Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Доктор Вера, OCR & SpellCheck: Esmerald 11 страница



— Вера Николаевна, поскорее,— злятся.

И действительно, чей-то знакомый голос, чей — я сразу не поняла, произнес:

— Доктор Трешникова.

Спокойно, Верка, спокойно! С ними ведь как с душевнобольными: как можно уверенней и спокойней, что бы они ни говорили, что бы ни делали. У выхода натолкнулась на этого фон Шонеберга.

— Доктор Трешникова, ваши соотечественники совершили гнусное преступление,— отчеканил он на своем дистиллированном и потому противном, как дистиллированная кода, русском языке.— Злоумышленник, проливший в эту праздничную ночь благородную нордическую кровь, будет отыскан и наказан со всей строгостью...

Что происходит? Полно офицеров. Носилки. Кто-то на них лежит, прикрытый чистейшей простыней. У носилок Толстолобик. Шонеберг — человек с подбородком, прячущимся в воротнике мундира, сверкая толстым пенсне, отстукивает фразу за фразой:

— Из-за происков мирового еврейства пострадала прекрасная русская женщина. Германские врачи оказали ей помощь. Примите ее на дальнейшее лечение.

Инстинкт врача, должно быть, все-таки сильнее страха. Я бросаюсь к носилкам. Поднимаю простыню. Ланская! Ее красивая голова как бы погружена в тюрбан бинтов. Прическа рассыпалась. Толстая светлая коса, переброшенная из-за плеча, лежит на груди. Лицо, глаза, губы хранят явные следы грима.

— Что с ней? — спрашиваю у Толстолобика. Он не слышит или не понимает.

— Она ранена осколками гранаты. Эти звери, эти фанатики...— вмешивается Шонеберг.

— Ее осматривал опытный врач?

— О да, конечно, ей оказана квалифицированная помощь.

— Менять повязку не надо? — спрашиваю я у Толстолобика и требую у этого «фона»: — Да переведите же, это чисто медицинский вопрос.

— Мне незачем быть переводчиком. Я магистр медицины,— отвечает тот и, презрительно покривив свои яркие губы, снимает и тотчас же сажает на нос свое пенсне.— Да, фрау Ланской оказана квалифицированная помощь, но дальнейшее попечение о ней, к нашему великому сожалению, мы вынуждены передать вам. Мы не имеем права держать в военном госпитале штатских лиц, да еще неарийского происхождения. Могу я узнать, почему вы задали свой вопрос о повязке?

— Отличные бинты. У нас таких нет. Мы стираем бинты и вату по нескольку раз.

— Ах, вон как!

Он приказывает что-то солдату или санитару,— словом, одному из тех, кто внес больную. Тот исчез в дверях и вернулся с толстой санитарной сумкой.



Раненая, еще находившаяся в наркотическом забытьи, тихо постанывала. Надо привести ее в себя, осмотреть. Но не сейчас, не при всех. Хоть бы убрались они поскорее. А они, как назло, позабыв и о раненой и о нас, возбужденно болтают, что-то рассказывают, перебивая и не слушая друг друга. Набираюсь храбрости и довольно решительно говорю Шонебергу:

— Мне кажется, что потерпевшей нужно дать покой.

— О да, вы правы,— неожиданно соглашается он.

Что-то им говорит, и они идут к выходу. От двери он

возвращается, постукивая высокими дамскими каблучками щегольских сапожек.

— Доктор Трешникова, эта женщина пострадала, служа Великой Германии. Ни один волос не должен упасть с ее головы. Вам это понятно? Если тут, если кто-нибудь,— он сделал многозначительную паузу, во время которой снял и протер круглые стекла своих пенсне,— если кто-нибудь посмеет сказать что-то враждебное в адрес госпожи Ланской, о, тогда мы уничтожим все эти ваши крысиные норы. Мы поступим с ними, как с этими вреднейшими грызунами... Это касается прежде всего вас лично, доктор Трешникова.

— Мне незачем об этом напоминать. Я врач, мое дело — оказывать помощь людям,— довольно твердо произношу я. Страха нет, что-то убило во мне остатки страха.

Он вскидывает взгляд. Близорукие глаза, прячущиеся за толстыми стеклами, кажутся мне похожими на глаза змеи. Мгновение мы смотрим друг на друга в упор, потом, небрежно козырнув, он идет к выходу. Там, наверху, ревут моторы, ревут и стихают. Я бессильно опускаюсь на койку Сухохлебова и чувствую, как его большая рука накрывает мои руки и осторожно пожимает их.

— Кто это? Кого они принесли? Я спросил тетю Феню, она говорит: «Анна Каренина». Что сие?..

От простого этого вопроса, от самого тона, каким он задан, я как-то сразу прихожу в себя.

— Актриса. Актриса Ланская. Я вам о ней рассказывала. Она несколько сезонов играла у нас Анну Каренину. В нее кто-то бросил гранату.

— Гранату бросили не в нее. Гранату бросили в окно офицерского варьете. Ваши земляки поднесли оккупантам рождественский подарок.

— А вы откуда знаете?

— Я же вам говорил, что когда-то во Фрунзенке мы изучали немецкий... Они тут так раскудахтались, эти герои.

С носилок донесся протяжный стон. Действие наркотиков кончалось. Раненая приходила в себя. Я подошла к носилкам. Возле них, приложив ладонь к щеке и поддерживая левой правую руку, в этой извечной позе бабьего горя стояла тетя Феня.

— Будет лучше, если меня переселят назад к выздоравливающим, пока эта Анна Каренина еще не очнулась,— сказал Сухохлебов.— Лучше все-таки будет ей не знакомиться с агрономом Карловым.

— И верно, и верно, Василий Харитонович, береженого бог бережет,— согласилась тетя Феня.

Койку его унесли. Сам он заковылял за ней. Из осторожности я хотела его поддержать, но он отстранился:

— Я самоходом. Вы займитесь Анной Карениной.— И усмехнулся: — Только какая же это Каренина, той было двадцать четыре, а эта в самом разгаре бабьего лета...

У носилок стояли Домка и Антонина, уже вернувшаяся с ночной прогулки. Она тоже смотрела на Ланскую с любопытством, но на ее лице любопытство смешивалось с гадливостью: так смотрят на раздавленную змею.

— Домик, разбуди Дроздова и Капустина, надо переложить раненую на койку,— распорядилась я.

— Не буди, управлюсь.— Девушка подняла эту большую, полную женщину и опустила ее на постель, уже приготовленную тетей Феней. И я заметила, как потом она отошла и украдкой вытирала о халат руки.

— Нашатырь!

Ланская пришла в себя. Открыла глаза, увидела нас и, вскрикнув, отпрянула, лишаясь сознания. На этот раз это был недолгий обморок. Нашатырь сразу разбудил ее. Голубые глаза приняли осмысленное выражение.

— Где я?.. Как я сюда попала?

— Вы, Кира Владимировна, в госпитале, среди своих. Не узнаете? Я — врач Трешникова.— Я старалась глядеть как можно спокойнее.— Сейчас мы с сестрой Тоней должны осмотреть ваши ранения.

— Ранения? Я ранена? — Вскрикнув, она подняла руки. Глаза снова потеряли осмысленное выражение.

— Нашатырь!.. Успокойтесь, вы легко ранены. Сейчас мы вас осмотрим. Тоня? приподнимите больную.

Меня, конечно, волновало туго забинтованное предплечье. С него я решила начать. Но больная как-то сразу без переходов, перескочив из обморока в состояние нервной активности, оттолкнула мои руки.

— Нет, нет, лицо. Прежде лицо. Что с лицом? — в этом вскрике звучал страх.

— Ничего особенного, какие-нибудь царапины.

— Ой, какие адские боли! Невыносимо... Но прежде всего, доктор, миленькая, посмотрите, что с лицом. Ой, больно, ой, как больно!

— Тоня, шприц... Сейчас полегчает.

— Господи боже мой, что вы меня мучаете? Скажите скорее, что с лицом? Доктор, спасите мое лицо.— Ланская вновь погружается в наркотический сон.

Осмотр успокоил, ничего серьезного: небольшое осколочное ранение в предплечье. Осколок был уже удален. Лицо тоже было цело, так, несколько рваных царапин — на левом виске, щеке и шее. Мы, осмотрев раны, вновь наложили повязки; употребив при этом втрое меньше бинтов. Тете Фене было приказано тщательно собрать оставшиеся бинты. Какие бинты! Мы о таких давно уже и мечтать перестали.

Ланскую оставили в первой, полупустой теперь палате, недалеко от моей зашкафной резиденции. Отгородили ширмами, чтобы она не могла видеть, кто входит в наши подвалы. Придя в себя, она снова забеспокоилась о лице. Сильно ли поражено? Останутся ли шрамы?

— Доктор, миленькая, сделайте все, чтобы не было рубцов. Артистку моего амплуа кормит лицо. Представьте себе Анну Каренину со шрамом, будто побывавшую в пьяной драке.

Я наконец не выдержала:

— Вы не поинтересовались раной гораздо более серьезной... Еще сантиметром ниже — и осколок пробил бы вам аорту.

— Ну и что? — сказала она равнодушно.— Тогда бы я истекла кровью и умерла. И все. Но ведь я же выживу?.. Доктор, голубушка, они не принесли мою сумочку?

Сумка, сделанная из мельчайших серебряных колец, лежала на тумбочке. Она взяла ее своими забинтованными руками, вынула зеркальце, тревожно заглянуда в него прямо, в профиль, с одной и с другой стороны. И произнесла, чуть не плача:

— Фу, какая гадость! Будто Татарин из «На дне».

Оставив возле нее тетю Феню, я ушла к себе. Ребята

спали. Домка так и лежал в халате и шапочке, уткнув нос в подушку. Я не стала его раздевать, только стащила башмаки и прикорнула возле, но тут же услышала шепот:

— Вера Николаевна, не спите?

— Чего тебе, тетя Феня?

— Мажется... Истинный Христос, мажется,— со страхом прошептала старуха.— Вынула зеркальце, штучку какую- то — и ну губы красить... Все ли у нее дома-то?

Тут уж я не выдержала:

— Да дадите вы мне поспать, чего вы меня мучаете?..

А вот уснуть не могу. Ну и ночка! Что-то меня, что-то всех нас ждет? Эх, Семен, был бы ты сейчас с нами, как бы нам было легко...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Как сразу нам все осложнило появление Киры Владимировны Ланской. Будто вторжение чужеродного тела в человеческий организм. Да, да! Тебе, Семен, может быть, покажется странным этот медицинский образ. Но вот представь, рассеянный хирург оставил в теле оперируемого какой-то инструмент. Редко, но ведь бывает. Здоровый организм тотчас же блокирует, или, как мы говорим, «осумкует», это чужеродное тело. Больной может прожить с ним всю жизнь и даже не подозревать о нем. Но при неосторожном или резком движении металл пробьет сумку и повредит близлежащие органы. Тогда внутреннее кровотечение, перитонит, медленная, мучительная смерть.

Таким чужеродным телом в организме нашего госпиталя стала Кира Владимировна. Сухохлебов, как и ты, требует: думайте о человеке хорошее, пока он сам не докажет, что он плох. Но думай не думай, а Ланская-то тут, с нами. Вокруг нее разные люди. Порой они нервничают, болтают лишнее, бывают ссоры, случались даже драки. Но при всем том я знаю, что это наши, советские люди, они не донесут, не предадут, не выдадут немцам.

А Ланская? Она ведь сама говорит, что осталась у немцев обдуманно. Может быть, она сама и сочинила эту версию о героической гибели при тушении пожара. Она прекрасная актриса. У нее хорошее, чисто русское лицо. Это магнит, который притягивает к ней сердца. Но ведь она и не скрывает, что вместе со своим благоверным сотрудничает, именно сотрудничает, с гитлеровцами. Да и к нам она попала прямо с какой-то вечеринки в их офицерском клубе. И мне приходит все время мысль: а вдруг и попала-то не случайно, вдруг ее к нам подбросили, чтобы подслушать и выведать наши секреты? Что тогда? Погибнут люди, которых мы отбили у смерти. Да и меня и детей этот Шонеберг не помилует.

«Надо думать о людях хорошо, пока они не докажут, что они плохи».

Это, конечно, прекрасно, справедливо. Но ведь если, согласно этой формуле, плохой окажется Ланская, менять о ней мнение будет поздно, дорогой товарищ Сухохлебов, он же Карлов.

С этими мыслями я и начала сегодня свой рабочий день. Во время обхода приятно было убедиться, сколь благотворным оказался наш маленький праздник. Только и разговоров о елке. Даже вторжение Ланской в столь необычном сопровождении не так занимает умы.

Во время обхода было, правда, несколько неприятных сюрпризов: у одного без всякой видимой причины вдруг загноилась рана, у другого открылся свищ, третьему даже пришлось ломать гипсовый сапожок на ноге. Словом, только к полудню, уже усталая, я добралась до койки Ланской и опустилась на табуретку.

Удивительное преображение. Лицо ее, поразившее вчера меня какой-то гипсовой бледностью, показавшееся одутловатым, даже обрюзгшим, снова красиво и ярко. Из-за бинтов торжествующе щурился большой голубой глаз. Ого! Да она тут над собой потрудилась.

— Ну, доктор, как выглядит ваша больная? Недурно? — Глубокий голос звучал даже весело.

— Прекрасно! Но вы ранены, вы только что пережили тяжелый шок, вам нужен покой, а вы?

— Раз женщина заботится о своей внешности, она вне опасности... Ну, не сердитесь, доктор. Клянусь, буду строжайше выполнять все ваши предписания. Только скажите, как я сейчас, не похожа больше на Татарина из «На дне»?

— Вам вредно каждое лишнее движение.

— Я стараюсь быть красивой, значит, я существую,— снова повторила Ланская.— Я — актриса, я — баба,— голубой глаз смотрел из-под бинтов с вызовом,— неужели вы этого еще не понимаете?

— Как все это с вами случилось? — спросила я, желая перевести разговор на другое.

— Наши угостили,— просто и, как мне показалось, без злобы ответила она. И так весело и громко, что тетя Феня, склонившаяся над спицами, с помощью которых она перевязывает дырявый свитер на что-то тепленькое для Раи, с любопытством уставилась в щель между ширмами.— Наши, и, представьте себе, очень ловко. Я бы даже сказала — артистически.

— Тетя, Феня, вы не спали ночью. Я посижу у больной.

Старуха потянулась, зевая, и перекрестила рот.

— Бог вас отблагодарит, Вера Николаевна, и то умаялась, петли вот путаю...

Она собрала вязанье и, шаркая, убралась к себе.

Проводив ее взглядом, Ланская оперлась на мою руку, села и начала рассказывать.

Семен! Рассказ этой «дамы-раскладушки», как именует ее Мудрик, этой бабы, водящейся с гитлеровцами, говоря газетным языком, наполнил меня чувством законной гордости за наших советских людей, честное слово.

Слушай, слушай, как все это было.

В клубе «Текстильщик» штадткомендатура организовала офицерское варьете. Они решили открыть его в рождественскую ночь. Из русских пригласили лишь Ланскую да этого ее благоверного — заслуженного, орденоносца, лауреата и так далее и тому подобное.

Ты знаешь, там большой зал, не раз выступал в нем. Так вот они в него битком набились. Наехали офицеры из ближайших частей, летчики с аэродрома. Ну конечно, елка и, конечно, немецкий дед-мороз, он у них как-то по-другому называется и ходит в красной шубе и высоком колпаке. Подарки там им наслали, девки какие-то из вспомогательных частей под видом женского оркестра. Ну и эти,— Ланская с Винокуровым, представляющие, так сказать, высший слой туземцев.

Нет, она и не думает скрывать, что готовилась к этому вечеру. Сшила новое платье, разучила с пластинки немецкую песенку про какую-то там потаскушку Лили Марлен,— оказывается, самая любимая у них сейчас песня... Представляешь себе, увлеченная рассказом, она села на койке и вдруг каким-то сиплым, забубённым голосом, который вовсе и не был похож на ее собственный, будто с тяжелого похмелья, завела эту песню, сначала по-немецки, а потом по-русски:

Перед казармой, перед большими воротами,

Стоял фонарь, стоит и до сих пор,

Так давай, красотка, встретимся у фонаря,

Как когда-то с Лили Марлен, Как когда-то с Лили Марлен!

Противнейшая песня. Но такая уж она актриса, Ланская, такая у нее сила. Ведь только что пережила ранение, шок, перевязки. Ничего, все забыла. Движением головы растрепала прекрасные свои волосы. Взгляд тяжелый, пьяный, и этот утробный, хриплый голос, почти крик:

Как когда-то с Лили Марлен, Как когда-то с Лили Марлен!

— Доктор, вы представить себе не можете, они просто ошалели, когда я пела, стоя на столе, меж бутылок и тарелок со жратвой. Вскакивали, орали свое «зиг хайль, зиг хайль» и требовали, чтобы я повторила еще и еще,— рассказывала она.— Я пела, обернувшись в зал, и передо мной, вдали, было одно из огромных окон. Пою и вижу — за стеклом какая-то фигура. Помнится, в первом или во втором классе гимназии — я ведь еще успела поучиться и в гимназии — долбили мы стихотворение Пушкина «Утопленник». Там вроде такие строчки: «Есть в народе слух ужасный, что с той ночи каждый год в этот день мужик несчастный...»__ И была в учебнике картинка: распухший, бородатый утопленник стучится в окно... Вот его-то я и увидела за стеклом... Страшное, бородатое лицо, сверкают белки глаз... Пою, всех увлекла, все захвачены мной и, естественно, его не замечают... Наверное, какой-нибудь голодный. А тут столы ломятся. Мне даже подумалось, надо бы вынести что-нибудь ему. Но не прерывать же номер.

Как когда-то с Лили Марлен, Как когда-то с Лили. Марлен...

Я даже подмигнула ему, этому утопленнику. А он вдруг оскалился, взмахнул рукой — и тут: трах! Звон стекла, треск, огонь. Кто-то столкнул меня со стола, бросил на пол. Еще взрыв, еще. Стоны, крики. Больше ничего не помню...

Не знаю, может быть, она опять играла какую-то свою роль. Если так, здорово играла. Наклонилась ко мне, заговорщически шептала:

— Доктор, вы, конечно, не верите в бога. Я тоже мало верю, какие уж теперь боги! Но в красивые легенды верю. Этот там, за окном, он возник как ангел-мститель, как архистратиг Михаил с огненным мечом... Нет, не деревенский боженька, конечно, но кто-то еще не открытый, не познанный наукой там, — она показала на небо, — все-таки есть? А? Какое-то справедливое начало? — Ее голубой глаз вдохновенно сиял из-под повязки. — Может быть, это от ваших наркотиков, но теперь мне все кажется, будто за стеклом увидела я нечто сверхъестественное. Галлюцинирую? Нет: один, два, три, четыре, пять, пять, четыре, три, два, один... Видите, как четко? Я неплохо себя чувствую. Только вот звенит в ушах, и будто собака вцепилась в плечо и рвет, рвет... Они говорили, противотанковые гранаты. Что ж, может быть, у нынешних архангелов Михаилов техника вооружения тоже модернизирована?

Ланская продолжала болтать, с удовольствием слушая свой голос, явно любуясь собой, а я прикидывала в уме. Гранаты... Бородатый человек... Сверкающие белки глаз... Мудрик пришел к нам примерно через час после того, как я слышала эти три взрыва. Гранаты... Он ведь тогда и по физиономии получил, потому что вздумал жонглировать гранатами... И потом — они как-то возбужденно перешептывались с Сухохлебовым... Архангел Михаил с огненным мечом... А что, если этот архангел зовется теперь Владимиром?.. Нет, нет, надо дрессировать свое лицо, надо, госпожа Ланская, и мне научиться играть какую-то роль и не выходить из нее. Я — врач, врачам не положено волноваться в присутствии больных.

— Будьте добры, вашу руку... Нет, пульс хорошего наполнения. Все это следствие нервного возбуждения. Успокойтесь, постарайтесь уснуть. Вообще больше спите, ну хоть лежите с закрытыми глазами.

— А нет ли у вас какой-нибудь книжоночки?

— Книги? Откуда же?

— Но ведь это же советский госпиталь? — Эти слова Ланская произнесла капризным тоном, будто сейчас за ними могло последовать: «Я буду на вас жаловаться в горздрав».— Но все-таки пусть поищут и принесут какую-нибудь книгу.

Вот черт послал пациентку! Целый день злилась на эту Ланскую, но вечером настроение улучшилось. Вернулась Зинаида. Нашлась. Пришла. Да не одна. С нею две женщины с «Большевички» — какие-то ее соседки или подружки. Притащили на санках целый ворох мужской одежды. Как уж они это все насобирали, какие слова убеждения нашли? Как люди, сами находящиеся на грани голодного умирания, отдавали им эти костюмы, пальто, валенки своих мужей, этого я не знаю.

Какая-то старуха, у которой и сыновья и внуки были в армии, будто бы даже сказала им: «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец». И отдала все, что у нее было мужского: «И моим, может, кто-нибудь поможет».

Я все-таки не верю, что все эти вещи,— а среди них есть и хорошие, ценные,— дарились с такой фаталистической бездумностью. Нет, конечно. Но как бы там ни было, большинство наших, лишенных обмундирования, теперь кое-как одеты. Для остальных Зинаида и ее подруги обещают собрать в ближайшие дни. Сдав одежду, женщины быстро ушли. Зинаида улеглась спать, прижимая к себе Раю. Так они сейчас и спят в обнимку...

В эту ночь и я отлично выспалась. Встала свежая, и даже неприятная новость — не вышел на работу Наседкин — не очень огорчила меня. Мы с Антониной быстро окончили обход, благо не было случаев, требовавших особого внимания. А потом вдруг узнали: Наседкина схватили гитлеровцы.

Об этом нам рассказала его жена. Прибежала в полдень, простоволосая, испуганная, с опухшим от слез лицом. Прибежала, схватилась за сердце, упала на клеенчатую кушетку и выговорить ничего не может. Несколько минут Мария Григорьевна и тетя Феня хлопотали около нее, прежде чем услышали: «Моего Аристархыча немцы взяли». Потом узнали подробности. Подъехал грузовик, вломились в дом два эсэсмана и русский полицай. Русский спросил: «Ты Наседкин?» Тот ответил: «Я».— «Пошли». Иван Аристархович как раз собирался на работу, был уже в пальто и чемоданчик держал в руках. Так, с чемоданчиком, и забрали в машину. И проститься не дали. Успел только шепнуть: «Веру предупреди».

Я так растерялась, что не сразу даже и нашла что сказать убитой горем женщине. Потом представила себе нашего Ивана Аристарховича с его моржовыми усами, с его покашливанием там у них, в гестапо, и разревелась самым глупым образом. Сидели на кушетке обнявшись и плакали, а тетя Феня отпаивала нас валерьянкой и все шептала:

— Ничего, люди с лихостью, а бог с милостью. Ничего, ничего... А какие, они, эти гестаповцы, люди? Какой тут, к черту, бог?

Валерьянка все-таки подействовала. Я кое-как привела себя в порядок, заставила заняться делом — осматривала больных, выслушивала, выстукивала, давала назначения. Не знак? уж, как это у меня получалось, потому что думала я только об Иване Аристарховиче.. Ведь не могли же его взять только за то, что он отказался работать в этом их бургомистрате? Так почему же? Не коммунист, не военный, коренной русак, никакой общественной деятельностью никогда не занимался. Так что же? В остарбайтер он не годится — ему за шестьдесят. Да тех они просто хватают

на улицах. Взят как заложник? Если так, могут схватить и меня.

И тут разом вспомнился и «бефель», и то, как я его нарушала и нарушаю, и этот пенснешник на дамских каблуках, его крысиные глаза за круглыми толстыми стеклами. Вдруг показалось, что петля уже сжимает мне шею, и я рывком расстегнула ворот кофточки... Потом мне стало стыдно — нельзя же быть такой трусливой. Опять заставила себя заниматься делами, и опять Наседкин не шел из головы. А может быть, его взяли в связи со вчерашними взрывами в офицерском клубе? Ну да, ну да. Они, наверное, сейчас в панике, ну и схватили первого попавшегося. Если так, легко доказать, что он не мог иметь к этому никакого отношения. Они с женой были у нас на елке. Все мы можем это подтвердить. Весь день я избегала подходить к Сухохлебову. Он сегодня какой-то мрачный, отчужденный. Но с этой мыслью я, конечно, побежала к нему и все ему изложила. Он только усмехнулся:

— Подтвердить! Кто будет спрашивать наши подтверждения? Разве в таких случаях их интересует истина?.. Будем надеяться, что хоть госпиталя это не коснется.

Больше он ничего не сказал. Но лицо у него было очень тревожное. Заснуть я не могла. Снова пришлось принимать двойную дозу снотворного. Каюсь, Семен,— слишком часто я прибегаю к наркотикам. Но что поделаешь: такова жизнь. Кто это сказал? А? Кто выдумал это оправдание любого малодушия?

 

Утром, проснувшись, взвесив все на свежую голову, решила — пойду в комендатуру. Добьюсь приема у коменданта. Попробую его убедить. Он нацист, но что-то человеческое в нем осталось же. У меня крепкий довод: сами же они называют меня шпитальлейтерин, черт возьми. Стало быть, все-таки признают. А одна разве я справлюсь? Не может госпиталь остаться без врача.

Видел бы ты, Семен, как наши переполошились!

— Да бог с вами, Вера Николаевна, как же это по своей воле лезть в печь огненную! — всплеснула ручками тетя Феня.

— Бесполезно это, — хмуровато произнесла Мария Григорьевна. — Ему не поможешь, а вы сами в очередь на арест встанете. И на наш след их наведете. Нельзя вам ходить.

Должно быть, она успела сообщить об этом Сухохлебову. Он поднялся и сам приковылял ко мне в «зашкафник».

— Осмотрите меня, пожалуйста, что-то очень болит спина.

Но спину смотреть не дал.

— Вам не следует этого делать, доктор Вера. Слышите! — сказал он строго.

Но я не Мудрик и не Антонина. Меня не убедишь этими командирскими интонациями. Ведь дело идет о судьбе, может быть о жизни человека. Отличного человека.

— Нет, я так решила. Я пойду. Это мой нравственный долг. Моя обязанность.

— Обязанность? Ваша обязанность — быть здесь... Оттуда вы сейчас можете не вернуться.

Чудак! Неужели он думает, что мне самой это не приходило в голову? Но ведь, если им понадобится увеличить число заложников, они великолепно приедут за мной и сюда. Нет, я пойду.

— Нелепость. Это не поможет Ивану Аристарховичу. — Широко поставленные глаза Сухохлебова пристально смотрели в упор из темных впадин. Будто гипнотизировали.— Подумайте, госпиталь может остаться без начальника. Восемьдесят больных без врача.

Почему так тревожно смотрят эти глаза? Мне кажется, в них не только беспокойство, но и ласка. Как-то потеплело на душе. Но почему-то, вопреки его настоянию и доводам, я начала верить, что затея не так плоха. Мой поход может иметь успех.

— Он пришел к нам в такую минуту, мы не можем его бросить.

— А дети?.. У вас двое детей.

— Да не мучьте меня, Василий Харитонович! — кричу я.— Неужели вы не понимаете: я иначе не могу...

— Вы Дон-Кихот в юбке,— произносит он и устало говорит: — Ну, посоветуйтесь по крайней мере с этой вашей... Анной Карениной, что ли... Она их лучше знает.

Тетя Феня, это наше Совинформбюро, уже раззвонила о моем намерении по палатам. Раненые ничего мне не говорят, но смотрят на меня как на сумасшедшую. И ребята уже знают. Домка, наблюдая, как я одеваюсь, смотрит даже с иронией. Сталька, наоборот, напутствует:

— Ма, ты им приложи горчичник, чтобы помнили...— И вдруг изрекает: — А тебе идет эта косынка. Надень ее обязательно.— И в этих словах я отчетливо слышу интонации Ланской. Вот уж кто у нас оправдывает пословицу «с кем поведешься, от того и наберешься», так это наша дочка.

Милая ты моя лисичка! Ты больше, чем все, должно быть, понимаешь, что мамка-то твоя действительно может не вернуться, и стараешься ее вооружить единственным оружием, которое может быть ей полезным. Я говорю ребятам как можно спокойнее, стараясь не отрывать взгляда от своего отражения в темном стекле шкафа:

— Домик, вы бы навестили деда... Давно ведь его не видели, а? Сходите к нему сегодня.

Ланская, к моему удивлению, реагирует на мое намерение примерно так же, как Сталька.

— Это страшная машина. Огромная, могучая, но мертвая машина, и все они в ней маленькие колесики, вращающие друг друга. Вряд ли вам удастся затормозить хоть одно из этих колесиков. Но сходите, чем черт не шутит. Кто-то, кажется Виргилий, сказал: «Женщина сильнее закона». — Ланская критически оглядывает меня. — Сядьте. В такую вылазку женщине надо идти во всеоружии.— Она одергивает на мне косынку, достает из сумки помаду, подкрашивает губы.— Глаза трогать не надо, они у вас и так — дай бог.— И вдруг напевает: — «Тореадор, смелее в бой...»

Хмурый день. Ветер порывистый, противный. Он несет по земле сухую снежную крупу, рвет края косынки, колет лицо острыми снежинками. В этой серой шевелящейся мгле израненный город особенно жалок и страшен в своей, увечной наготе. Даже тропки на тротуарах замело, да и через проезжую часть уже перекинулись кое-где сугробы. Быстрая ходьба разогревает. Я начинаю глубже вдыхать холодный воздух, и сквозь шелест снега до меня начинает доноситься не только ленивое, редкое, буханье артиллерии, но — или это только так кажется? — строчки пулеметных очередей... Наши! Это же наши там, за рекой. Они недалеко, где-то там, куда, помнишь, Семен, ты возил меня когда-то с маленьким Домкой на ялике. Ой, и здорово же было! Зеленые луга, подступающие к самой реке, сероватая вечерняя вода, белесые клубы тумана, ворочающиеся под берегами. И глухой стук уключин. Раскатываясь по воде, ой опережает нашу легкую скорлупку. И никого, мы трое. Ты на веслах, я на руле. И Домка вертится у меня на коленях, и я все боюсь, как бы не соскользнул и не шлепнулся в воду.

А теперь река подо льдом, и где-то там передовая. Та же серая колючая метель шелестит над ней. Стреляют. Почему стреляют? Может быть, началось наше наступление?..

Далекие пулеметные строчки как-то успокоили. Я уже не боюсь. Кто же это сказал, что женщина сильнее закона?.. Ведь вот знаю, штадткомендант — убийца, он похватал и угнал куда-то, может быть, даже уничтожил всех евреев и цыган, он расстреливает людей десятками и хвастает в своих приказах, печатающихся в этой газетенке «Русское слово». Знаю, но почему-то мне не страшно: так, толстяк, мучимый язвой, глотающий свои пилюли... Женщина сильнее закона!.. И уже верится, что мне удастся доказать, что Наседкин не принимал и не мог принимать участия в происшествии. Это подтвердит весь госпиталь.

А какие пустые улицы! Лишь дважды попался комендантский патруль. По три солдата с иззябшими, багровыми, исхлестанными метелью лицами, обтянутыми заиндевевшими подшлемниками. Идут по проезжей части, по рубчатым следам прошедших машин... Почему так мало людей? На главной улице в поле зрения — одна, две, три фигуры. Они напоминают тараканов, торопливо пробегающих через стол, чтобы поскорее заползти в щель и скрыться с глаз. Бедный город!

Кто-то гудит сзади. Схожу в сторонку. Штабная машина с каким-то странным четырехугольным железным кузовом, кое-как побеленным известкой, обгоняет меня. Офицеры, те, что сидят на заднем сиденье, оглядываются. И вдруг машина останавливается. Ага, хотят подвезти. Ну что ж, данке шён — это я знаю, как говорить. Цу штадткомендатур,— и это могу выговорить. Едем. Слева школа, где я училась. Вот и угол правого крыла, отваленный взрывом, и на втором этаже наш класс. До сих пор стоит рядок парт, теперь занесенных снегом, и портрет Тимирязева все еще темнеет справа от классной доски. Но у подъезда толчея, машина с красными крестами. Ага, и тут госпиталь. Ну, так и есть, санитары выносят раненых... Ого, сюда возят раненых на машинах... Это хорошо,— значит, бои уж не так далеко... Эх, почему я в институте изучала никому сейчас не нужный французский, а не немецкий, знание которого мне так бы помогло?


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.025 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>