Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

1.«Подражания Корану» - это цикл из 9 стихотворений. На самом деле это даже не «подражания» Корану, а более или менее свободные переложения некоторых его сюжетов. Ученые-пушкинисты и востоковеды



1.«Подражания Корану» - это цикл из 9 стихотворений. На самом деле это даже не «подражания» Корану, а более или менее свободные переложения некоторых его сюжетов. Ученые-пушкинисты и востоковеды давно определили суры и аяты (законченные отрывки сур) Корана, послужившие непосредственным источником каждого стихотворения.

Существует несколько интерпретаций пушкинских «Подражаний Корану». Б.Томашевский утверждал, что Пушкин использовал образы Корана для завуалированного, «спрятанного» от цензуры выражения своих вольнодумных взглядов. Г.Гуковский считал, что именно «Подражания Корану» - первое реалистическое произведение Пушкина, что, обратившись к чужому национальному миру, Пушкин оттачивал свое реалистическое мастерство, способность изобразить национальный характер в соответствующих обстоятельствах. Наиболее приемлемой представляется мысль о диалектическом единстве этих двух тенденций. Ученые И.Брагинский, М.Нольман, П.Тартаковский, С.Фомичев говорят о своеобразном «западно-восточном художественном синтезе», реализованном в этом цикле. Реалистически перевоплощаясь в пророка Мухаммеда (реально существовавшую историческую личность), а в некоторых Подражаниях даже говоря «от имени» самого Аллаха, русский поэт в то же время использует эти новые, оригинальные художественные формы и образы - для самовыражения, как бы доказывая тем самым всечеловеческое единство отношений Человека с Миром.

Нет нужды подробно анализировать в школе весь этот цикл. Основанием для выбора стихотворений, на которые следует обратить внимание учащихся, могут стать два момента, наиболее ярко характеризующие содержательную и художественную специфику произведения.

Во-первых, это уже упоминавшийся «протеизм» Пушкина, его способность органично перевоплотиться в человека иной национальности и иной эпохи, реалистически достоверно передать «от первого лица» его «манеру понимать вещи» (В.Белинский). В этом плане очень характерно 5-е «Подражание», передающее взгляд мусульманина на «разумное» устройство Вселенной:

Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой

………………………………

Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день,
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.

 

Конечно же, так видит мир не сам Пушкин, человек 19 века! Это взгляд правоверного мусульманина, открывающего для себя истины Корана в веке 7-м! Сам же поэт выражает свое к этому отношение лишь в Примечаниях: «Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!» Так возникает своеобразный стереоскопический эффект, художественное соединение времени и пространства.



Такой же эффект наблюдается при сопоставлении еще одного стихотворения цикла («О, жены чистые пророка…») с отрывком из поэмы «Бахчисарайский фонтан». Это сопоставление не займет много времени, но позволит лучше понять художественный замысел «Подражаний Корану», особенно ярко и наглядно убедиться в мастерстве пушкинского перевоплощения.

Для большей наглядности приведем также и текст Корана:

«Жены пророка! Вы - не такие, как обычные другие жены, - если вы гнева Господа страшитесь, в своих речах не будьте ласково-любезны, чтобы в каком-нибудь (мужчине) /…/ не воспылало вожделенье (к вам). В домах своих покойно пребывайте и не кичитесь украшеньями,… творите ритуальную молитву./…/ Аллаху и посланнику Его послушны будьте. /…/ Скажи своим супругам, о пророк! /…/ чтоб на себе они плотнее покрывала закрывали» (сура 33).

«Ревность араба так и дышит в сих заповедях», - пишет Пушкин в комментариях ко 2-му «Подражанию», довольно точно воспроизводящему этот коранический текст, - опять-таки дистанцируясь от своего восточного «лирического героя».

Не менее важна и интересна вторая особенность цикла «Подражания Корану» - его так называемый западно-восточный синтез, то есть его соотнесенность с глубинным содержанием всего творчества Пушкина, органичная связь со смысловыми и философскими векторами художественного мира поэта.

Говоря об этой стороне цикла, исследователи прежде всего отмечают возникновение в нем явственного мотива «гоненья», которого нет в Коране: «Нет, не покинул я тебя. //Кого же в сень успокоенья//Я ввел, главу его любя,//И скрыл от зоркого гоненья?» - читаем в первом же Подражании. «Подражания Корану» написаны в 1824 г. в Михайловском. Сосланный поэт, страдающий от несвободы и конфликтующий с отцом, скрылся «в сень уединенья» в Тригорском и впоследствии так вспоминал об этом периоде: «В пещере тайной, в день гоненья читал я сладостный Коран». Сюжеты «сладостного Корана» обогатились в собственном творчестве мотивами, связанными с личным опытом поэта.

Еще более важна и органична в «Подражаниях» тема поэта-пророка. Сами мусульмане не считают Мухаммеда поэтом: ведь, по религиозным представлениям, «автор» Корана – не Мухаммед, а сам Аллах. Однако исследователи обнаруживают в Коране (оригинал его написан на арабском языке) множество признаков именно поэтического стиля: своеобразный ритм, яркость образов и тропов, высокую эмоциональную насыщенность и т.д. Именно это - художественное, поэтическое начало интересует в Коране и русского поэта.

«Ранней осенью, когда друзья издали корили его, что «он недостойно расточает свой талант», а дома отец корил его за то, что он проповедует Левушке безверие, Пушкин писал «Подражание Корану», эту прелюдию к «Пророку», — пишет в своей биографической книге о Пушкине А. В. Тырко-ва-Вильямс. Вот как П. В. Анненков, вдумчиво проследивший ступени и переходы внутренней жизни поэта, толковал эти «Подражания»: «Коран служил Пушкину знаменем, под которым он проводил собственное религиозное чувство. Пушкин употребил в дело символику и религиозный пафос Востока, отвечавший мыслям и чувствам, которые были в душе самого поэта, тем, еще не тронутым, религиозным струнам его сердца и поэзии, которые могли свободно и безбоязненно прозвучать под прикрытием смутного имени Магомета. Это видно даже по своеобычным прибавкам, которые в этих весьма своеобразных стихах нисколько не вызваны подлинником».

Друзья Пушкина пришли в восторг от металлической силы и звучности стиха, от полноты художественного достижения. Но они не уловили глубокого духовного процесса, который медленно, но неуклонно отводил поэта от юношеского скептицизма, не заметили, как чья-то рука снимала пелену с его глаз. Их ослепило совершенство формы, сбило с толку внешнее отсутствие лирики. В «Подражаниях» нет и следа личных страстей и волнений, придающих такую кипучую стремительность «Разговору книгопродавца с поэтом». Их писал величавый, умудренный длительным созерцанием старик-дервиш, а не дерзкий молодой поэт, сосланный в глушь...

Пушкин Турции не знал, мусульман наблюдал только на отвоеванном у турок юге России. Коран он читал в Одессе во французском переводе. Этого оказалось довольно, чтобы схватить и передать дух иноземного, иноверного пророка. Трудно сказать, кто больше пленил его в Магомете: религиозный вождь или вдохновенный поэт? В примечаниях Пушкин говорит: «Нечестивые, пишет Магомет (глава Награды), думают, что Коран есть собрание новой лжи и старых басен». Мнение сих нечестивых, конечно, справедливо; но, несмотря на сие, многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом. Здесь предлагается несколько вольных подражаний».

Это не в меру скромное определение. На самом деле это не перевод и не подражание, а проникновение в чужую метафизику. По тому, как Пушкин оценивал «Восточные мелодии» Томаса Мура, друга и биографа Байрона, мы можем судить, какие требования ставил он поэту, пользующемуся восточными мотивами. В письме к Вяземскому из Кишинева Пушкин справедливо называл Мура «чопорным подражателем безобразному восточному воображению». И опять из Михайловского писал он Вяземскому, что не любит Мура, «потому что он чересчур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливо — ребячеству и уродливости Саади, Гафи-за и Магомета. — Европеец и в упоении восточной роскоши должен сохранить вкус и взор европейца».

Все девять «Подражаний Корану» различны по форме и по ритму, но связаны внутренним единством, отражающим мусульманское мироощущение:

Земля недвижна; неба своды, Творец, поддержаны Тобой, Да не падут на сушь и воды И не подавят нас собой.

«Плохая физика; но зато какая смелая поэзия», — замечает Пушкин. В основу каждого «Подражания» положена определенная сура, т. е. стих из Корана, но к нему примешаны мысли и образы, взятые из разных мест Корана. Первое «Подражание» — это поэтическая переработка 93-й суры. Долго не слышит пророк голоса Аллаха. Наконец Аллах опять обращается к нему: «Клянусь утренним блеском, клянусь ночью, когда она темнеет, — Господь не оставил тебя и не презрел, будущее для тебя лучше настоящего».

Пушкин усилил и клятвы, и обещания Аллаха, отчасти собрав их с других страниц, отчасти внеся свои образы:

Клянусь четой и нечетой, Клянусь мечом и правой битвой, Клянуся утренней звездой, Клянусь вечернею молитвой: Нет, не покинул я тебя...

В Коране говорится: «Не сиротой ли он нашел тебя и приютил? Не блуждающим ли он нашел тебя и на прямой путь поставил?» Пушкин в шестнадцати строках определяет духовный смысл божественной щедрости:

Не я ль в день жажды напоил Тебя пустынными водами? Не я ль язык твой одарил Могучей властью над умами? Мужайся ж, презирай обман, Стезею правды бодро следуй, Люби сирот и мой Коран Дрожащей твари проповедуй.

Так же вольно передана 80-я сура, которую Пушкин превратил в третье «Подражание», причем опять для изображения Страшного суда воспользовался образами из других стихов Корана. «Пораженные ужасною десницею Бога, люди будут как опьяневшие», — говорит Магомет. У Пушкина ужас передается образным выражением «обезображенные страхом». Есть в 16-й суре такое наставление: «Призывай людей на суд Божий мудростью и кроткими увещаниями, если входишь с ними в спор, веди себя благороднейшим образом». У Пушкина:

Спокойно возвещай Коран, Не понуждая нечестивых!

Один из вдумчивых литературных критиков прошлого века, Н. Н. Страхов, писал по поводу ритмики Пушкина: «Третье «Подражание» представляет поразительное течение речи. Вначале раздаются величественные звуки: С небесной книги список дан тебе, пророк, не для строптивых... Потом меняется, делается кротким, тихим. — Почто ж кичится человек? За то ль, что Бог и умертвит и воскресит его по воле? И вдруг раздается гром негодования. — Но дважды ангел вострубит... — Угрозы сыплются градом. Музыка удивительная. Поставить союз но так, как он тут поставлен, едва ли бы решился какой-нибудь европейский поэт. Полный разрыв течения мыслей и вместе строгая связь душевных движений, явный беспорядок и чудесная гармония».

Особо выделяется девятая, заключительная часть, являющаяся итогом, выводом из всего цикла. По определению А. Л. Слонимского, «это обобщенная картина жизненного пути человека. Важности предмета соответствует медлительный ритм четырехстопного амфибрахия. Речь, украшенная звучными славянизмами и архаизмами, принимает торжественный характер». При этом стихи в подтексте своем приобретают автобиографический смысл. За усталым путником, роптавшим на Бога, скрывается сам поэт, переживший глубокий духовный кризис, отразившийся в стихах «Демон» и «Свободы сеятель пустынный...» в конце южной ссылки:

И путник усталый на Бога роптал:

Он жаждой томился и тени алкал.

В пустыне блуждая три дня и три ночи,

И зноем и пылью тягчимые очи

С тоской безнадежной водил он вокруг,

И кладезь под пальмою видит он вдруг...

Содержание этих стихов представляет собой свободное развитие нескольких строк второй суры Корана: «Или как тот, кто проходил мимо селения, а оно было разрушено до оснований. Он сказал: «Как оживит это Аллах, после того как оно умерло?» И умертвил его Аллах на сто лет, потом воскресил. Он сказал: «Сколько ты пробыл?» Тот сказал: «Пробыл я день или часть дня». Он сказал: «Нет, ты пробыл сто лет! И посмотри на твою пищу и питье, оно не испортилось. И посмотри на своего осла — для того, чтобы Нам сделать тебя знамением для людей, — посмотри на кости, как Мы их поднимаем, а потом одеваем мясом». И когда стало ему ясно, он сказал: «Я знаю, что Аллах мощен над всякой вещью!»

Пушкин погружает этот сюжет в особую атмосферу Аравийской пустыни, сухой и безводной, рисует встреченный усталым путником в песках живительный оазис. В первоначальных набросках к этим стихам поэт еще не нашел стилистический ключ, передающий дух Корана. Повествование в них строго следует за буквой перевода и приобретает будничный колорит:

В пустыне дикой человека Господь узрел и усыпил, Когда же протекли три века, Он человека пробудил.

В окончательном тексте Пушкин меняет размер стиха и широко привлекает церковнославянскую, библейскую лексику: «Горевшие тяжко язык и зеницы», «И зноем и пылью тягчимые очи». А в описании воскрешения использует 37-ю главу библейской книги пророка Иезекииля, подчеркивая тем самым известное духовное родство двух священных книг:

И чудо в пустыне тогда совершилось: Минувшее в новой красе оживилось; Вновь зыблется пальма тенистой главой; Вновь кладезь наполнен прохладой и мглой. И ветхие кости ослицы встают, И телом оделись, и рев издают...

«Финальный «хор к радости», — пишет А. Л. Слонимский, — гармонически замыкает весь цикл, перекликаясь с начальной темой мужества и бодрости:

И чувствует путник и силу, и радость; В крови заиграла воскресшая младость; Святые восторги наполнили грудь: И с Богом он дале пускается в путь.

2.

 

Книга Мериме «Гюзла, или Сборник иллирийских песен, записанных в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине», которая легла в основу пушкинского цикла, также была мистификацией. Песни, якобы собранные в славянских селах и переведенные им на французский язык, были сочинены самим Мериме, рассказ о поездках, подробности возникновения и записи той или иной песни — вымышлены. Наукообразный вид придавали изданию многочисленные примечания к песням, справки исторического, этнографического и лингвистического характера. Мистификация была столь удачна, что восхищенные читатели не заметили подделки. Восторженная рецензия появилась и в петербургском журнале.8 По-видимому, в начале 1828 г. ознакомился с «Гюзлой» и Пушкин.9 Однако уже в 1828 г., т. е. через год после выхода «Гюзлы», распространился слух о подделке. Сообщения о фальсификации славянских песен в «Гюзле» появляются в русской печати.10 Совершенно точных доказательств все же не было, и Пушкин, как он сам сообщил в предисловии к своему циклу, заинтересовался, «на чем основано изобретение странных сих песен», и попросил С. А. Соболевского обратиться за разъяснениями непосредственно к Мериме. Последний написал в ответ письмо, где признавался в мистификации и подчеркивал шуточный ее характер, предлагая рассматривать ее как литературное озорство.

Особую природу «Песен западных славян» отчасти уловил еще Белинский, когда отметил в них истинную народность, пренебрегая всеми (казалось бы, разительными) аргументами против этой оценки (как может быть «народен» перевод подделки?!). «„Песни западных славян“, — писал критик, — более чем что-нибудь, доказывают непостижимый поэтический такт Пушкина и гибкость его таланта < ... > Не знаем, каковы вышли на французском языке эти поддельные песни, обманувшие Пушкина, но у Пушкина они дышат всею роскошью местного колорита, и многие из них превосходны, несмотря на однообразие — неизбежное, впрочем, свойство всех народных песен».30 Считая, что Пушкин в самом деле «обманулся подделкой», Белинский тем не менее почувствовал в них подлинную народность и решительно выделил «Песни западных славян» из громадного количества псевдонародных произведений 1830-х годов. В русской периодике этих лет появляется масса сказок, прозаических и стихотворных, масса подражательных песен. Подражания народным произведениям стали даже литературной модой.31 Методы поэтической обработки фольклорного материала были предметом постоянного обсуждения и спора. При всей разнице в позициях ведущих критиков — Белинского, Погодина, Киреевского, Надеждина (анализ их разногласий увел бы нас слишком далеко от предмета настоящей статьи) — понятие «народности» толкуется в современной Пушкину критике в основном как понятие психологическое: выявление народного духа, некоей национальной субстанции. Следование же внешним признакам народности, например языковым особенностям, расценивается как поверхностное подражание, подделка, заведомо обреченная на художественную неудачу. Как известно, именно под таким углом зрения рассматривались Белинским «Сказки» Пушкина и были оценены отрицательно.

Своеобразие пушкинского подхода в том, что, тщательно воспроизводя внешние признаки народной поэзии, Пушкин не считает их чисто «внешними» по отношению к тому, что именовалось «народным духом». Он стремится соблюсти определенную форму, которая сама уже несет в себе особое содержание, тот «образ мыслей и чувствований», который и был, по мысли Пушкина, выражением «народности» (XI, 40).

Видимо, Белинский интуитивно почувствовал этот «народный дух» в «Песнях западных славян», хотя и не стал определять, в чем собственно он состоит. Определить такое понятие логическим путем едва ли возможно, можно лишь попытаться выявить отдельные приемы, благодаря которым создается в «Песнях» фольклорный колорит — не только на стилистическом (хотя и с учетом диалектики формы и содержания), но и на концептуальном уровне.

Песни западных славян» — лиро-эпический цикл, большую часть которого составили переводы (одиннадцать текстов) с французского языка «иллирийской поэзии» из сборника Мериме «Гузла, или собрание иллирийских песен, записанных в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине». Сам сборник, как известно, являлся удачной мистификацией французского писателя, имеющей серьезную фольклорную основу. На сегодняшний день значительно уточнены сведения о фольклоризме Мериме[1].

Большинство произведений «Гузлы» Мериме называл балладами. Это мнение является почти единственным критерием установления жанра, так как эти прозаические «переводы» славянской поэзии французским автором и отсутствие слышимого «источника» с его метром, стихом, поэтическими особенностями, музыкальным исполнением (об этом опять же сообщает только «собиратель») не дают возможности проверить, уточнить жанровую специфику произведений.

Пушкин безошибочно услышал за текстами Мериме мелодии славянской поэзии и попытался реконструировать фольклорный «метаисточник». На основании содержания, размеров, стиля пушкинских «Песен западных славян» совершенно отчетливо видно, что состав цикла неоднороден, разножанров. Вынесенное в заглавие видовое определение «песня» является более общим, родовым по отношению к балладе (в фольклорной системе, это не стихотворение, а именно песня[2]), лирической, исторической песне.

Последовательный анализ особенностей сюжета, композиции, чудесных мотивов, возможных литературных и фольклорных источников[3] песен цикла показывает, что большинство из них – баллады или синтетические жанры, близкие балладе.

Такое особое место в жанровой системе «Песен западных славян» занимает песня «Конь». Ее тематика не собственно историческая, не семейная, не любовная, как в других песнях. Ее обособленность сказалась и в специфике ее бытования: изначально она была напечатана отдельно от цикла в восьмом томе «Библиотеки для чтения» (1835), тогда как цикл (без «Коня») был напечатан в девятом томе. Она единственная из цикла получила широкое массовое признание, видимо, осознаваясь как произведение особенно близкое к русской народной поэзии (десять раз «Конь» публиковался в песенниках, начиная с 1836 года[4]). Но мотивы предвидения, предчувствия, предупреждения трагических событий, пронизывающие эту песню, связывают ее с общей тональностью цикла. Исследователями давно замечено, что начальное положение «Видения короля» и финальное — песни «Конь» позволило достигнуть композиционно-тематической целостности цикла: «Пушкин придал своим «Песням западных славян композиционную законченность, создав тематическое и образное кольцо, цикл открывается песней о короле Фоме II, с которого по приказу султана заживо содрали кожу, цикл завершается песней о коне того же короля Фомы, чьи «вспотевшие бока» будут покрыты содранной с его хозяина кожей. У Мериме такой композиционной закругленности нет…»[5].

Тем не менее, именно историческую приуроченность песни Пушкин затушевал. Несмотря на всю близость к французскому подлиннику, он значительно изменил внутреннее наполнение песни. В целом в «Песнях западных славян» в воссоздании местного колорита выявляются две тенденции: внимание к специфическим национальным, историческим реалиям и насыщение текстов характерными для русского фольклора оборотами и синтаксическими конструкциями, приметами народного быта. Тем самым как бы подчеркивалось общеславянское начало песен. В песне «Конь», обобщенность достигает, наверное, наибольшей степени. По замечанию А.И. Яцимирского, «Пушкин не только отнял у песни ее мнимый боснийский характер и даже сербский, но придал ей характер общий, который можно приурочить к любому славянскому народу…»[6].

Что же меняется? Анонимизируется герой: упоминание имени и титула боснийского короля Фомы II, присутствовавшее в тексте Мериме три раза (включая название), а также географическая конкретизация — Босния — исчезают. Вся песня строится на диалоге, а потому речь персонажей — концентрирует на себе все внимание, являясь средством их характеристики и единственным источником передачи содержания, а ее диалоговое построение — формой организации сюжета.

Речь хозяина по своему стилю и охвату бытовых реалий отлична от оригинала Мериме и даже от речи короля (того же Фомы II, по Мериме) из «Видения короля». В первой песне пушкинского цикла король произносил молитву, потому слова его были возвышенны, использовалась церковно-славянская лексика, характерные синтаксические обороты религиозного содержания. В песне Мериме «Конь Фомы II» в обращении к своему коню король сосредоточивает свое внимание на богатстве конного убранства, обилии мелких подробностей (золотые гвозди на серебряных копытах, серебряные бубенцы) и чести его положения (носит на себе короля плодородной Боснии). Хозяин коня в пушкинской песне не углубляется в мелочи, но взгляд его более острый: он замечает грусть коня не только по жалобному ржанию. Все поведение животного его настораживает: конь опустил гордую шею, не потряхивает в азарте гривой и не грызет удил. Возможные причины такого поведения он видит в недовольстве уходом и сам же опровергает эти варианты: «Али я тебя не холю?/ Али ешь овса не вволю?»[7].Даже красота снаряжения оценивается как будто с точки зрения любви и нежной заботы, а не честолюбия: перечисляя «доспехи» своего любимца, он сам с удовольствием произносит, будто поглаживая каждую вещь, названия отдельных предметов и определяет их качества (сбруя красна, поводья шелковы, подковы серебряны, стремена злащены). Все перечисленные эпитеты встречаются в народно-песенной поэзии. Так былина идеализирует убранство коня или его хозяина. Сами анафорические конструкции с вынесением вопросительным слов «что» и просторечного, часто встречающегося в фольклорных произведениях, «али» несут на себе печать фольклорной песенности.

Речь коня вполне литературна: «топот дальний», «трубный звук», «пенье стрел», «светлой сбруей щеголять», «суровый враг», «легкие ноги». Многое чисто пушкинское слышится в этих определениях, так же как и в самом обозначении коня — «ретивый», и уж совсем из сердца рвущемся: «Оттого мой дух и ноет…». Автору не нужна избыточная фольклорная стилизация. Сама ситуация — разговор с конем и вещесть коня — фольклорна.

Говорящий конь встречается в сказках, былинах, песнях. В сказке, реже в былине конь заговаривает с хозяином, дает ему наставления, указывает правила поведения, необходимые для исполнения какого-либо задания. Образ говорящего коня известен и сербской поэзии (в юнацких песнях — конь Момчила, Марко Королевича, в лирических песнях встречается образ проклинающего коня). В.И. Чернышев полагал образ «говорящего» коня архаическим пережитком, удостоверяющим древнее родство сербских и русских песен[8].

3. Последние стихи)

Самые простые и в то же время самые важные начала человечности Пушкин выразил полно и глубоко в последних, по сути, в его жизни стихах так называемого "каменноостровского цикла" (написаны в Петербурге на Каменном острове летом 1836 г.): "Отцы пустынники и жены непорочны", "Подражание итальянскому", "Мирская власть", "Из Пиндемонти". Мудрость Пушкина получила свое высшее выражение и завершение в этих стихах.

В 1834-1836 гг. он обдумывал роман "Русский Пелам", где должна была быть показана вся Россия - от декабристского "Союза Благоденствия" до притонов лесных разбойников. Одновременно он начинал повесть из римской жизни (возможно, этот загадочный замысел следует связать с давним замыслом написать произведение об Иисусе Христе).

В апреле 1836 г. обстоятельства заставляют Пушкина снова - в последний раз! - побывать в Михайловском. В самый день Пасхи 29 марта умерла его мать, и Пушкин сам отвез ее тело из Петербурга в Святые Горы и похоронил в Успенском монастыре. Здесь же он выбрал и себе могилу рядом с матерью, будто предчувствуя близкую кончину.
Последнюю свою Страстную неделю 1836 года, последние дни Христа, Пушкин прожил как последние дни своей жизни, остро прочувствовав настроение предпасхальных богослужений, что, конечно, не могло не отразиться на его дальнейшем творчестве. Особенно ярко переживания Страстной седмицы прослеживаются в нескольких стихотворениях поэта, написанных летом 1836 года на Каменноостровской даче. Эти стихотворения, по мнению литературоведа В. Старка, составляют тематический цикл «Страстная неделя». Сам Пушкин пометил их римскими цифрами: II — «Отцы пустынники и жены непорочны». III — «Подражание италиянскому», IV — «Мирская власть», VI — «Из Пиндемонти» (Стихотворения I и V неизвестны).
Итак, поэтический цикл А.С. Пушкина, посвященный воспоминанию Страстной седмицы 1836 года.
ВЕЛИКАЯ СРЕДА. В этот день последний рез читается великопостная молитва св. Ефрема Сирина, поэтическое переложение которой Пушкин включил в стихотворение, обозначенное цифрой II — «Отцы пустынники и жены непорочны…».
Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Молитва св. Ефрема Сирина, читаемая во дни Великого поста, укрепляет верующих, призывает к покаянию, предуготовляет к достойной встрече Воскресения Христова. Подобно канонической молитве, поэтическое предложение Пушкина также предваряет поэтическую «Страстную неделю», задавая покаянный тон всему циклу.
ВЕЛИКИЙ ЧЕТВЕРГ посвящен воспоминанию Тайной Вечере, за которой Христос повелел, чтобы Пасха Нового Завета вкушалась в память Его Самого, Его преломленного Тела и Его, пролитой во оставление грехов, Крови. Кроме того, в литургическом центре этого дня также находится предательство Иуды. Об этих событиях повествуют евангельское чтение, составленное из описаний Тайной Вечери всеми четырьмя Евангелистами:
Когда же настал вечер, Он возлег с двенадцатью учениками; и когда они ели, сказал: истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились и начали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи?... При сем и Иуда, предающий Его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал. (Мф. 26; 20-23, 26-25).
Об этом говорит и Тропарь Великого Четверга: Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся, тогда Иуда злочестивый сребролюбием недуговав омрачашеся, и беззаконным судиям Тебе, Праведного Судию, предает….
Об этом же и III стихотворение Пушкина «Подражание италиянскому»:
Как с древа сорвался предатель-ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
Падение Иуды в стихотворении предается через библейский образ виноградной лозы. Христос говорил: Я есьмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают (Ин. 15; 5-6).
Отпадшего от Истинной виноградной лозы — Иуду ждет наказание через предательский поцелуй:
И Сатана, привстав с веселием на лике,
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
О предательском поцелуе Иуды также повествует евангельское чтение Великого Четверга, но в стихотворении этот образ перевернут поэтом — Сатана целует Иуду.
ВЕЛИКАЯ ПЯТНИЦА — день великой скорби. Евангельское чтение этого дня повествует о Страстях Господних, распятии на кресте, смерти Спасителя и погребении:
Когда великое свершалось торжество
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария – грешница и Пресвятая Дева
Стояли две жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Так начинает стихотворение «Мирская власть». А.С. Пушкина, акцентируя внимание читателя на центральном образе Великой Пятницы — Распятии. Вторая часть стихотворения описывает впечатления, или точнее, воспоминания поэта о Великой Пятнице 1836 года, при этом евангельское повествование о распятии Христа проецируется на современную Пушкину действительность, но с точностью до наоборот: вместо жен святых — «грозные часовые», вместо поругания — покровительсво «мирской власти», вместо проклинающей Господа толпы — равнодушно «гулящие господа». В итоге важность искупительного для всего человечества момента, описанного Пушкиным в начале стихотворения, теряется к его концу.
Служба ВЕЛИКОЙ СУББОТЫ говорит о таинственном времени, отделяющем смерть Христа и Его Воскресение, и о радостном и страшном событии — сошествии Иисуса во ад. Песнопения этого дня славят Христа, Своею смертью победившего смерть. Это день, когда Слово Божье, «через Которое все начало быть», лежит во гробе как мертвый Человек, но в то же время спасает мир и отверзает гробницы. В подтверждение этому читается пророчество Иезекииля о «сухих костях»: «Была на Мне рука Господа, и Господь вывел меня духом и поставил меня среди поля, и оно было полно костей, и обвел меня кругом около них, и вот весьма много их на поверхности поля, и вот они весьма сухи. И сказал мне: сын человеческий! Оживут ли кости сии и скажи им: кости сухие! Слушайте слово Господне! Так говорит Господь Бог костям сим: вот, я введу дух в вас, и оживете» (Иезекииль 37; 1-5).
Подобно Иезекиилю обходит лирический герой стихотворения 1836 г. «Когда за городом, задумчив, я брожу…» «кладбище публичное» и «кладбище родовое». По разному выражает свое отношение к городскому кладбищу и родовому поэт.
Городское: Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть да бежать…
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Как всегда, за обычной пушкинской простотой скрывается непостижимая глубина: цель стихотворения состоит не в описании и сравнении сельского и городского кладбища, а в обдумывании важных вопросов: кто может спастись, кто может надеяться на воскресение?
Пушкин отвечает на них, опираясь на пророчество Иезекииля: о мертвых «городского кладбища» можно сказать словами из пророчества: «Иссохли кости наши, и погибла надежда наша, мы оторваны от корня» (Иезекииль 37; II), то есть в душах людей, живших без Господа, царствует отчаяние, безнадежность; напротив, — на «родовом кладбище» —«торжественный покой», ожидание всеобщего Воскресения и как обетование надежды — символ связи Небесного мира и земного:
Стоит широко дуб над важными гробами
Колеблясь и шумя…
Ночь с Великой Субботы на Воскресенье для каждого христианина является ежегодным переживанием своей собственной смерти и воскресения с Господом. Пасхальная служба призывает всех верующих полностью погрузиться в радость «Праздника праздников» — Воскресения Христова и нести эту радость миру.
Буквально следует этому лирический герой пушкинского стихотворения «Из Пиндемонти»:
… и для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья,
Трепеща радостно в восторгах умиленья
Вот счастье! Вот права...
Подобно Христу, разбивающему врата ада и освобождающему Адама и Еву, разбивает все мирское и суетное лирический герой, освобождая свою душу для прославления Бога.
Такова поэтическая «Страстная неделя» А.С.Пушкина.
До настоящего время стихотворения этого цикла рассматривались по отдельности; сугубо светское образование исследователей творчества А.С.Пушкина, таинственные римские цифры в рукописях поэта, недостающие стихотворения — все это мешало составить тематический цикл.

 

 


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 212 | Нарушение авторских прав




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Список волонтеров г. Северодвинска | Http://m. Blog. Daum. Net/_blog/_m/articleview. Do? Blogid=0ce8f&articleno=16827568

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)