Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

IВ один из январских дней, в конце месяца, аббат Пьер Фроман, которому предстояло отслужить мессу в соборе Сердца Иисусова на Монмартре, уже в восемь часов утра стоял на вершине холма перед собором. 5 страница



 

— А! Вот наконец и Фонсег!

 

И как ни в чем не бывало он, продолжая смеяться, представил священника:

 

— Это господин аббат Фроман, он уже около получаса поджидает вас, дорогой патрон! Ну, я пойду посмотрю, что там происходит. Вы знаете, что Меж подает запрос?

 

Фонсега слегка передернуло.

 

— Запрос, говорите… Хорошо, хорошо! Я туда иду.

 

Пьер разглядывал вновь вошедшего. Человечек лет пятидесяти, худой и подвижной, моложавый для своих лет, с еще совершенно черной бородой. Сверкающие глаза, губы закрыты густыми усами, но, говорят, с этих губ срываются ужасные слова. При этом дружественно-приветливый вид и лицо дышит умом — до самого кончика маленького острого носика, чутко принюхивающегося носа гончей собаки.

 

— Господин аббат, чем я могу служить?

 

Тут Пьер в кратких словах изложил свою просьбу, рассказал, как он утром был у Лавева, привел все душераздирающие подробности и попросил, чтобы несчастного немедленно же приняли в приют.

 

— Лавев? Но разве мы не рассматривали его дело?.. Дютейль сделал нам доклад о нем, и факты были таковы, что оказалось невозможным его принять.

 

— Уверяю вас, сударь, — настаивал священник, — что, если бы вы были там со мной сегодня утром, у вас сердце разорвалось бы от жалости. Это возмутительно — оставлять хотя бы на один час старика без ухода и надзора! Он должен сегодня ночевать в приюте.

 

— Что! Сегодня! — воскликнул Фонсег. — Это невозможно, никак невозможно! Необходимо выполнить целый ряд формальностей. К тому же я не могу самолично принимать подобные решения, мне не дано таких полномочий. Ведь я всего лишь администратор и только осуществляю постановления комитета дам-патронесс.

 

— Но, сударь, меня послала к вам именно баронесса Дювильяр, она уверяла, что вы уполномочены в экстренных случаях самолично разрешать прием.

 

— Ах, вас посылает баронесса! О, я узнаю ее, она не способна самостоятельно принимать решения и так оберегает свой покой, что никогда не берет на себя ответственности!.. Почему это она возлагает все заботы на меня одного? Нет, нет, господин аббат, я ни в коем случае не стану нарушать наш устав и не отдам распоряжения, которое может поссорить меня со всеми этими дамами. Вы их не знаете, они становятся прямо свирепыми, как только соберутся вместе.

 

Фонсег оживился и говорил шутливым тоном, твердо решив ничего не предпринимать. Но вдруг появился Дютейль. Выскочив из зала заседаний, он понесся сломя голову по кулуарам, собирая всех отсутствующих, заинтересованных в важном вопросе, поставленном на обсуждение.



 

— Как, Фонсег, вы еще здесь? Скорей, скорей, идите на свое место! Дело серьезное!

 

И он исчез. Однако депутат не слишком спешил, как будто грязное дело, взволновавшее весь зал заседаний, ничуть его не касалось. Он по-прежнему улыбался, только веки его слегка дрогнули.

 

— Извините меня, господин аббат, вы видите, я сейчас нужен своим друзьям… Повторяю, я решительно ничего не могу сделать для вашего подопечного.

Однако Пьер все еще не хотел признать отказ окончательным.

— Нет, нет, сударь! Идите по своим делам, а я вас тут подожду… Не принимайте решения, пока не обдумаете со всех сторон этот вопрос. Вас торопят, я чувствую, что вам сейчас не до меня. А потом, когда вы вернетесь и сможете всецело заняться мной, я уверен, что вы исполните мою просьбу.

И хотя Фонсег, уходя, еще раз подтвердил, что не изменит своего решения, священник продолжал упорствовать и снова уселся на скамью, готовый просидеть там до самого вечера. Между тем зал Потерянных шагов почти совсем опустел и теперь казался еще угрюмее и холоднее со своими Лаокооном и Минервой и голыми стенами, безличными, как стены вокзала; разыгрывающиеся в нем жаркие схватки даже не согревали высокого потолка. Мертвенно-бледный, бесконечно равнодушный свет вливался в огромные стеклянные двери, за которыми виднелся небольшой оцепеневший сад с чахлой прошлогодней травой. Из соседнего зала, где происходило заседание, где свирепствовали бури, не долетало ни звука. Мертвое молчание царило в величественном зале, но порой туда доносился какой-то неясный рокот, словно отдаленный отзвук скорби, объявшей всю страну.

Вот что занимало теперь мысли Пьера. Перед ним разверзлась застарелая гноящаяся рана, которая распространяла заразу и отравляла атмосферу. Парламент был охвачен медленным тлением, оно охватило весь общественный организм. Несомненно, за всеми этими низменными интригами, за яростным столкновением личных честолюбий шла великая борьба высоких идей, поступательное движение истории, сметающей прошлое, пытающейся осуществить в будущем больше правды, справедливости и счастья. Но на поверку — какая отвратительная стряпня, какой разгул ненасытных аппетитов, какое стремление восторжествовать, задушив соседа! Все эти группы только и делали, что боролись за власть, сулившую им все блага жизни. Левые, правые, католики, республиканцы, социалисты — добрых два десятка партий всевозможных оттенков таили под различными вывесками все то же жгучее желание повелевать и господствовать. Все вопросы сводились к одному: кто из них — этот, тот или вон тот заберет в свои руки Францию, будет широко пользоваться своим могуществом и осыпать милостями клику своих ставленников! И хуже всего было то, что все эти ожесточенные битвы, все потраченные на захват власти тем, другим или третьим дни и недели приводили только к дурацкому топтанию на месте, так как все трое стоили один другого и мало чем отличались: очутившийся у кормила правления так же неряшливо работал, как и его предшественник, и неизменно забывал все свои прежние программы и обещания.

 

Непроизвольно мысли Пьера возвращались к Лавеву, которого он на минуту забыл, и он содрогался от гнева и смертельного ужаса. Ах, какое дело этому несчастному старику, издыхающему от голода на куче тряпья, до того, свергнет ли Меж кабинет Барру и придет ли к власти кабинет Шиньона? При таком ходе дел понадобится сто и даже двести лет, чтобы появился хлеб на чердаках, где хрипит в предсмертных муках надорвавшаяся, искалеченная рабочая скотина. За спиной Лавева целое море нищеты, целое племя обездоленных бедняков, которые погибают и взывают к справедливости, в то время как члены парламента на решающем заседании с безумным волнением ожидают, кому достанется Франция и кто будет ее пожирать. Поток грязи затоплял берега, бесстыдно обнажалась омерзительная кровоточащая рана, которая медленно расползалась, подобно раку, поражающему орган за органом в своем неуклонном движении к сердцу. Какое отвращение, какую тошноту вызывало это зрелище, и как хотелось, чтобы мстительный нож, совершив расправу, принес здоровье и радость!

 

Пьер не мог бы сказать, сколько времени он просидел, погруженный в раздумье: но вот оглушительный взрыв голосов снова прокатился по залу. Люди возвращались, бурно жестикулируя, собираясь в группы. Внезапно маленький Массо крикнул где-то совсем рядом:

 

— Его еще не свалили, но он все равно обречен. Я не поставил бы на него и гроша!

 

Он говорил о кабинете. Кроме того, он рассказал о ходе заседания одному из своих собратьев, который только что вошел. Меж произнес блестящую речь, с необычайной яростью нападая на разлагающуюся и разлагающую буржуазию, но, как всегда, он хватил через край, напугав парламент своим бешенством. Поэтому, когда Барру взошел на трибуну и попросил отсрочить запрос на месяц, он выразил весьма искреннее негодование, высокомерно гневаясь на известного рода прессу, которая предпринимает гнусные кампании. Неужели нам предстоит пережить позор новой Панамы? Неужели народные представители позволят себя запугать угрозами каких-то новых наветов? Ведь это враги хотят затопить республику потоком гнусностей. Нет, нет! Время не терпит, мы должны дружно сплотиться и мирно работать, не позволяя любителям скандалов нарушать общественное спокойствие. И парламент, под впечатлением его речи, опасаясь, что избирателей в конце концов утомит бесконечное переполаскивание грязного белья, отсрочил запрос на месяц. Но хотя Виньон и уклонился от выступления, вся его группа голосовала против кабинета, так что тот получил большинство всего в два голоса, прямо смехотворное большинство.

 

— Ну, тогда, — спросил кто-то Массо, — они подадут в отставку?

 

— Да, ходят слухи. Но все же Барру очень упорен… Во всяком случае, если они будут упрямиться, не пройдет и недели, как их сбросят, тем более что разъяренный Санье грозится завтра же опубликовать список имен.

 

В эту минуту через зал поспешно прошли Барру и Монферран, растерянные и озабоченные, а за ними плелись их испуганные сторонники. Толковали, что кабинет намерен срочно собраться в полном составе, чтобы принять то или иное решение. Потом появился Виньон, окруженный толпою друзей, он так и сиял, хотя старался скрыть свою радость и успокаивал своих приверженцев, не желая заранее торжествовать победу, но у всех его прихвостней сверкали глаза, и они смахивали на свору псов, предвкушающих раздел добычи. Торжествовал и Меж. Только два голоса, и он сверг бы кабинет. Еще один подорван! Он подорвет также кабинет Виньона! Он придет наконец к власти!

 

— Черт возьми! — прошептал маленький Массо. — Шенье и Дютейль похожи на побитых собак. А вот патрон — тот еще держится. Взгляните-ка на него, не молодец ли наш Фонсег!.. До свидания, я удираю.

 

Пожав руку своему собрату, он удалился, хотя заседание продолжалось и новый вопрос чрезвычайной важности обсуждался в опустевшем зале.

 

Шенье с убитым видом облокотился на пьедестал величавой Минервы. Этот горький неудачник еще никогда не переживал такого сокрушительного удара. А Дютейль — тот разглагольствовал среди группы депутатов, стараясь придать себе насмешливый и беззаботный, вид, однако нос у него нервно подергивался, губы кривились и красивое лицо было все в поту от страха. Действительно, один только Фонсег сохранял спокойствие; этот маленький подвижной человек по-прежнему держался молодцом, и глаза его, чуть затуманенные тревогой, сверкали умом.

 

Пьер поднялся, собираясь повторить свою просьбу. Но Фонсег предупредил его, с живостью сказав:

 

— Нет, нет, господин аббат, повторяю, я решительно отказываюсь нарушать наш устав. Был сделан доклад, вынесено постановление. Разве я могу через него перешагнуть?

 

— Сударь, — горестно проговорил священник, — речь идет о старике, который голодает, мерзнет и умрет, если ему не окажут помощь.

 

Редактор «Глобуса» развел руками с безнадежным видом, словно призывая стены в свидетели своего полного бессилия. Без сомнения, он опасался, как бы не подверглась нареканиям его газета, на страницах которой во время предвыборной кампании он в корыстных целях без конца писал о приюте для инвалидов труда. А может быть, в глубине души он был напуган бурным заседанием, и сердце его окаменело.

 

— Не могу, решительно ничего не могу… Но, конечно, я буду только рад, если вы заставите меня это сделать через дамский комитет. Вы уже заручились согласием баронессы Дювильяр, — так постарайтесь убедить и других.

 

Пьер решил бороться до конца, и ему захотелось сделать последнюю попытку.

 

— Я знаю графиню де Кенсак и могу сейчас же пойти к ней.

 

— Вот-вот! Графиня де Кенсак! Превосходно! Садитесь в коляску и отправляйтесь прямо к ней, а от нее к принцессе де Гарт. Она очень деятельный член комитета и приобретает все большее влияние… Получив согласие этих дам, возвращайтесь к баронессе, добейтесь от нее письма, снимающего с меня ответственность, и приезжайте ко мне в редакцию. В девять часов ваш старичок ляжет спать в приюте.

 

Теперь, обезопасив себя от возможных неприятностей, Фонсег прикинулся жизнерадостным добряком и уже не выражал сомнения в успехе. В душе Пьера снова проснулась великая надежда.

 

— О, благодарю вас, сударь! Вы сделаете поистине благое дело.

 

— Но ведь мне только этого и хочется. Если бы мы могли одним-единственным словом излечить людей от нужды, от голода и жажды! Торопитесь, не теряйте ни минуты.

 

Они обменялись рукопожатием, и священник поспешно направился к выходу. Но выбраться из зала было не так-то легко: собравшиеся там группы людей все увеличивались, туда хлынули после заседания охваченные гневом и тревогой депутаты, и кругом царила невообразимая суматоха: так камень, брошенный в глубокую лужу, поднимает со дна тину, и на поверхность всплывает вся гниль. Проталкиваясь сквозь шумную толпу, Пьер читал на лицах у одних откровенную трусость, у других — дерзкий вызов и почти у всех — пороки, неизбежные в этой среде, где люди заражают друг друга. Но у него зародилась надежда, и ему казалось, что, если он в этот день спасет одну жизнь и осчастливит одного человека, это будет началом искупления, он хоть отчасти загладит глупости и ошибки этого политического мирка, жадного и себялюбивого.

 

В вестибюле еще одно происшествие на минуту задержало Пьера. Там всех взбудоражила стычка какого-то субъекта с привратником, который не пустил его, обнаружив старый пропуск с подчищенной датой. Человек этот сперва грубо требовал, чтобы его впустили, а потом, словно охваченный внезапной робостью, замолчал. И Пьер, к своему удивлению, в этом бедно одетом человеке узнал Сальва, рабочего-слесаря, который утром при нем отправился на поиски работы. Да, это был он, длинный, тощий, изможденный, с мертвенно-бледным, изголодавшимся лицом, на котором горели большие мечтательные глаза. При нем уже не было мешка с инструментом, застегнутая доверху рваная куртка оттопыривалась с левой стороны, куда он, вероятно, засунул кусок хлеба. Когда его вытолкали привратники, он направился к мосту Согласия, поплелся медленно, наугад, как человек, который сам не знает, куда идет.

IV

 

В старомодной гостиной, с серыми деревянными панелями, с выцветшей мебелью в стиле Людовика XVI, у камина на своем обычном месте сидела графиня де Кенсак. Она была удивительно похожа на сына — то же удлиненное благородное лицо, слегка суровый подбородок и все еще прекрасные глаза, осененные тонкими белоснежными волосами, причесанными по старинной моде ее молодых лет. При всем своем холодном высокомерии она умела быть изысканно любезной и приветливой.

 

После длительного молчания, сделав легкий жест рукой, она заговорила, обращаясь к маркизу де Мориньи, сидевшему с другой стороны камина в кресле, которое он занимал уже много лет.

 

— Ах, мой друг, вы совершенно правы, господь бог забыл о нас в эти ужасные времена.

 

— Да, мы с вами прошли мимо своего счастья, — медленно произнес он, — и это ваша вина, но, конечно, и моя.

 

С грустной улыбкой она заставила его умолкнуть новым движением руки. И снова воцарилось безмолвие, уличный шум не проникал в это мрачное помещение на первом этаже старого особняка, расположенного в глубине двора, на улице Сен-Доминик, почти на углу улицы Бургонь.

 

Маркиз был старик семидесяти пяти лет, на девять лет старше графини. Маленький и сухой, с бритым лицом, изрезанным глубокими строгими морщинами, он не лишен был величия. Маркиз принадлежал к одному из самых древних родов Франции и был из последних легитимистов: утратив всякую надежду, после великого крушения, безупречно честный и возвышенно настроенный, он сохранял верность умершей монархии. Его капитал, все еще исчислявшийся в несколько миллионов, был как бы заморожен, ибо маркиз не желал его приумножать, вкладывая в предприятия этого века. Было известно, что он тайно любил г-жу де Кенсак еще при жизни ее супруга и что он просил ее руки после кончины графа, когда вдова, уже сорока с лишним лет, поселилась в этой сырой квартире на первом этаже и жила на ренту в пятнадцать тысяч франков, которую ей с трудом удалось сохранить. Но она обожала своего сына Жерара, хрупкого мальчика, которому шел тогда десятый год. Она пожертвовала ему всем, движимая какой-то особой материнской стыдливостью и суеверным страхом: ей казалось, что она потеряет сына, если разрешит себе другую любовь, возьмет на себя другой жизненный долг. Маркиз покорился ее воле и по-прежнему обожал графиню, ухаживая за ней, как в тот вечер, когда впервые ее увидал; скромный и предупредительный, он четверть века сохранял ей безупречную верность. Они даже ни разу не обменялись поцелуем.

 

Уловив грустное выражение ее лица и опасаясь, что она им недовольна, маркиз добавил:

 

— Я так желал вам счастья, но не сумел его вам дать, и, безусловно, во всем виноват я один. Может быть, вы беспокоитесь о Жераре?

 

Она молча покачала головой. Потом сказала:

 

— Пока все обстоит по-прежнему, нам с вами не приходится жаловаться, мой друг, ведь мы приняли все это.

 

Графиня имела в виду преступную связь Жерара с баронессой Дювильяр. Она питала слабость к своему сыну, которого вырастила с таким трудом; ей одной было известно, что таится за красивой внешностью и гордой осанкой Жерара, последнего отпрыска вымирающего рода. Она прощала ему лень и безделье, погоню за удовольствиями и отказ от военной и дипломатической карьеры, внушавшей ему отвращение. Сколько раз приходилось ей исправлять глупые промахи сына, тайком выплачивать его мелкие долги, отказываясь от денежной помощи маркиза, который даже не решался предлагать ей свои миллионы, видя, что она упорствует в героической решимости жить на остатки своего состояния. Так она и смотрела сквозь пальцы на скандальную связь сына, догадываясь, как это произошло: всему виной его слабоволие и крайнее легкомыслие, он не может порвать с женщиной, которая за него цепляется и удерживает своими ласками. А маркиз простил эту связь только в тот день, когда Ева стала христианкой.

 

— Вы знаете, мой друг, — продолжала графиня, — Жерар у меня такой добрый. В этом его сила и его слабость. Ну, скажите, разве я могу его бранить, когда он плачет вместе со мной?.. Эта особа скоро ему надоест.

 

Маркиз покачал головой.

 

— Она еще очень хороша собой… А потом, там есть дочь. Хуже будет, если он на ней женится.

 

— Ах, дочь! Да ведь она калека!

 

— Вот именно, и вы услышите, как будут говорить: «Граф де Кенсак женился на уродине из-за ее миллионов!»

 

Оба они до смерти этого боялись. Они знали решительно обо всем, происходившем у Дювильяров, — о волнующей дружбе между обиженной природой Камиллой и красавцем Жераром, об этой трогательной идиллии, за которой скрывалась жесточайшая драма. И они протестовали изо всех сил, пылая негодованием.

 

— О нет, только не это! Никогда! — воскликнула графиня. — Чтобы мой сын вошел в эту семью! Нет! Никогда не дам своего согласия!

 

В этот момент вошел генерал де Бозонне. Он обожал свою сестру и в ее приемные дни проводил с ней время, так как кружок завсегдатаев мало-помалу поредел, и лишь немногие преданные друзья еще посещали эту серую, мрачную гостиную, где можно было подумать, что находишься на расстоянии тысяч лье от современного Парижа. С места в карьер, чтобы развеселить графиню, он сообщил, что завтракал у Дювильяров, назвал всех гостей и добавил, что там был и Жерар. Генерал знал, что доставляет удовольствие сестре, посещая этот дом; он оказывал высокую честь семье Дювильяров, несколько облагораживая ее своим присутствием, и приносил оттуда последние новости. Впрочем, он там не скучал, так как уже давно стал истинным сыном века и весьма снисходительно принимал все, что не имело отношения к военному искусству.

 

— Бедная малютка Камилла прямо обожает Жерара, — заявил он. — За столом она так и пожирала его глазами.

 

— Вот где опасность, — сурово возразил маркиз де Мориньи. — Брак между ними совершенно недопустим, со всех точек зрения — это было бы чудовищно!

 

Казалось, эти слова удивили генерала.

 

— Почему же? Положим, она не из хорошеньких, но разве женятся только на красивых девушках? К тому же она принесет миллионы, наш дорогой мальчик уж сумеет ими воспользоваться… Правда, тут еще связь с матерью. Но боже ты мой! В наши дни это самая обыкновенная история!

 

Возмущенный маркиз величавым жестом выразил свое отвращение. К чему спорить, когда все кругом рушится! Что возразить генералу, последнему представителю знаменитого рода Бозонне, который докатился до оправдания мерзких пороков республики, генералу, который отрекся от своего короля, служил империи, связал себя с судьбой Цезаря и свято чтит его память!

 

Но графиня тоже вознегодовала.

 

— О, что вы говорите, братец? Никогда в жизни я не дам согласия на такой скандальный брак! Я только что в этом поклялась.

 

— Не давайте клятвы, сестра! — воскликнул генерал. — Мне хочется видеть нашего Жерара счастливым, вот и все! А ведь согласитесь, от него нельзя ожидать ничего путного. Я понимаю, что он не стал военным, в наши дни это гиблое дело. Но мне трудно понять, почему он не пошел по дипломатической части, не захотел чем-нибудь заняться. Конечно, можно все валить на новые времена, утверждая, что человек нашего круга не может здесь найти себе честного занятия. Но, по существу говоря, теперь одни лентяи так рассуждают. И единственное оправдание Жерара — это недостаток способностей, безволие и слабое здоровье.

 

На глаза матери навернулись слезы. Она все время дрожала за сына, зная, насколько обманчива его внеш-поста: он не перенес бы и малейшей простуды, хотя был высок ростом и казался крепким. Не являлся ли он символом всей этой знати, с виду еще такой величавой и гордой, но прогнившей до самого корня?

 

— В конце концов, — продолжал генерал, — ему тридцать шесть лет, а он все время сидит у вас на шее; надо же положить этому конец.

 

Тут графиня попросила его замолчать и обратилась к маркизу:

 

— Друг мой, не правда ли, доверимся воле божьей! Не может быть, чтобы господь не помог мне, ведь я никогда его не оскорбляла.

 

— Никогда! — ответил маркиз, вложив в это простое слово всю свою печаль, всю свою нежность, все свое обожание, — ведь он уже столько лет боготворил эту женщину, и оба они ни в чем не согрешили.

 

Вошел еще один друг дома, и разговор принял другое направление. Г-н де Ларомбардьер, товарищ председателя суда, был высокий старик лет шестидесяти пяти, тощий и лысый; на его длинном, гладко выбритом лице белели узкие полоски бакенбард. Серые глаза, поджатый рот с необычайно длинной верхней губой и квадратный упрямый подбородок придавали ему весьма суровое выражение. Трагедия его жизни состояла в том, что он как-то по-детски шепелявил и не мог проявить своих дарований в прокуратуре, а между тем он считал себя великим оратором. Эти тайные терзания были причиной его мрачности. Он воплощал в своем лице старую Францию, преданную королю и ворчливую, нехотя принявшую республику, магистратуру старинного склада, строгую, не склонную совершенствоваться и воспринимать по-новому вещи и людей. Он дослужился до дворянства, был легитимистом, преданным Орлеанскому дому, любил блеснуть своим умом и логикой в гостиной графини и очень гордился, что встречается здесь с маркизом.

 

Поговорили о последних событиях. Но политические темы были быстро исчерпаны, и разговор свелся к ядовитому осуждению людей и порядков. Все трое дружно обличали мерзости республиканского строя, это были живые развалины, обломки старых партий, почти окончательно утративших влияние. Маркиз закоснел в крайней непримиримости, сохраняя верность усопшей монархии, и был одним из последних представителей еще не разорившейся аристократии, высокомерной и упрямой, готовой скорее умереть, чем сдвинуться с места. Судья, все-таки имевший в запасе претендента, рассчитывал на чудо и доказывал, что оно непременно совершится, если только Франция не пойдет по пути, чреватому ужасными бедами, которые быстро приведут ее к гибели. А генерал сожалел только о великих войнах, которые велись во времена Первой и Второй империй; он не слишком-то надеялся на реставрацию Бонапартов и заявлял, что, покончив с императорской армией, введя всеобщую воинскую повинность и вооружив весь народ, республика убила войну, а заодно и родину.

 

Когда лакей, подойдя к графине, спросил, не угодно ли ей принять господина аббата Фромана, она выразила некоторое удивление.

 

— Что ему нужно от меня? Введите его.

 

Графиня была чрезвычайно набожна, и ей приходилось встречаться с Пьером на поприще благотворительности; она умилялась, видя его рвение, и высоко его ценила, так как прихожанки церкви в Нейи создали вокруг него ореол святости.

 

Когда лихорадочно возбужденный Пьер переступил порог гостиной, им внезапно овладела робость. Сперва он ничего не мог разглядеть, ему чудилось, что он попал в какую-то обитель скорби, во тьму, где расплывались очертания фигур и тихо шелестели голоса. Потом, когда Пьер узнал находившихся там людей, он еще более смутился; они казались ему столь чуждыми, столь печальными, столь далекими от мира, из которого он пришел и куда должен был возвратиться. И когда графиня усадила его рядом с собой у камина, он поведал ей шепотом печальную историю Лавева и попросил ее поддержки, чтобы устроить старика в приют для инвалидов труда.

 

— Ах да! это учреждение… сын уговорил меня принять в нем участие… Но я, господин аббат, ни разу не была на заседаниях комитета. Разве я могу быть вам полезной? Ведь я не имею ни малейшего влияния!

 

Снова перед ее мысленным взором всплыли образы Жерара и Евы, ведь любовники впервые встретились именно в приюте. В ее материнском сердце пробудилась скорбь, и она уже готова была уступить, хотя и раскаивалась, что связала свое имя с одним из громких благотворительных предприятий, руководителей которого обвиняла в корысти и в злоупотреблениях.

 

— Сударыня, — настаивал Пьер, — речь идет о несчастном старике, который умирает с голоду. Сжальтесь, умоляю вас!

 

Хотя священник говорил вполголоса, генерал расслышал и подошел к нему.

 

— Вы все хлопочете об этом старом революционере! Так вам не удалось уговорить администратора?.. Черт возьми, трудновато жалеть молодцов, которые заявляют, что, будь они хозяевами положения, они вымели бы всех нас.

 

Господин де Ларомбардьер одобрил его слова кивком головы. Последнее время ему везде мерещились заговоры анархистов.

 

Пьер продолжал свою раздирающую душу защитительную речь. Он рассказал об ужасающей нищете, о жилищах, где вечно голодают, где женщины и дети дрожат от холода, а отцы таскаются зимой по грязным улицам Парижа в поисках куска хлеба. Он просит только об одном, — чтобы графиня написала на визитной карточке несколько благосклонных слов; он немедленно же отнесет карточку баронессе Дювильяр и убедит ее нарушить устав. Голос его дрожал от подавленных рыданий, и слова одно за другим падали в угрюмой тишине гостиной; казалось, они доносились откуда-то издалека и замирали в этом мертвом царстве, не пробудив ни малейшего отзвука.

 

Госпожа де Кенсак повернулась к господину де Мориньи. Но тот казался безучастным. Он пристально глядел на пламя камина с высокомерным и отчужденным видом, равнодушный к событиям и к людям, в среду которых его по ошибке забросила судьба. Но вот он поднял голову, почувствовав, что на него смотрит обожаемая им женщина, глаза их встретились и засветились бесконечной нежностью, печальной нежностью их героической любви.

 

— Боже мой, — сказала она, — я знаю, как велики ваши заслуги, господин аббат, и не могу не помочь вам в этом добром деле.

 

Графиня вышла из гостиной и через минуту вернулась с карточкой, где написала, что она от всей души поддерживает просьбу аббата Фромана. Пьер поблагодарил, у него даже задрожали руки от переполнившей сердце признательности, и удалился в восторге, словно обретя надежду; а после его ухода сумрак и безмолвие, казалось, вновь окутали старую даму и последних хранящих ей верность друзей, сидевших у камелька, — готовый исчезнуть мирок.

 

Очутившись на улице, Пьер с легким сердцем сел в свой фиакр и приказал везти его к принцессе де Гарт на авеню Клебер. Если он добьется согласия и у этой дамы, то успех обеспечен. Однако мост Согласия был до того загроможден экипажами, что пришлось ехать шагом. На тротуаре Пьер заметил Дютейля. Изящный, безупречно одетый, беспечный, как птичка, он покуривал сигару и приветливо улыбался, глядя на толпу, радуясь, что окончилось бурное парламентское заседание и можно пройтись по сухой улице под голубым небом. Пьеру бросился в глаза веселый и торжествующий вид Дютейля, и вдруг его осенило: он непременно должен завоевать, привлечь на свою сторону этого молодого человека, чей доклад так повредил Лавеву! В этот момент коляска совсем остановилась, депутат узнал Пьера и улыбнулся ему.

 

— Куда это вы направляетесь, господин Дютейль?

 

— Да совсем недалеко, на Елисейские поля.

 

— Я проеду мимо них и буду очень рад, если вы согласитесь сесть со мной, — мне нужно кое-что вам сказать. Я высажу вас, где вы захотите.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>