энгиенский хотел отрезать прядь волос, чтобы переслать ее с запиской для любимой в Эттенхейм:

– Пусть обо мне останется у нее память.

Полковники-судьи лирики не признавали:

– Успокойся! От тебя даже памяти не останется...

Ночью в камеру Энгиенского вошел священник:

– Господь повелел мне сказать вам, что он давно ожидает вас... Поспешим же, герцог, ближе к Богу!

Во рву Венсеннского замка было темно. Гюллен светил фонарем, но солдаты никак не могли прицелиться.

– Слушай, – сказал Гюллен, – нам трудно попасть в тебя в такой темноте. Не сможешь ли подержать фонарь?

Энгиенский прижал фонарь к своей груди:

– Надеюсь, вам так будет удобнее?

– Да, спасибо. Теперь мы видим тебя... пли!

После казни Савари и Коленкур стали хлестать вино в покоях Венсеннского замка. Коленкур спросил:

– Вам не кажется это злодейство бессмысленным?

– Похоже на то, – согласился Савари. – Нашему консулу захотелось взбодрить себя стаканом свежей человеческой крови. Уж теперь-то Англия моментально сколотит против Франции новую мощную коалицию... заодно с Россией!

– Я слышу голос женщины и плач детей... откуда?

– Да, – сказал Савари, – здесь в замке сидит семья контр-адмирала Ньелли... таков приказ консула!

Когда до провинции дошло известие о казни Энгиенского, Фуше сказал: «Это не просто юридическое преступление – это хуже: ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОШИБКА». Толкнул Бонапарта на преступление многомудрый Талейран, и Бонапарт, при всей своей жестокости, кое-что уже понял.

– Задали вы мне лишнюю работу! – сказал он Талейрану. – Теперь отзывайте французов из Петербурга поскорее, пока русские не дали им хорошего пинка...

Коленкур сказал, что приема ожидает несчастная Идалия Полиньяк с просьбой о помиловании мужа.

– Да, маркиз! Теперь я вынужден быть милостивым...

апреля Савари был срочно вызван в Тампль, где ему сказали, что Пишегрю найден в казарме задушившимся собственным галстуком. Вечно полупьяный надзиратель Фонконье перебрал в эту ночь, кажется, лишку. Савари спросил его:

– А почему у Пишегрю не отняли галстук?

– А на чем бы ему тогда вешаться?..

 

* * *

 

Никто не поверил в самоубийство Пишегрю: человек, упорно молчавший на допросах, чтобы заговорить на суде, – конечно, такой человек опасен. Возможно, версия о самоубийстве и была бы правдоподобна, случись смерть Пишегрю ранее казни Энгиенского, но теперь Бонапарту уже не верили. Европа пережила нервное потрясение не потому, что Энгиенский был другом народов, – нет, политики справедливо указывали на грубое нарушение международного права: драгуны Коленкура перешли границу Бадена, схватив невинного человека на чужой территории. После смерти Пишегрю у Моро отобрали бритву, и он не упустил случая для создания каламбура: генерал требовал вернуть rasoir national («национальную бритву», как называли во Франции гильотину). Никто не оценил тогда его зловещего юмора... Демаре и Дюпле Моро не терпел, третируя их, оскорбляя. На вопрос о Буонарроти он дерзил:

– Я же не спрашиваю вас о ваших знакомых.

– Что известно о тайном «Обществе филадельфов»?

– Если оно тайное, пусть в тайне и останется...

Судя по тому, как часто поминали имя Виктора Лагори, Моро догадался, что Лагори, очевидно, был более видной фигурой в демократии, нежели он полагал о нем ранее. Моро чувствовал, что Лагори ищут. Наверное, он где-нибудь бродит сейчас по дорогам провинции, играя в трактирах на гитаре. Но спрашивали и о мадам Софи Гюго, и Моро понял, что полиции известно о любовном романе этой женщины с Лагори.

– Не приставайте! – отвечал Моро. – Я знал только ее мужа, служившего при моем штабе на Рейне, но где он сейчас... Кажется, в Италии – ловит в горах разбойников.

Демаре и Дюпле отказались иметь дело с Моро, и Савари прислал префекта полиции Этьена Паскье, который не мог раздражать узника ни прежним якобинством, ни теперешним роялизмом. Паскье сам и отметил эту общность:

– Наши отцы были адвокатами, и оба они «чихнули в мешок» на эшафоте неизвестно за что... Так, Моро?

– Причина была. Мой отец осмелился защищать в суде бедного крестьянина, засеявшего свое поле не маисом, а картофелем. Тогда у меня, – сознался Моро, – был очень тяжкий период жизни, и Пишегрю был уверен, что я последую за ним в эмигрантскую армию принца Конде.

– Почему вы сразу не донесли о его измене?

– А черт его знает! – честно отвечал Моро. – Я ведь думал, что бумаги о нем мне нарочно подкинули в карете, брошенной на дороге.[7] У Пишегрю всегда было много завистников его славы, и мне казалось, что враги решили его погубить...

В беседе с Паскье он не терял веры в лучшее будущее:

– Если бы у меня не было этой веры, стоило ли мне отдавать войнам юные годы? Хотя, по правде сказать, Паскье, я не вижу большой разницы между пушкой и гильотиной – и пушка и гильотина одинаковые орудия пытки... Однако, – засмеялся Моро, – большой опыт отступлений приучил меня при отходе армии заклепывать пушки противника!

Паскье отлично понял его намек:

– Вы желаете сказать на суде то, чего уже не может сказать Пишегрю? Предупреждаю: Бопапарт будет настаивать на смертном приговоре, чтобы затем помиловать вас и этим вердиктом поднять свой авторитет в народе. Но возможно и другое: он нарочно вводит судей в заблуждение, чтобы, добившись от них смертного приговора для вас, утвердить его! Кстати, знайте – Идалия Полиньяк уже была у Жозефины...

Об этом визите Александрина Моро уже знала, решив тоже ехать в Мальмезон, согласная на любое унижение – лишь бы спасти мужа от казни. Мадам Гюлло возражала:

– Пусть отрубят моему зятю голову и пусть мои внуки останутся сиротами, но мне, гордой креолке с Бурбона, не пристало терпеть унижений от этой вредной семейки...

В прудах Мальмезона, под нависшими купами дерев тихо плавали черные лебеди. Маркиза Куаньи, придворная дама, забрасывала в пруд удочку.

– Не надо мне кланяться, – сказала она еще издали. – Вам еще предстоит немало кланяться в этом доме... Я все уже знаю, Жозефина тоже. Пройдите к ней сразу.

Жозефина сумела забыть прежнюю вражду с семейством Гюлло, проявив благородство. Это и понятно: она сама ожидала казни в тюрьме, сама потеряла мужа на эшафоте и по-женски лучше мужчин понимала, как тяжело терять близких.

Но она ничего не значила в государстве мужа.

– Могу лишь советовать, – сказала Жозефина. – Встаньте возле этих дверей, которых не миновать консулу. Если хотите добиться успеха, называйте его самым высоким титулом... хоть императорским! Этим вы его сразу растрогаете.

Заранее опустившись на колени, Александрина невольно сжалась в комок, покорная и готовая к унижению. Послышались шаги консула, женщина впервые увидела его так близко. Вот он – коротенькое туловище с уже выпирающим брюшком, Бонапарт быстро поправил на лбу реденькую челку.

– Ваше величество! – титуловала его Александрина. – Неужели вы не можете простить моего несчастного мужа?

Бонапарт не мог скрыть своего удивления:

– Мадам Моро? Почему вы просите за него? Ведь ваш муж собирался занять мое место.

Александрина вскочила с колен, крича и плача:

– Неправда, это клевета... Я знаю все! Моро мне рассказывал. Вы были еще в Египте, когда Сийес предлагал ему как раз то высокое положение, какое сейчас занимаете вы.

– Положение его величества? – усмехнулся консул.

– Нет! – кричала Александрина, яростная от борьбы за своих детей. – Нет, нет, нет... Моро честный человек. Отказавшись от власти при Директории, как он мог бы желать власти при Консулате? Ради моих детей... умоляю...

– А сколько их у вас? – спросил Бонапарт.

– Двое.

– Они, наверное, жирные? Они толстые, да? – назойливо приставал консул. – Они много плачут, они мешают спать?

Жозефина помогла Александрине своими слезами:

– У меня тоже было двое, когда я томилась в Карме...

Бонапарт, уже не глядя на мадам Моро, обращался к жене, понимая, что здесь замешано ее доброе сердце.

– В чем дело? – заговорил он. – Я всегда уважал Моро, и я не собираюсь тащить его на Гренельское поле...

В душе Александрины возникла робкая надежда. Она велела кучеру кареты следовать за нею, а сама пешком пошла через Париж, и старая цветочница подарила ей букетик фиалок. В ответ на это сочувствие Александрина щедро отсыпала в сморщенную ладонь монет, а старуха удивилась:

– Такие большие деньги человек может отдать в двух случаях – в страшном горе или в большой радости.

– У меня сейчас и то и другое, – ответила Моро...

В этот же день Бонапарту заявил протест генерал Лекурб, сказавший, что держать Моро в тюрьме – преступление.

– Народ знает Моро, народ любит Моро...

Бонапарт вычеркнул Лекурба из списков армии.

– За сорок лье от Парижа, – велел он Савари.

 

* * *

 

Вряд ли французы заметили, когда и с какого рубежа их республика превратилась в военную диктатуру, но сторонние наблюдатели, глядевшие на Францию издалека, уже давно предсказывали обращение диктатуры в абсолютную монархию. Конечно, нужна большая дерзость, чтобы из недр революции вызвать нового идола со всеми атрибутами монархической власти – престолом и короною, наследственностью и «цивильным листом», который должен оплачивать народ... Карьеристы заранее учуяли, в чем нуждается душа корсиканская. Уже с весны в «Мониторе» публиковали письма из провинции. Их авторы, префекты и мэры городов, назначенные при Бонапарте, требовали, чтобы звание консула стало наследственным, как в монархических династиях. Они еще боялись произнести слово «император», но Бонапарт сам помог им: «Если Франция и народ нуждаются в упрочении порядка, я не могу отказать ни Франции, ни народу». Чтобы ускорить события, в Тайном совете он перешел к угрозам:

– Вы разве решили испытывать терпение моей армии? Пока вы тут болтаете, моя армия пустит в дело штыки...

О том, что штыки пойдут в дело, напоминал и «Монитор». Лазар Карно предупреждал в Сенате, что, какое бы ни возникло решение, оно всегда будет фиктивным, насильственным:


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.035 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>