Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Бертран Рассел - История западной философии 21 страница



 

Вавилония находилась под гораздо более глубоким влиянием эллинизма. Как мы уже видели, единственным из древних, кто вслед за Аристархом Самосским поддерживал систему, подобную системе Коперника, был Селевк из Селевкии на Тигре, живший около 150 года до н.э. Тацит говорит о Селевкии в I веке н.э. как о городе, не подвергшемся порче в варварском духе, а помнившем о своем основателе Селевке2. «В нем триста граждан выбираются по богатству или мудрости в качестве сената; народ имеет свою долю власти»3. По всей Месопотамии и дальше на запад греческий язык стал языком литературы и культуры и оставался таковым вплоть до магометанского завоевания.

 

Сирия (за исключением Иудеи) полностью подпала под влияние эллинизма в том, что касается языка и литературы. Но сельское население, как более консервативное, сохранило привычные для него религию и язык4. В Малой Азии греческие города на побережье в течение целых столетий оказывали влияние на своих соседей варваров. Это было усилено македонским завоеванием. О первом конфликте эллинизма с евреями повествуется в книге Маккавеев. Это глубоко интересная история, не похожая ни на что другое в Македонской империи. Я остановлюсь на этой истории позднее, когда дойду до происхождения и развития христианства. Нигде греческое влияние не сталкивалось со столь упорным сопротивлением.

 

С точки зрения эллинистической культуры самые блестящие ее успехи в III веке до н.э. были связаны с городом Александрией. Египет был менее подвержен опасности войн, чем европейская и азиатская части македонских владений, а для торговли Александрия была расположена чрезвычайно удобно. Птолемеи были покровителями науки и привлекали в свою столицу многих лучших людей того времени. Математика сделалась и продолжала оставаться до падения Рима главным образом александрийской. Правда, Архимед был сицилийцем и жил в той единственной части света, где греческие города‑государства (до момента его смерти в 212 году до н.э.) сохраняли независимость, но и он также учился в Александрии. Эратосфен был главным библиотекарем знаменитой Александрийской библиотеки. Математики и ученые‑естественники, связанные более или менее тесно с Александрией в III веке до н.э., были не менее талантливыми, чем греки предыдущих столетий, и проделали равную по значению работу. Но они занимались наукой не так, как их предшественники, то есть не всеми ее областями, не обсуждали вопросы универсальной философии; они были специалистами в современном смысле. Евклид, Аристарх, Архимед и Аполлоний довольствовались тем, что были математиками; в философии они не стремились к оригинальности.



 

Эта эпоха характеризуется специализацией во всех отраслях не только в мире науки. В самоуправляющихся греческих городах V и IV веков до н.э. считалось, что способный человек может заниматься самой разнообразной деятельностью. Он мог быть по мере надобности воином, политическим деятелем, законодателем или философом. Сократ, хотя он не любил политики, не мог остаться в стороне от политических споров. В молодости он был воином и (несмотря на отрицание этого факта в «Апологии» Платона) занимался изучением естественных наук. Протагор, обучая скептицизму аристократическую молодежь, находил время для активного участия в практической жизни, разработал свод законов для Фурии. Платон политиканствовал, хотя и без успеха. Ксенофонт, если он не писал о Сократе и не выступал в роли рабовладельца, в свободное время был полководцем. Математики‑пифагорейцы пытались добиться управления городами. Каждый должен был служить присяжным и выполнять различные другие общественные обязанности. В III веке до н.э. все это изменилось. Правда, старые города‑государства продолжали проводить свою политику, но она стала узкоограниченной и незначительной, поскольку Греция находилась во власти македонских армий. Серьезная борьба за власть шла между македонскими воинами; она не касалась вопросов принципиальных; дело шло лишь о распределении территории между соперниками‑авантюристами. В области административной и технической эти в той или иной степени необразованные воины использовали греков в качестве экспертов; в Египте, например, была выполнена отличная работа по дренажу и орошению. Были воины, администраторы, врачи, математики, философы, но не было никого, кто был бы всем этим вместе.

 

Это была такая эпоха, когда человек, имеющий деньги и не стремящийся к власти, мог прожить очень приятную жизнь – при условии, что он не попадется на пути никакой мародерствующей армии. Ученые, которые снискали расположение какого‑нибудь князя, могли вести роскошный образ жизни, но только в случае, если они были искусными льстецами и не возражали против того, чтобы быть мишенью невежественных царственных острот. Но не было того, что можно назвать безопасностью. Дворцовый переворот мог сместить его (ученого льстеца) патрона; галаты могли разрушить виллу богача; родной город мог быть разграблен, как случалось в войнах династий. Не удивительно, что при таких обстоятельствах люди стали поклоняться богине Фортуне, или удаче. Казалось, не было ничего разумного в устройстве человеческих дел. Те же, кто упрямо искал где‑нибудь разумное, уходили в себя и решали, как Сатана у Мильтона, что:

 

Ум – свой, особый мир. И он в себе, внутри,

 

Способен превратить рай в ад и сделать рай из ада.

 

Ни у кого, кроме своекорыстных авантюристов, не осталось побуждения интересоваться общественными делами. После блестящего периода завоеваний Александра эллинистический мир превратился в хаос из‑за отсутствия деспота, достаточно сильного, чтобы достичь прочного превосходства, или из‑за отсутствия принципа, достаточно могущественного, чтобы обеспечить сплоченность общества. Ум греков при столкновении с новыми политическими проблемами показал свою полную неспособность их решить. Римляне, несомненно, были глупы и грубы в сравнении с греками, но они по крайней мере создали порядок. Старый беспорядок дней свободы был терпим, потому что каждый гражданин пользовался долей этой свободы; но новый, македонский беспорядок, навязанный подданным неумелыми правителями, был совершенно невыносим, гораздо более невыносим, чем последующее подчинение Риму.

 

Широко распространены были общественное недовольство и страх перед революцией. Заработная плата свободных работников упала, надо полагать из‑за конкуренции труда восточных рабов; а тем временем цены на товары широкого потребления росли. Мы видим, что уже в самом начале своей карьеры Александр находил время заключать договоры, предназначенные для того, чтобы держать бедных в подчинении. «В договорах, заключенных в 335 году до н.э. между Александром и государствами Коринфской лиги, предусматривалось, что Совет лиги и представитель Александра должны были смотреть за тем, чтобы ни в одном городе лиги не было ни конфискации личной собственности, ни раздела земли, ни аннулирования долга, ни освобождения рабов для целей революции»1. Храмы в эллинистическом мире были банкирами: им принадлежал золотой запас, и они контролировали кредит. В начале III века до н.э. храм Аполлона на Делосе давал деньги взаймы из 10 процентов; ранее процент был выше2.

 

Свободные работники, находившие заработную плату недостаточной даже для удовлетворения самых насущных потребностей, если они были молоды и сильны, могли наняться в солдаты. Жизнь наемного солдата, несомненно, была полна опасностей и трудностей, но зато в ней имелись и большие возможности. Могла быть добыча в каком‑нибудь богатом восточном городе, мог представиться случай выгодного мятежа. Для командира, должно быть, опасно было попытаться распустить свою армию, и, возможно, эта опасность была одной из причин, почему войны почти не прекращались.

 

Старый гражданский дух более или менее сохранялся в старых греческих городах, но не в новых, основанных Александром, не исключая и Александрии. В самые ранние времена новый город всегда являлся колонией переселенцев из какого‑нибудь старого города и оставался связанным со своим отчим городом узами чувства. Такого рода чувство имело большую устойчивость, как показала, например, дипломатическая деятельность города Лампсака на Геллеспонте в 196 году до н.э. Этому городу‑колонии угрожало подчинение царю Антиоху III из династии Селевкидов, и он решил обратиться в Рим за защитой. Было направлено посольство, но оно не поехало прямо в Рим; несмотря на огромное расстояние, прежде направилось в Марсель, который, подобно Лампсаку, был колонией Фокеи и к которому, кроме того, дружественно относились римляне. Граждане Марселя, выслушав речь посла, немедленно решили послать свою собственную дипломатическую миссию в Рим, чтобы поддержать родственный город. Галлы, которые жили дальше в глубь страны от Марселя, присоединились к марсельцам и направили письмо своим землякам в Малой Азии, галатам, предлагая Лампсаку свою дружбу; Рим, естественно, был рад предлогу вмешаться в дела Малой Азии, и благодаря вмешательству Рима Лампсак сохранил свою свободу, пока это не стало неудобным для римлян3.

 

Вообще правители Азии называли себя филэллинами и находились, насколько позволяли политика и военные нужды, в дружественных отношениях со старыми греческими городами. Эти города желали и (когда могли) требовали как своего права демократического самоуправления, освобождения от дани и свободы от царского гарнизона. Стоило тратить время на то, чтобы примирять их, потому что они были богаты, могли поставлять наемных солдат и многие из них обладали важными гаванями. Но если они становились на сторону тех, кто проигрывал в гражданской войне, они открывали дорогу для полного своего завоевания. В целом Селевкиды и другие династии, которые постепенно возникали, обращались с ними терпимо, но бывали и исключения.

 

Новые города, хотя они и имели некоторую долю самоуправления, не обладали теми же традициями, что и старые города. Граждане этих городов были не однородного происхождения, но являлись выходцами из всех частей Греции. Это были в основном авантюристы типа конкистадоров или поселенцев в Иоганнесбурге, неблагочестивые пилигримы, подобные ранним греческим колонистам или пионерам Новой Англии. Следовательно, ни один основанный Александром город не представлял собой сильной политической единицы. Это было удобством с точки зрения царской власти, но слабостью в смысле распространения эллинизма.

 

Влияние негреческой религии и предрассудков на эллинистический мир было в основном, но не целиком, плохим. Этого могло не случиться. У евреев, персов и буддистов были религии, определенно стоявшие на более высоком уровне по сравнению с общераспространенным греческим политеизмом, и их могли бы с пользой изучать даже лучшие философы. К несчастью, именно вавилоняне и халдеи в наибольшей степени поразили воображение греков. Прежде всего впечатляла их баснословная древность; их священные рассказы уходили в прошлое на целые тысячелетия и претендовали на то, что они еще на многие тысячелетия старше. Имелась и подлинная мудрость: вавилоняне могли более или менее верно предсказывать затмение солнца задолго до того, как смогли это делать греки. Но то была только основа для восприятия, а воспринимались главным образом астрология и магия. «Астрология, – говорит профессор Гилберт Маррей, – охватила эллинистический ум, словно некая новая болезнь, охватывающая народ какого‑нибудь отдаленного острова. Могила Озимандия, как ее описывает Диодор, была покрыта астрологическими символами; могила Антиоха I, которая была обнаружена в Коммагене, – такова же. Для царей было естественно верить, что звезды покровительствуют им. Но каждый был готов воспринять заразу»1. Кажется, впервые научил греков астрологии во времена Александра халдеец по имени Берос, который вел обучение в Косе и, согласно Сенеке, «толковал Бела». «Это, – говорит профессор Маррей, – должно означать, что он перевел на греческий язык „Око Бела“, трактат на семидесяти табличках, найденный в библиотеке Ассурбанипала (686–626 годы до н.э.), но составленный для Саргона I в III тысячелетии до н.э.»2.

 

Как мы увидим, большинство даже лучших философов стало верить в астрологию. Это повлекло за собой – поскольку астрология считала, что будущее можно предсказать, – верование в необходимость или в судьбу, которое можно было противопоставить широко распространенной вере в фортуну. Несомненно, что большинство людей верило и в то и в другое, совершенно не замечая их несовместимости.

 

Общее смешение должно было привести к разрушению морали, даже больше чем к интеллектуальной расслабленности. Неуверенность, длящаяся целые века, в то время как с ней может совмещаться высшая степень святости у немногих, пагубна для прозаической повседневной добродетели респектабельных граждан. Казалось, нет смысла быть экономным, раз завтра все ваши сбережения могут быть растрачены по‑пустому; нет никаких преимуществ в том, чтобы быть честным, поскольку тот человек, в отношении к которому вы ее проявляете, обязательно обманет вас; незачем упорно придерживаться какого‑либо убеждения, ибо все убеждения не имеют значения или шансов на устойчивую победу; нет доводов в пользу правдивости, так как только гибкое приспособленчество помогает сохранить жизнь и состояние. Человек, чья добродетель лишена иного источника, кроме чисто земной осторожности, в таком мире станет авантюристом, если у него есть смелость, а если ее нет, будет стремиться остаться незаметным как робкий приспособленец.

 

Менандр, который жил в то время, говорил:

 

Много случаев я знавал,

 

Когда люди, по природе не мошенники,

 

Становились таковыми из‑за неудач, по принуждению.

 

Это суммирует моральный характер III века до н.э., за вычетом нескольких исключительных людей. Даже среди этих немногих надежда уступила место страху; целью жизни скорее было избежать несчастья, чем достичь какого‑либо реального блага.

 

«Метафизика отступает на задний план; теперь индивидуальная этика становится самой важной. Философия более не является факелом, который ведет за собой немногих бесстрашных искателей истины; вернее, это карета скорой помощи, следующая в кильватере борьбы за существование и подбирающая слабых и раненых»1.

 

Глава XXVI. КИНИКИ И СКЕПТИКИ

 

Отношение людей выдающегося ума к современному им обществу было весьма различным в разные времена. В иные, счастливые эпохи они в целом находились в гармоничном согласии с окружающей средой, несомненно, предлагая такие реформы, какие казались им необходимыми, но вряд ли будучи уверенными, что их предложения будут приветствоваться, и относясь с симпатией к тому миру, в котором им приходилось жить, даже если он оставался нереформированным. В другие времена они были революционерами, считающими, что нужны коренные изменения; но они ожидали, что – частично в результате их пропаганды о необходимости этих изменений – эти изменения будут осуществлены в ближайшем будущем. Были и такие времена, когда они приходили в отчаяние от окружающего мира и чувствовали, что, хотя сами и знают, что нужно, нет надежды на осуществление этого. Подобное настроение легко переходит в более глубокое отчаяние, которое рассматривает жизнь на земле как плохую по самой своей сущности и надеется на благо лишь в будущей жизни или в некоем мистическом преображении.

 

Бывали такие эпохи, когда все эти разнообразные взгляды разделялись различными современниками. Посмотрите, например, на начало XIX века. Гете – удовлетворен, Бентам – реформист, Шелли – революционер, а Леопарди – пессимист. Но в большинстве случаев среди крупных, выдающегося ума мыслителей преобладало какое‑нибудь одно настроение. В Англии при Елизавете и в XVIII веке их удовлетворяло существующее положение вещей; во Франции они стали революционерами около 1750 года; в Германии с 1813 года они были националистами. В период господства церкви, с V по XV век, существовал определенный конфликт между тем, во что теоретически верили и что фактически чувствовали. Теоретически мир был юдолью печали, подготовкой, исполненной бед, к грядущему миру.

 

Но на практике сочинители книг, будучи почти все духовными лицами, не могли не преисполниться радостью при виде государства церкви. У них были возможности для такой обширной деятельности, какую они считали полезной. Поэтому они разделяли умонастроения правящего класса, а не людей, которые чувствовали себя изгнанниками в чуждом им мире. Это является частью любопытного дуализма, который характерен для средних веков, – дуализма, происходящего из того факта, что церковь, хотя и основывающаяся на веровании в потусторонний мир, была самым важным институтом посюстороннего мира.

 

Психологическая подготовка к восприятию учения христианства о потустороннем мире начинается в эллинистический период и связана с упадком городов‑государств. Ко времени Аристотеля греческие философы, хотя они и могли жаловаться на всякие невзгоды, в основном не предавались мировой скорби и не чувствовали себя политически бессильными. Временами они могли принадлежать к партии побежденных, но если и так, то поражение их зависело от случайностей борьбы, а не от неизбежного бессилия мудреца. Даже те, кто, как Пифагор и Платон, находясь в определенном настроении, осуждали внешний мир и искали убежища в мистицизме, – и они имели практические планы превращения правящих классов в святых и мудрецов. Когда политическая власть перешла в руки македонцев, греческие философы (что было вполне естественно) отошли от политики и посвятили себя в большей мере проблемам индивидуальной добродетели или спасения. Они больше не спрашивали: как могут люди создать хорошее Государство? Вместо этого они спрашивали: как могут люди быть добродетельными в порочном мире или счастливыми в мире страданий? Изменение, правда, было делом степени; такие вопросы задавались и раньше, и позднейшие стоики одно время опять занялись политикой – политикой Рима, а не Греции. Но изменение было тем не менее реальным. За исключением ограниченного промежутка в течение римского периода стоицизма, мировоззрение тех, кто думал и чувствовал серьезно, становилось все более и более субъективным и индивидуалистическим, до тех пор пока, наконец, христианство не стало проповедовать личное спасение, что вдохновило миссионерское рвение и создало церковь. До тех пор пока этого не случилось, не было института, которому философ мог бы предаться всем сердцем, и поэтому не было соответствующего выхода его законной жажды власти. По этой причине философы эллинистического периода были более ограниченными как человеческие существа, чем те люди, которые жили тогда, когда города‑государства могли еще внушать преданность. Они все еще мыслят, потому что не могут не мыслить, но они редко надеются на то, что их мысли, идеи принесут плоды в деловом, практическом мире.

 

Примерно во времена Александра было основано четыре философские школы. Две самые знаменитые из них – стоики и эпикурейцы – будут темой следующих глав; в настоящей главе мы рассмотрим школы киников и скептиков.

 

Первая из этих школ берет начало через ее основателя Диогена от ученика Сократа, Антисфена, который был лет на двадцать старше Платона. Антисфен был замечательной фигурой и в некотором отношении напоминал Толстого. До смерти Сократа он жил в аристократическом кругу своих товарищей‑учеников и не проявлял никаких признаков неортодоксальности. Но что‑то (то ли разгром Афин, то ли смерть Сократа, то ли отвращение к философским софизмам) заставило его, когда он уже не был молодым, презирать вещи, которые он ценил раньше. Ему ничего не было нужно, кроме простой добродетели. Он был связан с рабочим людом и одевался как они. Он стал проповедовать на улицах и площадях, выражаясь языком, понятным для малообразованных людей. Всю утонченную философию он считал никчемной, все, что можно познать, может быть познано простым человеком. Он верил в «возврат к природе» и с большим упорством проводил это верование в жизнь. Не должно быть ни правительства, ни частной собственности, ни брака, ни установленной религии. Если не он сам, то его последователи осуждали рабство. Он не был аскетом в полном смысле этого слова, но презирал роскошь и все стремления к искусственным наслаждениям. «Я лучше сойду с ума, чем буду восхищаться», – говорил он1.

 

Славу Антисфена превзошел его ученик Диоген. Это был «молодой человек из Синопа на Эвксине, которого он (Антисфен) невзлюбил с первого взгляда; это был сын менялы с сомнительной репутацией, сидевшего в тюрьме за порчу монеты. Антисфен гнал юношу прочь, но тот не обратил на это внимания. Антисфен побил его палкой, но тот не сдвинулся с места. Ему нужна была „мудрость“, и он считал, что Антисфен должен ему ее дать. Целью в жизни у него было делать то же, что делал его отец, – „портить монету“, но в гораздо более широком масштабе. Он хотел бы портить всю „монету“, имеющуюся в мире. Любой принятый штамп фальшив, ложен. Люди со штампом полководцев и царей, вещи со штампом чести и мудрости, счастья и богатства – все это были низменные металлы с фальшивой надписью»1.

 

Он решил жить, как собака, и поэтому его назвали «киником», что означает «собачий». Он отвергал все условности, касающиеся и религии, и манер, и одежды, и жилища, и пищи, и приличий. Говорят, что он жил в бочке, но Гилберт Маррей уверяет, что это ошибка: то был огромный кувшин, какие употреблялись в первобытные времена при погребениях2. Он жил, как индийский факир, подаянием. Он заявлял о своем братстве не только со всем человеческим родом, но также и с животными. Он был человеком, рассказы о котором собирались еще при жизни. Широко известен тот факт, как Александр посетил его и спросил, не хочет ли он какой‑либо милости. «Только не заслоняй мне свет», – ответил Диоген.

 

Учение Диогена никоим образом не было тем, что мы теперь называем «циничным», как раз наоборот. Он пламенно стремился к «добродетели», в сравнении с которой, как он утверждал, все земные блага ничего не стоят. Он искал добродетель и моральную свободу в освобождении от желания: будьте безразличными к благам, которыми одарила вас фортуна, и вы освободитесь от страха. В этом отношении, как мы увидим, его доктрина была воспринята стоиками, но они не пошли за ним в отказе от прелестей цивилизации. Диоген считал, что Прометей был справедливо наказан за то, что принес человеку искусства, породившие сложность и искусственность современной жизни. В этом он напоминает последователей даосизма, Руссо и Толстого, но более устойчив во взглядах, чем они.

 

Хотя он был современником Аристотеля, его доктрина по своему характеру принадлежит к эллинистическому веку. Аристотель был последним греческим философом, чье мироощущение было жизнерадостным; после него все философы в той или другой форме проповедовали уход от жизни. Мир плох, давайте научимся быть независимыми от него. Внешние блага непрочны, они – дары судьбы, а не вознаграждение за наши собственные усилия. Только субъективные блага – добродетель или довольство, достигнутое путем смирения, – прочны, и только они поэтому имеют цену для мудреца. Сам Диоген был человеком, полным энергии, но его учение, как и все доктрины эллинистической эпохи, должно было привлекать людей утомленных, у которых разочарование убило естественную активность. И, конечно, оно не было рассчитано на то, чтобы развивать искусство или науку, дело управления государством или любую другую полезную деятельность, за исключением протеста против могущественного зла.

 

Интересно наблюдать, во что превратилось учение киников, когда оно стало популярным. В начале III века до н.э. киники были в моде, особенно в Александрии. Они публиковали небольшие проповеди, указывающие, как легко обойтись без материальных благ, каким счастливым можно быть, вкушая самую простую пищу, как тепло может быть зимой без дорогих одежд (что в Египте было сущей правдой), как глупо чувствовать привязанность к родной стране или горевать, когда умирают твои дети или друзья. «Смерть моего сына или моей жены, – говорит Телес, бывший одним из таких киников‑популяризаторов, – не причина для того, чтобы я стал пренебрегать самим собой, все еще живым, и перестал бы присматривать за своим имуществом»3. С этого момента становится трудным чувствовать какую‑либо симпатию к простой жизни, которая сделалась слишком уж простой. Недоумеваешь, кому нравились эти проповеди? Богачам ли, которым хотелось думать, что страдания бедняков вымышлены? Или это были обедневшие люди, которые хотели бы презирать преуспевающего дельца? Или это были сикофанты‑прихлебатели, убедившие самих себя, что благотворительность, которой они пользовались, была чем‑то неважным? Телес говорит богачу: «Ты даешь щедро, а я принимаю мужественно, не пресмыкаясь, не роняя никогда своего достоинства и не ворча»1. Очень удобное учение! Популярный цинизм учит не отказу от благ этого мира, а лишь некоторому безразличию к ним. Что касается тех, кто берет взаймы, то цинизм всячески преуменьшает его обязательства по отношению к заимодавцу. Видно, как слова «циничный», «циник» приобрели свое теперешнее значение.

 

Лучшее из учения киников перешло к стоицизму – вообще неизмеримо более полному, совершенному и законченному философскому учению.

 

Скептицизм как доктрина этих школ был впервые провозглашен Пирроном, который состоял в армии Александра и участвовал в его военном походе до самой Индии. По‑видимому, это в достаточной мере удовлетворило его интерес к путешествиям, и остаток своей жизни он провел в родном городе Элисе, где и умер в 270 году до н.э. В учении было немного нового, за исключением некоторой систематизации и формулирования более старых сомнений. Скептицизм в отношении к чувствам волновал греческих философов уже на очень ранней стадии; единственным исключением были те, кто, подобно Пармениду и Платону, отрицали познавательную ценность восприятий и превратили свое отрицание в удобный повод для интеллектуального догматизма. Софистов же, в особенности Протагора и Горгия, неопределенность и видимые противоречия чувственных восприятий привели к субъективизму, сходному с субъективизмом Юма. Пиррон (который очень мудро сделал, не написав ни одной книги), казалось, добавил моральный и логический скептицизм к скептицизму в отношении чувств. Как говорят, он утверждал, что никогда не может быть рационального основания для того, чтобы предпочитать один порядок действия другому. На практике это означает, что надо подчиняться обычаям той страны, в которой живешь. Современный приверженец этой доктрины ходил бы по воскресеньям в церковь и совершал бы по всем правилам коленопреклонения, но без какого‑либо религиозного верования, которое, как предполагается, вдохновляет эти действия. Древние скептики совершали весь языческий ритуал, даже иногда являлись священнослужителями; как убеждал их скептицизм, нельзя доказать, что такое поведение неправильно, а здравый смысл (который пережил их философию) заверял в том, что это удобно.

 

Естественно, что скептицизм был привлекателен для многих не философски настроенных умов. Люди видели различие школ и ожесточенность их споров и решали, что все они одинаково претендуют на познание, которое в действительности недоступно. Скептицизм был утешением лентяя, поскольку показывал, что невежда столь же мудр, как и заслуженные ученые. Для людей, которые по своему характеру жаждали откровения, он мог показаться неудовлетворительным, но, подобно каждой доктрине эллинистического периода, он рекомендовал себя как противоядие против всяких тревог. Зачем беспокоиться о будущем? Оно совершенно неопределенно. Вы с успехом можете наслаждаться настоящим; «что будет в будущем, еще неизвестно». По этой причине скептицизм пользовался значительным успехом в массах.

 

Следует заметить, что скептицизм как философия является не просто сомнением, а тем, что можно назвать догматическим сомнением. Человек науки говорит: «Я думаю, что дело обстоит так‑то и так‑то, но я в этом не уверен». Человек, движимый интеллектуальным любопытством, говорит: «Я не знаю, каково это, но надеюсь узнать». Философ‑скептик говорит: «Никто не знает и никто никогда не сможет знать». Именно этот элемент догматизма делает эту систему уязвимой. Конечно, скептики отрицали, что они догматически утверждают невозможность познания, но их отрицания не очень убедительны.

 

Ученик Пиррона, Тимон выдвинул, однако, некоторые интеллектуальные аргументы, на которые с точки зрения греческой логики было очень трудно ответить. Единственная логика, допускаемая греками, была дедуктивной, и вся дедукция должна была исходить, как у Евклида, из общих принципов, рассматриваемых как самоочевидные. Тимон отрицал возможность найти такие принципы; поэтому все должно было доказываться посредством чего‑нибудь еще и все доказательства должны были содержать порочный круг или представлять собой бесконечную цепь умозаключений, не имеющую начала. И в том и в другом случае ничто не может быть доказано. Как видим, этот аргумент подрывает в корне философию Аристотеля, которая господствовала в средние века.

 

Некоторые формы скептицизма, защищаемые в наши дни людьми, никоим образом не являющимися последовательными скептиками, никогда и не приходили на ум скептикам античного мира. Они не сомневались в существовании явления и не ставили под вопрос суждения, которые, по их мнению, выражали только то, что мы знаем непосредственно о явлении. Большинство работ Тимона пропало, но два дошедших до нас фрагмента могут иллюстрировать эту точку зрения. В одном говорится: «Явление всегда обладает достоверностью». В другом: «То, что этот мед сладок, я отказываюсь утверждать; то, что он кажется сладким, я полностью допускаю»1. Современный скептик указал бы на то, что это явление просто случается и оно не является истинным или ложным; то, что является истинным или ложным, должно быть утверждением, а никакое утверждение не может быть настолько тесно связано с явлением, чтобы не заключать в себе возможности быть ложным. По этой же причине он сказал бы, что утверждение «мед кажется сладким» лишь весьма возможно, но не абсолютно достоверно.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>