Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Федор Моисеевич Боровский 4 страница



— А-а… — сказала голова.

Усатый посмотрел в ту сторону, но она уже скрылась, и он увидел только колышущуюся занавеску и деда Лариона рядом; дед сидел спокойно, откинувшись в кресле, сложив на клюке узловатые руки, из-под надвинутой на глаза шляпы торчал его нос, из-под носа свисали седые усы, скрывая подбородок.

— Ну-ка, иди сюда, — сказал мне незнакомец.

Отвечать я и не собирался, а подходить — тем более.

Все было ясно между нами, и никаких слов не требовалось. Он зря пришел, но не мне было ему это объяснять. Из-за угла высунулась курчавая голова Пуделя. Ага, подмога: Пудель-то наверняка не один. Он подмигнул мне и, выставив руку, подбросил на ладони увесистый камушек.

— Иди сюда, говорю.

Как же, держи карман. Занавеска откинулась, и вышел дядя Шалва, вытирая руки о старенький, до полу, замызганный фартук из чертовой кожи. Манерное, он сапожничал. Он на этот счет был большой мастер и подрабатывал вечерами, починяя обувь. Нам он чинил бесплатно, и благодаря его зоркому глазу у нас во дворе у всех обувь носилась в три раза дольше, чем обычно. Мы с Витькой не успевали износить своих башмаков, и потому у брата, который донашивал за нас обоих, с обувью никогда проблем не было. Шалву просить не приходилось. Его острый глаз замечал все.

— Э, бичо, цамоды, — говорил он мимоходом, и надо было послушно идти, иначе потом хуже будет.

Это означало, что он углядел в твоих башмаках нечто, и если не пойдешь, то завтра они разлетятся, и ты останешься вообще без ничего. Надо было идти, он приводил тебя домой, вытаскивал из-под лежанки лапку, вытаскивал ящик: обрезки кожи, деревянные и железные гвоздики, вар, воск, дратва, бутылочки с клеем, молотки, косые, отточенные как бритва сапожные ножи — все было в этом ящике, вытаскивал низкую табуретку с ременным сиденьем, надевал свой фартук и молча пальцем показывал, какой ботинок снимать.

— Ц-ц-ц…

Он укоризненно качал головой, а его толстопалые руки ловко управлялись с ботинком — одно удовольствие смотреть. Он и шить обувь умел, было бы только из чего. Корнилов, например, всегда ходил в сапогах его работы, как и многие его сослуживцы. Кстати, во всем дворе он с одного лейтенанта и брал деньги, потому что тому было чем заплатить. Дядя Шалва был очень сильный, высокий и тяжелый человек, и сейчас, когда он шел к нам, казалось, даже дом вздрагивает под его шагами.

— Здравствуй, дорогой, — сказал дядя Шалва, спустившись с крыльца и подойдя к усатому. Голос его был приветлив, и на лице была приветливая учтивая улыбка. — В гости пришел?



Усатый посмотрел на собеседника снизу вверх и распахнул рубаху:

— Вот, посмотри.

— Ц-ц-ц… — сочувственно покачал головой дядя Шалва и ткнул большим пальцем через плечо в мою сторону: — Он?

— А кто еще? — угрюмо сказал усатый и спустил рубашку с правого плеча. — Вот, посмотри…

— Ц-ц-ц… — сказал дядя Шалва и дотронулся рукой до исцарапанной шеи усатого. — И это — он?

Тот отступил на пол шага и ничего не ответил.

— Это Рыжий! — крикнул я. — Дядя Шалико, он Рыжего хотел украсть.

— Э-э, ничего, — сказал мне дядя Шалико. — Ты не сердись, он больше не будет.

Усатый отступил на шаг и оглянулся. Сзади него выдвинулись из-за угла и растянулись цепью у самых лопухов пацаны с камнями в руках; на левом фланге Дзагли, на правом — Пудель; перед ним гранитной колонной высился Шалва Дарахвелидзе; за спиной Шалвы молча, но одобрительно смотрели женщины тетя Натела и Корнилова; равнодушный и неподвижный застыл в своем углу дед Ларион. Все тут были усатому враги или недоброжелатели, наверное, даже сам двор, и ветхий причудливый дом, и те люди, которых здесь сейчас не было: мои родители и брат, Витькины сестры, другой сын деда Лариона, сестры тети Нателы. Даже сад Зураба Константиновича. Лишь близнецы Корниловы по малости лет ничего не понимали и пошли бы, наверное, с ним играть, если бы он их позвал. Но он не позвал. Он пробурчал что-то в усы и повернулся уходить. Один Шалва Дарахвелидзе расслышал его слова. Шагнув за ним, он положил ему на плечо широкую, как лопата, ладонь, так, что того даже перекосило.

— Ты нехороший человек, — сказал он без угрозы, но с силой и укоризной. — Ты хотел украсть у них кота, а они не дали, и ты за это ругаешь их. Если бы ты поймал их в своем саду, разве ты не наказал бы их? Теперь они поймали тебя и наказали, чего же ты сердишься?

Усатый глянул на дядю Шалико через плечо и скривился:

— Подумаешь — кот…

— Да! — сказал дядя Шалико. — Кот! Они нашли его вот таким. Они кормили его, когда им самим нечего было есть. Ты знаешь, что это такое? Вот этот мальчик, который наставил тебе синяков, отдавал ему свое молоко. Думаешь, ему не нужно было то молоко самому? Нужно, очень нужно, потому что ему мало лет, а денег у его родителей еще меньше. Ты взрослый, тебе легче, почему же ты сам не вырастил себе кота? Этот кот их друг, этот кот их брат. A ты хотел отнять друга и брата у детей! Нет, ты не мужчина! Я ничего не хочу знать о тебе, я ничего не хочу слышать о тебе, я не хочу, чтобы ты был моим гостем. Уходи.

И он ушел. И может быть, ему стало стыдно, потому что никогда больше дяде Шалико не приходилось о нем слышать.

Второй случай был проще, но и тяжелее по последствиям, ибо на этот раз Рыжего попытался украсть парень лет пятнадцати-шестнадцати. То ли он умел обращаться с котами, то ли оказался ловчей и сноровистой усатого, но на этот раз Рыжего спасло лишь чудо. Лишь душевная связь между нами выручила его на этот раз. Рыжий успел только негромко вякнуть, прежде чем его заграбастали. Не могу даже сказать, что услышал этот «вяк». Где уж тут услышать, если его поймали на шумной улице, куда он чрезвычайно редко ходил. Его нужно было искать по дворам и заборам, по чердакам и переулкам, по садам и подвалам, но уж никак не на улице. Но я и тут не ошибся. Я только занес ногу для удара по воротам, что тоже случалось чрезвычайно редко — мое место было в защите, от чужих ворот далеко. А тут вдруг понесло в атаку, и от неожиданности Ленькины мазилы проворонили меня, хотя и успели надавать по ногам. Я пронесся сквозь их строй, словно пушечное ядро, я расшвырял всех, кто висел у меня на плечах, я уже замахнулся бить — попробуйте поймайте, но тут меня словно в сердце толкнули, и я без задержки помчался дальше, бросив все: мяч, игру, футбольные ворота, к другим воротам, что на улицу, мимо опешившего вратаря. Только поднял камень на бегу. Ребята и на этот раз меня не оставили, потому что в нашем дворе действовал железный закон: сначала помоги, а потом уж расспрашивай, как и что.

Рыжего держали за шкирку, и поэтому он висел тряпкой и лишь слабо трепыхался, мешая затолкать себя и мешок. Почему-то коты, которых берут за шкирку, никогда всерьез не сопротивляются, особенно если их встряхнут хорошенько. Рыжий был жалок и беспомощен в умелых руках, и только мы могли на этот раз его выручить. Из-за моей спины просвистел камень, вор вскрикнул, схватился за голову и оторопело уставился на нас, теряя драгоценное время. По отдельности любого из нас он мог бы в узел завязать и на гвоздик повесить, но нас было много, и, когда в него попал еще один камень, а потом еще, он бросился бежать вместе с Рыжим. Однако Рыжий мешал ему бежать быстро, и тогда, в бессильной ярости, он на бегу с размаху хватил кота о дерево. Гневный вопль понесся ему вслед, мы наддали, но и он, почуяв расправу, наддал тоже. Кто-то кинул палкой ему по ногам, вскрикнув, он подпрыгнул, как заяц, запутался в этой палке и упал. Встать он уже не успел, на него набросились дружно, скопом и скрыли от моих глаз. Больше я его не видел и не знаю, что с ним стало.

Рыжий был плох, хотя и жив. Он лежал на боку, вытянувшись во всю свою царственную длину, но ничего царственного в нем уже не было. Он казался плоским, бескостным — просто рыжая взъерошенная шкурка, и все волосики встали у него дыбом, и судорожно подергивались ноги. Он слабо, едва слышно стонал и все пытался поднять голову, но голова не держалась и падала в пыль. Я боялся притронуться к нему, чтобы ее сделать еще больнее, я плакал, мои слезы падали на него, оставляя на пыльной шерстке темные пятна. У меня тряслись руки, и тяжелый удушающий ком стоял в груди — не продохнуть.

Ну за что же его так! Что плохого он сделал, кому помешал! Сколько низкой жестокости, сколько подлой злобы может быть в человеческой душе! Почему некоторым самим нужно переломать руки и ноги, чтобы они поняли, как это больно и страшно? Рыжий, дружище, что я могу сделать для тебя? Не стони так, не мучься…

Как мог бережней и нежнее поднял я его на руки и отнес домой. Уложил на подстилку, налил молока и пододвинул к самому его носу, а он и не заметил. Чем еще мог я ему помочь? Я сидел над ним и мучился, правда, больше не плакал. Час сидел, два сидел, даже у самого кости заболели, словно это меня, а не его о дерево хватили. Постепенно он перестал дергаться и стонать, затих. Я опустил руку к самому носу и почувствовал едва слышное дыхание. Он был жив, он все еще был жив.

Пришел брат, присел возле меня. Мы сидели теперь вместе, боясь отойти от Рыжего, словно от нашего сиденья ему и в самом деле могло стать легче. Пришла с работы мама — мы сидели.

— Что с ним?

— Заболел, — ответил брат.

— Отравился?

— Нет, — печально пояснил брат. — Его ударили.

— Кто же посмел?

— Злодей, — зловеще сказал брат. — Злодей и гад! Но больше он не посмеет, потому что он тоже побитый.

Я вздрогнул. Вдруг вспомнилась куча мала, скрывшая от моих глаз того подонка. Пыль и крик, кулаки, головы, ноги, спины… Он не пожалел Рыжего, и его не пожалели тоже. А мне его стало жаль. Поделом ему, заработал все, что получил, и даже больше, а все равно — жаль. Жаль, потому что он — калека. Душа у него увечная, жестокая душа. Лежит и мучается ненавистью горше боли. Изувечил Рыжего и сам мается — зачем?

Пришел отец. Молча посмотрел, присел с нами.

— До утра не помрет — будет жить…

До утра… Как долго еще до утра. Мы так и уснули, сидя над Рыжим, далеко за полночь уснули, сморенные усталостью. Нас не трогали, и мы проснулись так же сидя, как и уснули.

Рыжий не умер. Выжил, чертяка, оклемался и хоть бы ему хны. На следующий же день подполз к блюдцу и поел молока. Немного, но поел. Мы, верно, два дня в школу не ходили, ухаживали за ним, а на третий он уже поднялся на ноги. Витька притащил ему двух воробьев, подстреленных из рогатки, а Пудель — длинные узкие листья какого-то растения, которое он назвал пауком. Рыжий этого паука съел с такой жадностью, с какой и мяса не ел, а Пудель на другой день принес еще и сказал, что мать сама ему этого паука обрывала. Ого! Самое что ни на есть — ого! Потому как Пуделева мать женщина была на расправу скорая, с характером неласковым и тяжелой рукой. Коли уж она сама любимый цветок распатронила, значит, Рыжий в чести.

Даже Дзагли прорвался однажды контрабандой — Витьки недосмотрел. Обегал нашу квартиру, в которой ни разу еще не бывал, все обнюхал и осмотрел, потом погавкал немного на Рыжего и всего его облизал — от головы до хвоста, благо Рыжий сопротивляться не мог. Удивительное дело, потому что друзьями они не были. Не враги, но и не друзья, каждый сам по себе. А вот ведь облизал. Фокстерьер — кота.

Как же тут было Рыжему не поправиться? Он и поправился. И даже характером не очень изменился. Первое время, правда, был у него нервный тик — вдруг заморгает, заморгает, головой затрясет… Но потом это прошло без следа. Походка снова обрела царственную величавость, взгляд по-прежнему был прям и равнодушно-мудр. Только вечерами стал чаще бывать дома. Погода прекрасная, ни облачка, легкий ветерок шелестит листвой — иди, гуляй, самое время, а он сидит на своем углу на террасе и дремлет, изредка поводя усами.

Но я-то думаю, что это он ждет, когда я его с собой позову.

— Рыжий, Рыжий…

И он спрыгивает с террасы и идет со мной. Куда бы я его, между прочим, ни позвал. Однако ласковей он не стал, ни со мной, ни тем более с, другими. Может, даже наоборот, еще злее фыркал на протянутую руку, злился. Бояться же он так и не научился, несмотря на тяжелый урок.

— Рыжий, Рыжий…

Он спрыгивает с угла террасы и идет за мною. На улицу, и гости, в чужой сад. Как сейчас, потому что и сейчас он здесь, невидимый в темноте, неслышный, осторожный. Мы подходим к проволоке, раздвигаем ее и проскальзываем в дырку по очереди: Витька, брат, последний я. Тихо, тепло, темно. Негромко шуршит листва над головою, негромко шуршит трава под ногами, ни одна веточка не треснет, ни даже сухой лист — не бывает в саду Зураба Константиновича ни сухих веток, ни сухих листьев.

Орехи огромны, толсты. Высокие ровные колонны, ветки метрах в шести-семи над землей, как тут залезешь, да еще в темноте. Но мы все-таки лезем, цепляясь пальцами рук и ног за корявую поверхность старого дерева. Кора крошится, обламывается, цепляется за рубашку, за брюки, словно не хочет пустить нас наверх; снять бы одежду, но нельзя — весь обдерешься, слишком уж тесно приходится прижиматься к дереву, кора ненадежна, на ней не повиснешь. А сорвешься? Тогда вообще всю кожу спустишь, как теркой. Самое главное — тихо надо. Зураб-то Константинович далеко, даже если и услышит, то не догонит, свои вот под боком. Что мама, что Витькина мать — накроют, будет нам всем выволочка. Кому охота… Да и не в выволочке дело. Приятно ли попадаться за тайными делами? Что требует тишины, нужно делать тихо. Никому ведь потом не объяснишь: дескать, не ты нашумел, само нашумелось…

Скрипит кора, сыплется на голову шелухой, тело немеет от напряжения, пот щекочет за ушами, и рубашка прилипает к влажной спине. Рядом стремительно, легко проскребся Рыжий и затих наверху, а я все лезу, лезу, и бездна, кажется, проходит времени, пока руки не нащупывают первую ветку. Повис, перехватился поудобнее и через мгновенье сижу на ней верхом, утирая пот. Раздумывать и отдыхать некогда. Я наклоняюсь и громко шепчу:

— Давай…

Снова скрип и шорох по коре — Витька подсадил брата. Я наклоняюсь со своего насеста и караулю. Он лезет быстро, я ловлю его за руки и вытягиваю к себе. Затем, уже вдвоем, мы вытягиваем Витьку. Удивительно быстро забрались они, что же я так долго тащился? Неужели я просто неловкий человек? Сколько раз мы уже лазаем на эти орехи, и всегда я тащусь улиткой, а они заскакивают не хуже Рыжего. Но раздумывать некогда, и мы расползаемся по веткам. Деревья большие, ветки толстые, лазать легко. Мы кидаем орехи себе за шиворот, за спину, чтобы не мешали потом спускаться. Брюки крепко подвязаны веревкой, рубашка тоже привязана к этой веревке, не то вылезет при спуске. Орехи катаются по спине и щекочут, брат время от времени придавленно перхает смехом, я всякий раз беру его за волосы и тихонько дергаю, чтобы не закатился вслух. В общем, на дереве уже рутина, привычная работа, неинтересно нисколько. Даже и спуск, хоть он и труднее подъема, тоже рутина. Я снова зову шепотом:

— Рыжий, Рыжий…

Он иногда спускается и идет за нами, а иногда — нет. В конце концов для него сад Зураба Константиновича тот же дом. Может быть, он даже считает, что со двора не уходил, поэтому мы его не ждем. Не хочет, пусть сидит.

Вот и все. Орехи мы прячем в ящик под Витькиной лестницей. Тайник — не тайник, все про него знают, но лазать не лазают, мало ли какие у нас могут быть секреты; во дворе к нашим секретам относятся с уважением, тем более что их нетрудно проверить. Орехов дня на два, на три хватит, а там видно будет. Орехи все время есть не станешь, приедаются, да и деревья у Зураба Константиновича такие, что хоть каждый день лазай, он и не заметит.

Но он замечал. В своем саду он замечал все. Для этого ему даже и смотреть, наверное, не нужно было. Он, похоже, свой сад с закрытыми глазами видел, знал, не выходя из дому, что у него на каком дереве делается. Мог ли он не заметить наших визитов? Он разыскал нас в большом дворе — меня и Витьку — и спросил:

— Мальчики, почему вы лазаете в мой сад?

У него была очень чистая русская речь, без тени акцепта. Свободно и легко говорил он на русском языке, как на родном, даже лучше нас с Витькой, потому что мы среди всех говорили если и не с акцентом, то с грузинскими интонациями.

Мы промолчали. Он смотрел угрюмо и высокомерно, словно сквозь нас, вроде мы и не люди, а пустое место; он ничуть не желал принимать нас как равных, так о чем же мы с ним будем говорить? В конце концов, не мы одни эти орехи у него воровали. Он позволял лазать сборщикам, а они были не лучше. Коли уж он так жалеет свои орехи, почему бы не позвать нас и не поручить нам сбор? У него меньше бы таскали, только и всего. Но мы для него пустое место, а раз так — пусть пеняет на себя.

— Вы портите деревья, — сказал он все так же угрюмо и недоброжелательно. — Неужели вы этого не понимаете?

Ну, отчего же так — «не понимаете». Прекрасно понимаем. Любое дерево портится, если на него лазать тайком, так что же нам — вообще сады в покое оставить? Похоже, он именно так и думал, но мы-то думали иначе, нам даже смешно стало, мы переглянулись, но не ответили. Только насторожились. Мы не ожидали нападения, да и не боялись его, но осторожность не повредит.

— Это очень нехорошо, — сказал Зураб Константинович. — Очень нехорошо…

Ага, к тебе в сад лазать нехорошо, а к греку Христофориди, что живет за парашютной вышкой, — хорошо? Или к Бичико Элиашвили, что на краю города по Цхалтубскому тракту? В конце концов, мы ведь не трогаем ни персиков, ни слив, ни инжира, ни груш. И твой апорт созревает, как ему захочется, в тишине и безопасности. Вон стоят ребята, они тоже не прочь побывать в твоем саду, но мы их туда не пускали и не пустим, они даже не знают, что с твоего сада снято табу. Скажи и на том спасибо. В конце концов, орехов всем хочется, а они на базаре по двадцать пять рублей кило, не больно-то разбежишься. Коли другим можно, значит, и нам можно.

Так мы друг друга и не поняли, и он ушел ни с чем. Покачал головой, поднял брови презрительно и ушел.

— Эй! — крикнул Пудель, когда разговор окончился и нас окружили со всех сторон. — Вы что, к нему в сад залезли?

— Нет, — мгновенно соврал Витька. — Моя мать ему стирает.

— Врешь! — подпрыгнул Пудель. — Делия сама стирает, я видел. Врут они, ребя, лазали! Давайте тоже, э?

— А вот фигу вам с маслом, попробуйте только.

— Чего? — изумился Пудель. — Тебя еще спрашивать будем!

— А вот попробуй.

— Ах ты, фискал вонючий! Ленькиным мячом в футбол гонять — так ничего, да? Ребя, давай навтыкаем им!

Не сказать, чтобы они уж очень нам навтыкали, но по паре раз по шее досталось и мне, и Витьке. Впрочем, Пуделю тоже не на что было жаловаться, да и кое-кому еще. Так что, в общем, — квиты, хотя бежать нам опять-таки пришлось довольно быстро. А то, смотри ты, навтыкают они. Руки коротки. И главное, они поняли, что сад для них заказан, значит, победа осталась за нами, пускай мы и удрали.

Знал бы все это Зураб Константинович, видел бы, как мы вертелись среди подножек и подзатыльников, слышал бы наши голоса, когда мы — возбужденные, покрытые пылью, запыхавшиеся — кричали преследователям с троны:

— А вот попробуйте! Навтыкали они! Только близко подойдите!

Знал бы, так, может, понял, что надежнее охраны, чем мы с Витькой, у его сада не было и не будет. Если бы мы пустили туда ребят, то от десятерых многоопытных, видавших виды сорванцов никакие сторожа бы не спасли. Что, разве не бывало уже? Не гонялись за нами с палками? Не стреляли солью? Не спускали собак? Есть о чем говорить! Кто поумнее, давно уже поняли, что самое для сада безопасное — оставить нас в покое, ибо мы никогда не хапали сверх меры и о хозяевах помнили. От одного нашего набега большому саду ущерб невелик, а маленькие мы и не трогали — стыдно было в маленькие сады лазать. Да и в большие по второму разу не возвращались без серьезной причины. И потому лучше всего для хозяина было просто спугнуть нас. Мы уйдем, довольные своей ловкостью и проворством, и уж больше в том саду не появимся, если, конечно, успели хоть немного полакомиться. Чего в одно место по десять раз ходить, город велик, садов много, на наш век хватит. Мы возвращались только в те сады, где нам доставалось. Возвращались из ухарства и упрямства — дескать, все равно не боимся; возвращались из злости и обиды; возвращались из мести: а вот тебе, будешь знать… Когда овчарка Бичико Элиашвили вырвала кусок мяса у меня из ляжки, Бичико потом горько пожалел, что спустил на нас собаку. Потому что пострадали деревья из его сада, с которых мы обламывали ветки для обороны, пострадала собака — храбрая и преданная кавказская овчарка, которой ой-ой-ой как досталось; пострадал и сам Бичико — много ли персиков потом увидел он из своего сада, много ли дюшесов? А братья Карселадзе? Старший однажды стрелял солью и попал Пуделю в ягодицу. С тех пор, обнаружив нас в своем саду, он привязывает покрепче собаку и свистит, ругается с веранды, поносит нас нехорошими словами, но в сад не идет, только смотрит со двора, как мы бежим, оставляя клочья одежды на колючках гранатовой изгороди. Наверное, дань, которую он нам платит, для него не в тягость, потому что, встречая нас на базаре, он только укоризненно качает головой, грозит пальцем и улыбается. А ведь он всех нас знает в лицо, знает наших родителей, знает учителей. Но не жалуется. Так же, как и Христофориди, как Бичико, как многие другие.

Благодаря нам с Витькой Зураб Константинович даже такого налога не платил. А он для нас горсти орехов пожалел. Жмот старый, даром что сосед. Взял и завел себе собаку, кавказскую овчарку — здоровую, лохматую, отважную. И свирепую, как янычар. Когда в следующий раз за орехами полезли, она такой гвалт подняла на горе, что мы с дерева птичками спорхнули. Весь наш двор перебудила, даже дед Ларион на волю выполз и смотрел, выставив нос из-под шляпы.

— Что случилось? — спрашивал он. — Может, пожар?

Мы еле-еле успели орехи спрятать, ходили среди своих и с невинным видом спрашивали, подражая деду Лариону:

— Может, пожар?..

Нет, не пожар. Отец понял, дядя Шалико понял, но они не такие люди, чтобы нас выдать. Отец только усмехнулся, а дядя Шалико покачал укоризненно головой, и оба они первыми пошли по домам. Остальные долго еще строили догадки, потому что собака не унималась и мощный ее басистый лай бухал с горы, как набатный колокол.

В общем, на первый раз все обошлось, хотя задачку задал нам Зураб Константинович серьезную. Мы попытались сначала прикормить собаку. Зашли с нагорной улицы и кидали ей сквозь щели в заборе кусочки хлеба и сахара, благо после реформы и с хлебом, и с сахаром стало полегче. Но сахар все равно было жалко, сахар мы и сами любили, и особенно обидно было смотреть, как он валяется в пыли, потому что этот подлый зверюга ни хлеба, ни сахара есть не стал. Только обнюхал и снова кинулся к забору, сверкая глазами из грязно-желтой кудлатой шерсти, захлебываясь свирепым рыком и скаля блестящие огромные клыки. Ему нужно было мясо, а где мы могли взять это мясо? У матерей не стащишь, каждый грамм на счету, а таскать на базаре из-под рук продавцов это тебе не в чужой сад залезть, это настоящее воровство, и мы даже не обсуждали такую возможность, хотя и думали, чего уж там. Короче говоря, затея была хорошая, но провалилась с треском из-за недостатка средств. Пришлось искать другой выход.

Мы думали долго и безуспешно. Нас заело. Зураб Константинович бросил вызов, а нам нечем было на него ответить. Можно было плюнуть и не обращать внимания на собаку, пускай себе лает. Но, во-первых, много ли успеешь нарвать, когда среди ночи гвалт стоит, как на базаре, а во-вторых, рано или поздно уже не отец, а мама догадается, и тогда — держись. Всем троим будет по первое число, даже брата его ангельская репутация не спасет. Но главное — грубая это работа, не мастерская. Что за штука — лезть напролом. Можно и так, но удовольствия ни на грош: ради горсти орехов устраивать тарарам на весь белый свет; в конце концов, если уж очень захочется, можно и другой сад найти. Нужен был выход, хитроумный, тихий. Такой выход, который составил бы нам честь.

Тогда мы попытались подкатиться к своим взрослым, но отец только усмехался и ловко щелкал меня здоровой рукой по макушке, а деда Лариона никак не удавалось навести на нужный разговор. Он сам выбирал темы бесед, они были всегда неожиданны и для нашей цели совершенно бесполезны, словно он знал, чего мы от него хотим, и лукаво уклонялся.

— Вот есть люди, — говорил дед своим неторопливым заржавевшим голосом, — которые ни разу не пили маджари. В их краю не растет виноград, они не делают вина, а многие винограда даже и не видели никогда. Я жил в тех краях, и мне было невесело. Осенью, когда у нас в Грузии начинается сбор винограда, мое сердце обливалось кровью, я плакал, а люди не могли понять, отчего я плачу…

Мы тоже не могли понять, отчего он плакал, потому что сами родились как раз в тех краях, где нет винограда и не делают вина. Ну и что? И хотя мы уехали оттуда маленькими, еще до войны, и почти ничего не помнили, но, по твердому моему убеждению, жить без винограда можно, как и без вина.

Или заведет разговор о старом князе Гурамишвили, который состоял в каком-то отдаленном и очень сложном родстве с поэтом Давидом Гурамишвили и жил у них в деревне, в барском особняке, в те еще незапамятные времена, когда сам дед Ларион был «патара бичи». Мы изнывали от вежливой тоски, но удрать не смели, боясь оскорбить старого человека, которого сами же и вызвали на разговор. Давид Гурамишвили, господи боже мой! А нам нужно обмануть собаку. Эх, дед, дед…

Тогда мы додумались до книг. Врат додумался, светлая голова. Витька только скривился презрительно, услышав о книгах — читать он не очень любил, — и продолжал осаждать деда Лариона, надеясь, что тот сам когда-нибудь набредет на нужную тему. Но мы с братом загорелись: ну как же, книги, о-о-о! И напрасно. Чего ради ползал я в страхе перед Сашкой Золотарем, вымаливая то, что мне нужно. Чего ради заворачивал я эти книги в газету, чтобы не дай бог не запачкать, мыл руки, прежде чем к ним прикоснуться, терял драгоценное время, бережно перелистывая страницы. Книги у Сашки были старые, дореволюционные еще. Роскошные книги с роскошными картинками, переложенными папиросной бумагой, с ятями, фитами, бесчисленными твердыми знаками, которые только мешали читать быстро. «Многия», «Оне»… Я научился проглатывать толстенный роман за один день, не упуская при этом ничего существенного, но уж, конечно, было не до любования красотами старинного стиля и древней грамматики. Сашка был жесток. Он давал книжку на два дня, а прочесть нужно было обоим, мне и брату. Острый братов глаз мог заметить что-нибудь такое, что сам я пропущу. Я признал это и, единственно, присвоил себе право читать первым. Хаггард, Буссепар, Саббатини, Купер, Майн Рид, Густав Эмар, Стивенсон, Дефо, Жюль Верн… Вся приключенческая классика прошла через наши руки — библиотека у Сашки была превосходная, что и говорить. Похождения на суше, на море, в воздухе, в пампасах, в лесу, в горах, на Луне и под водой… И ничего. Ну ничегошеньки, ровным счетом!

«…Когда я выследил места, где они обыкновенно собирались, то приметил следующую вещь: если они были на горе, а я появлялся под ними в долине, все стадо в испуге кидалось прочь от меня; но если случалось, что я был на горе, а козы паслись в долине, тогда они не замечали меня. Это привело меня к заключению, что глаза этих животных не приспособлены для смотрения вверх и что, следовательно, они часто не видят того, что над ними».

Как же я раньше не замечал, какую ерунду болтает Робинзон Крузо? При чем здесь верх и низ, при чем здесь устройство глаз! Ночью в саду собака нас вообще видеть не может. Она нас слышит, она нас чует носом, нюхом. Так не все ли равно, на горе мы или под горой?

«Ункас, осторожно пригибаясь к земле, стал подходить к оленю. Когда молодой могиканин очутился всего в нескольких ярдах от кустов и зарослей трав, он бесшумно приложил к тетиве стрелу. Рога шевельнулись; казалось, их обладатель почуял в воздухе близость опасности. Еще секунда — и тетива зазвенела. Стрела блеснула в воздухе. Раненое животное выскочило из ветвей и нагнуло голову, грозя нанести удар скрытому врагу».

Да господи, и этот тоже! Ну на кой леший нам осторожно пригибаться к земле, если нас и без того не видно. Ночь же! Мы тоже умеем бесшумно ходить: мы крадемся босиком, ничто не скрипнет, не треснет под ногами, легкий шорох травы неразличим за два метра, его нельзя считать шумом, так, наверное, и индейцы шумят. И все-таки собака нас чует и слышит! Не может быть, чтобы у диких зверей нюх был хуже, чем у собаки. Никогда я этому не поверю. Просто индейцы знают какой-то секрет, а Купер не знает. Нужно пойти и спросить у человека, который знает, у охотника. У Сашкиного отца, например, полковника Золотарева. Он-то охотник, у него четыре ружья, и каждую неделю он ездит на охоту со своими сослуживцами. У Сашки полон дом фазаньих и дрофиных крыльев, лисьих и джейраньих шкурок, даже высушенная волчья голова. Он должен знать: и он не догадается, зачем нам это нужно; и он скажет, потому что он простой веселый мужик, не то что Сашка-задавака или его высокомерная мать, которая нас дальше прихожей не пускает.

Он и сказал. И то, что он сказал, было простым и ясным, как дважды два. Я даже остолбенел от этой простоты, и такая меня взяла досада, хоть под землю провались. Надо же быть таким дураком. Полтора месяца! Полтора месяца потеряли мы в напрасных поисках. Интересные книжки, за уши не оттащишь — герой на герое, злодей на злодее. Проклятые минги, проклятые хаки, кровавые разбойники, штормы и штили, и в довершение всего — зонтик из козьей шкуры. Ну и ну!

Я сроду не видел, чтобы кто-нибудь от жары под зонтиком прятался, даже в Тбилиси — а уж там-то жара, никаких тропиков не надо. Да еще из лохматой козьей шкуры, тяжеленный небось, и не лень ему таскать было. На необитаемом острове с зонтиком — ну, потеха. А вот подкрасться к козе никто бы из них не сумел. Или к собаке. Потому что для этого мало ходить бесшумно, для этого мало залезть на гору — для этого нужно еще кое-что, и я это кое-что знаю. Они не знали, а я знаю. Репутация великой приключенческой литературы сильно подмокла по этой причине в моих глазах, один Стивенсон не подмок, благо его героям к диким зверям подкрадываться нужды не было. Вот то-то же! Они не знали, а я знаю…


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>