Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Валентин Пикуль Из тупика 13 страница



— Вы, — четко ответил Брамсон, — ошиблись в своих наветах на гражданина Каратыгина, который ныне…

 

Тут зашуршала газета, и палец Небольсина припечатал прискорбное место в колонке строк, где большевики говорили о взятках, которые берет Брамсон.

 

— Кажется, про вас? — спросил Небольсин. — Поздравляю.

 

— Возможно, — согласился Брамсон и хорошо натренированным лицом отразил премудрое спокойствие. — Только у меня теперь вопрос к вам, любезный Аркадий Константинович.

 

— Пожалуйста!

 

— И вы уже давно… большевик?

 

Небольсин сочно расхохотался:

 

— А если я большевик, то, пардон, что вы со мной сделаете? Сейчас, после революции, каждый волен сходить с ума как ему хочется… Не посадите!

 

— Я никого еще не сажал, — сказал Брамсон, с ненавистью рассматривая красивое молодое лицо путейца. — Но для вас, голубчик, могут быть неприятности. Учтите это.

 

Между ними на мгновение встала тень усатой Брамсихи, которая каталась по тундре в вагоне молодого инженера, и об этих ночных катаниях многие на Мурмане знали…

 

— Взяткобравцы! — выговорил Небольсин и выскочил прочь.

 

Дело происходило при свидетелях. Был вечерний час, и молоденькая секретарша Короткова, взвизгивая, смеялась. Присутствовал и сам Коротков — монархист чистой воды, но, в общем, человек тихий и безобидный.

 

Брамсон рвал и метал:

 

— Этот пьяница, живущий в своем вагоне с девкой, на которой пробы уже негде ставить…

 

— И-и-и-их! — взвизгивала секретарша, вся в диком восторге от подробностей скандала.

 

— Этот грязный распутник, который покушался даже на честь такой порядочной жены и матери, как моя Матильда Ивановна… И он вдруг смеет! Нет, вы подумайте…

 

Коротков взялся утешать (очень неумело):

 

— Ну что вы, Борис Михаилович, — говорил каперанг. — Разве про вашу Матильду Ивановну кто скажет дурного?

 

— И-и-и-и-их! — радовалась секретарша.

 

В это время под окнами управления прошли табуном юные мичмана с миноносцев, во всю глотку распевая:

 

Ванька Кладов — негодяй,

 

Ванька Кладов — не зевай,

 

Тильда Брамсон — первый сорт,

 

Ты прими ее на борт…

 

Брамсон, побледнев, опустил руки вдоль жидких чресел.

 

— Ванька Кладов? — еле слышно прошептал он. — Это еще что за новость? Кто такой Ванька Кладов?

 

— Да успокойтесь, Борис Михайлович, — утешал его каперанг.



 

— Нет! — осатанел Брамсон. — Я должен знать… правду!

 

— И-и-и-их!

 

Тогда каперанг Коротков обстоятельно объяснил:

 

— Ванька Кладов — мичман с крейсера «Варяг». Крейсер ушел в Англию, а он спьяна здесь остался. Оказалось, мастак сочинять драмы и критиковать. Печатался где-то… Вот и поручили ему редактировать «Известия Мурманского Совета». Не понимаю, Борис Михайлович, что вас так взволновало?..

 

— Вот это было здорово! — сказала секретарша и взяла папиросу не из своей пачки. — Молодцы ребята… Самый лучший народ — на миноносцах!

* * *

 

Скоро началась отчаянная грызня между разрозненными группками Цефлота, Цеконда и Цемата.

 

Люди поумнее хорошо сознавали, что эта борьба не была партийной, нет — это по старинке грызлись (с приправой барства или анархии) все те же палубы: матросские кубрики, «пятиместки» унтеров и кают-компании кораблей — каждая прослойка флотилии хотела теперь загрести побольше власти, чтобы навар для щей был погуще.

 

Лейтенант Басалаго стал выдвигаться в эти дни как блестящий организатор. Он умел убеждать — рычал, ласкал, отступал, снова бросался в бой, но… делал только то, что ему надо. Авторитет этого человека, уже потерявшего севастопольский загар, быстро рос на флотилии: вокруг него собирались не одни офицеры, но и кондукторы и матросы.

 

Неимоверным усилием ума, злости и воли лейтенанту Басалаго удалось слить взбаламученные распрями опитки Цефлота, Цеконда и Цемата в единый коктейль.

 

Получилась новая организация флотилии — ЦЕНТРОМУР, и там, в этом Центромуре, заплавала юркая и скользкая фигура Мишки Ляуданского, машинного унтера с линкоров.

 

— Революция, братки, это вам не шлынды-брынды! — кричал Ляуданский на Короткова. — Революция, братки, это — во!

 

И подставлял к носу бедного каперанга свой большой палец, рыжий от махорки. За такую «революционность» Ляуданского носили на руках чесменские (декольтированные) матросы и рыдали навзрыд — от умиления, от речей, от водки…

 

— Весь мир разрушим! Во мы какие… Приходи, кума, на нас любоваться…

Глава пятая

 

Ванька Кладов, негодяй известный, нюхал первый цветок в этом тяжелом для него 1917 году.

 

— Хороша, язва, — говорил он. — Вот только не знаю, как сия флора называется. В ботанике, прямо скажу, я не дока. Во всем остальном я — да, разбираюсь…

 

Была весна, и Романов-на-Мурмане, благодаря революции, был переименован в Мурманск (уже официально). Недавно отгремели грозы, вызванные нотой Милюкова о верности России всем договорам и о готовности вести войну до победного конца; Северная флотилия на общем митинге поддержала милюковскую ноту — все это Ванька Кладов запечатлел на страницах своей газетенки. В море шныряли подлодки врага, одну из них, кажется, потопили; телефонный буй с германской субмарины занесло приливом прямо в Александровск, прибило волнами к метеостанции, где ученые мужи долго пялились на буй из окошек, принимая его за мину. Все это Ванька Кладов воспел в красочных стихах, после чего сам для себя выписал гонорар (по рублю за строчку). Потом были и неприятности: Гучков ушел в отставку, и Гучкова было жаль Ваньке — написал элегию на уход Гучкова (по три рубля за строчку). Теперь Керенский вошел в состав нового коалиционного правительства на правах военного и морского министра. Нюхая цветок, Ванька Кладов соображал, как отобразить это событие, чтобы не стыдно было выписать себе по пять рублей за строчку…

 

Как и положено негодяю, он был мастак на все руки, и жизнь ему улыбалась даже здесь — на распроклятом Мурмане.

 

Поднялся с нижнего этажа (вернее, из подвала, где размещалась типография флотилии) служитель-наборщик и спросил:

 

— Ляуданского-то как? Набирать или опрокинуть?

 

— А чего там пишет Ляуданский-то?

 

— Да кроет…

 

— Кого кроет?

 

— Всех кроет.

 

— Меня не кроет?

 

— Вас не кроет. А вот Родзянку с незабудками смешал. Заодно и большевиков туда же… Как?

 

— Нехорошо поступает гражданин Ляуданский. Родзянку ты при наборе выкинь. А большевиков оставь.

 

— Господин мичман, да ведь… Знать надо Ляуданского-то!

 

— Знаю, — сказал Ванька Кладов. — Кто его не знает?

 

— Побьет ведь.

 

— Верно. Побьет он тебя. Ибо любой талант не терпит сокращений… Стихи есть в номере? — ревниво спросил Кладов.

 

— Пишут.

 

— Кто пишет стихи?

 

— Эсер какой-то стихи пишет. Уже старый. Приволочился. Первым делом пожрать попросил. Пожрал и теперь катает…

 

— Это похвально, — заметил Ванька Кладов, наслаждаясь жизнью. — Я ему по гривеннику за строчку выплачу. Тяга к стихотворству благородна… Ты стихов никогда не писал?

 

— Нет, не писал. Ну их к бесу!

 

— А эсера этого не отпускай… Спроси — не знает ли он, кто купит у меня бочку машинного масла?

 

Наборщик развернул макет номера газеты:

 

— Жидковат, кажись… Здесь пусто. И здесь продуло.

 

— Все исписали, — присмотрелся Ванька. — Оно верно.

 

— Бабу вот вчера на Горелой Горке топором угрохали, — призадумался наборщик. — Может, развернуть на подвал? Да в конце вы своей рукой мораль подпустите: мол, разве так надобно относиться к женщине?

 

— Не надо. Может, англичане к вечерку чего новенького нам подкинут… Телеграф-то стучит?

 

— Ерунду стучит. Керенский вчера опять на митинге плакал.

 

— Ну ладно. Иди…

 

Ванька Кладов остался один. Нюхал цветок. Взгляд его упал на окно и замер. С моря выходил на рейд, готовя якоря к отдаче, плоский серый корабль, с пятью трубами, отчаянно дымившими. Коротко взревела сирена, выбрасывая к небу горячий пар.

 

Ванька Кладов (негодяй известный) схватил швабру и ну молотить палкой в пол, чтобы услышали в типографии.

 

— Погоди набирать! — кричал. — Новости будут… «Аскольд» входит на рейд… из Англии!

 

От пирса гавани сразу отошел катерок и во всю прыть, разводя белые буруны, помчался в сторону «Аскольда». Это лейтенант Басалаго спешил повидать Ветлинского.

* * *

 

Носовая пушка «Аскольда» стучала резкими выстрелами.

 

Салют предназначался согласно традиции флагу британского адмирала Кэмпена. Катер «срезал» корму французского броненосца «Адмирал Ооб»; мимо пронеслись узкие, низко прижатые к воде плоскости миноносцев; под бортом громадного линкора «Юпитер» (на который Кэмпен недавно перенес свой флаг) катерок порта казался маленьким жучком. Исхлестанный полосами засохшей соли борт линкора стал удаляться, а лейтенант Басалаго еще считал залпы: «восемь, десять… одиннадцать…»

 

Когда он выбрался по штормтрапу на спардек «Аскольда», пушка уже молчала; воняя пироксилином, затвор орудия выкинул на разложенные под пушкой маты звонкий патрон. Стрельба окончена, и матросы — усталые — взялись за чехол.

 

Пошатываясь, серый и небритый, с мостика спускался Ветлинский. Он так постарел, так изменился за последнее время, что Басалаго с трудом узнал его. Черный походный плащ-«непромокашка» уныло обвисал плечи каперанга.

 

— Кирилл Фастович, вы… больны?

 

Ветлинский взял лейтенанта за локоть, пропуская вперед:

 

— Только не здесь… Обо всем — в салоне.

 

В салоне открыты окна, и — холод собачий.

 

Крепления на переходе ослабли, вестовые за ними недоглядели, и теперь полный развал: хрустят на ковре осколки разбитого графина., выскочившего при крене из «гнезда»; книги тоже сброшены с полок, и страницы их отсырели…

 

— Не надо смотреть на меня, — сказал Ветлинский. — Сам знаю, что сдал. Сильно сдал.

 

— А как дошли? — вежливо осведомился Басалаго. Острый нос на лице каперанга — как клюв. А глаза запали.

 

— Как дошел? — переспросил Ветлинский. — Все офицеры разбежались еще в Девонпорте. Счастливцы! Они остались жить… А мы вот вернулись. Но… как вернулись? На мостике — я, в машине — мичман Носков, сумевший поладить с матросами… Я уже не командир, — признался Ветлинский, — а только пособник судового комитета. Слава богу, что не надо было спрашивать «добро» на повороты и перемены в курсах…

 

— Вы устали, — сказал Басалаго, искренне сочувствуя.

 

— Не то слово — устал… Поймите мое положение: во мраке океана я веду крейсер, прокладка и пеленгация на мне одном. А под палубой в это время стучат выстрелы. Дошли лишь чудом… Случайно, на заходе в Варде, мы перехватили радио от господина Керенского, переданное нашим атташе в Стокгольме кавторангом Сташевским. Керенский высылает к нам комиссию, дабы судить офицеров и команду за хаос…

 

Басалаго поставил вопрос ребром:

 

— А этот расстрел в Тулоне?..

 

Ветлинский рванул с себя «непромокашку».

 

— Команда уверена, что приговор подписал полковник Найденов и атташе посольства. К тому же мне пришлось выступить перед судовым ревкомом…

 

— С чем?

 

— Я вынужден был признать эту революцию. Я признал ее… Впрочем, — задумался каперанг, — мне для этого совесть свою насиловать не пришлось, ибо я отдаю отчет себе в том, что Романовы только занимали место. Они не были способны довести Россию до победного конца. Честно скажу вам, Мишель: да, я буду поддерживать Керенского в его стараниях воодушевить флот и армию к наступлению…

 

— Что ж, все разумно, — согласился Басалаго. — Вы спасли не только себя. Вы спасли крейсер… для России, для войны.

 

— Очень рад, Мишель, что вы это сразу поняли. Ради этого я и шел на все. А теперь… спать. Вы меня извините, Мишель, но я забыл, когда спал в последний раз…

 

Сковырнув с ног громоздкие штормовые сапоги, разбухшие от сырости, Ветлинский рухнул на койку. Его глаза закрылись темными веками, словно пятаками глаза покойника. Серые губы каперанга слабо прошептали:

 

— Вы можете говорить и дальше, Мишель. Я еще не сплю… Басалаго поднял с палубы опрокинутый стул-раскидушку.

 

— Я вас очень ждал, Кирилл Фастович, — заговорил он, садясь поближе к каперангу. — Здесь, в Мурманске, вам бояться нечего. Поверьте: наши корабли всегда под главным калибром «Юпитера», англичане никаких бунтов не допустят. Я вас очень ждал, — повторил он, — чтобы совместно…

 

— Постойте, — сказал Ветлинский, не открывая глаз. — Мне не понравилось, что вы сейчас сказали…

 

— Что не понравилось вам, Кирилл Фастович?

 

— Вот это. Быть под наводкой калибра… с «Юпитера».

 

— Но это же не «Гебен» и «Бреслау»!

 

— Все равно, — возразил Ветлинский, — Я слишком хорошо изучил англичан: дай им только мизинец, и они… я их знаю!

 

От лица утомленного каперанга вдруг разом отхлынула кровь. Ветлинский стал белым-белым — он уснул. Басалаго встал и, осторожно затворив двери, поднялся на палубу.

 

К борту крейсера как раз подошел катер с «Юпитера», и по штормтрапу вскарабкался английский сублейтенант — розовощекий юнец, лет восемнадцати на вид. Заметив флаг-офицера, он вскинул руку к белобрысой голове, ничем не покрытой.

 

— Адмирал Кэмпен, — сказал дерзко, — выражает неудовольствие, что крейсер салютовал ему только одиннадцатью залпами. Мой адмирал в чине бригадном, ему положено слышать в свою честь тринадцать залпов.

 

Матросы-комендоры уже начинали расходиться от пушки.

 

— Первая! — крикнул Басалаго. — Расшнуровать обратно, два холостым — добавь…

 

От пушки — выкрик, совсем невежливый:

 

— А ты кто такой?

 

— Флаг-офицер, состоящий при мурштабе.

 

— У нас свой штаб, — ответили.

 

Суб-лейтенант с линкора «Юпитер» ждал.

 

— Мой адмирал тоже ждет, — сказал юноша улыбаясь.

 

Из люка вылез на палубу унтер-офицер с отверткой в зубах.

 

— О чем тут спор? — спросил.

 

— А кто ты такой? — сказал ему Басалаго.

 

— Гальванный унтер-офицер статьи первой Павлухин, член судового ревкома.

 

— Вот вас-то мне и надо, милейший! Соизвольте велеть своим матросам расшнуровать первую и добавить два холостых.

 

Павлухин помахал отверткой:

 

— Ребята! Традиций флота не нарушать… Два — в небо, чтобы чертям тошно стало, вжарь!

 

— Пожалте, — отозвались с пушки, срывая чехлы. Дважды, оглушая залив, грохнула пушка.

 

Понемногу успокоились чайки, опять присаживаясь на воду. Суб-лейтенант глянул с высоты борта (примерно как с крыши трехэтажного дома) и ловкой обезьяной совершил прыжок на шкентель с мусингами. Быстро и умело спускался на катер.

 

— Олл райт! — гортанно выкрикнул англичанин на прощание.

 

Басалаго задумчиво стоял возле борта. Под ним — вода, темная, и мощный отлив выносил от самой Колы в океан водоросли, дохлую рыбу, пустые консервные банки. И вдруг — вспомнил.

 

— А мичман Вальронд, — спросил, — где?

 

— Целехонек, — ответил ему Павлухин. — Ваш мичман Вальронд честь честью справил со мною дружескую отвальную в мюзик-холле Лондона и ушел… по-английски не попрощавшись!

 

Басалаго ответил:

 

— Вальронд покинул крейсер — в это верю. Но вряд ли мичман Вальронд справлял отвальную именно с вами.

 

— Как знать… — улыбнулся Павлухин. — Всяко бывает…

 

Басалаго примерился к броску, криком подзывая свой портовый катер, чтобы моторист подвел его под шкентель с мусингами.

 

За спиною лейтенанта переговаривались матросы:

 

— То англичанин, нация морская. А эти… наши… баре!

 

Один прыжок и тело, пролетев над кипящей водой, повисло в воздухе. Басалаго сначала насладился удивлением аскольдовцев, а потом, вися на руках вровень с палубой, прокричал им:

 

— Я вам не барин… Как представитель Центромура я приду сюда снова. И наведу порядок на крейсере… ррреволюционный!

 

— Какой порядок? — кинулись к борту матросы.

 

— Порядок революции. — И соскочил вниз, балансируя на шаткой палубе катера. — Полные обороты, — велел он в машину. — Подойти под трап «Юпитера»…

 

Павлухин раскрыл дверь и переступил через комингс, который до революции имели право перешагнуть только командир крейсера, военно-морской министр или император России…

 

Самокин собирал в чемодан вещи: белье, книги, японские безделушки. Придавил чемодан коленом — щелкнули застежки.

 

— Вот и все, — сказал, выпрямляясь.

 

Павлухин глянул в кругляк иллюминатора, где виднелись жалкие строения города-недостройки, и опечалился:

 

— Дыра…

 

— Ошибаешься. Это тебе не дыра, а — окно в мир. Такое же, как когда-то Петербург, только еще шире, еще просторнее. Погоди, здесь еще будет такое… А вообще-то, — закрутил усы Самокин, — отчасти ты прав: после Сингапура, Тулона, Лондона… дыра!

 

Помолчали. Ветер из иллюминатора стегал кондуктора прямо в затылок, лохматя ему волосы…

 

— Значит, так, — заговорил Самокин. — Главное здесь сейчас это Центромур. Но он подчинен Целедфлоту, что в Архангельске. Будет тебе трудненько, Павлухин… Глотки у всех здоровые. И будут драть их пошире. Теперь народ стал смелее. В случае чего, и ножик под ребро пустят… Настоящих моряков-балтийцев здесь нет. Опитки да объедки — возьми, боже, что нам негоже… Рассчитывай на пополнение, что прибыло в команду, — советовал Самокин — вот Кочевой, Власьев, Кудинов…

 

— Понимаю, — кивнул Павлухин. — Кочевой, Власьев, Кудинов Митька. У этих, правда, головы на пупок не завернуты.

 

Самокин вскинул в руке чемодан — примерился, как нести.

 

— Совжелдор, — сказал он вдруг, — это в Петрозаводске, и туда нам не статья: дело не морское, а путейское. Питер за дорогу эту ни зубов, ни крови не пожалеет… Будем драться!

 

— Ты думаешь? — не поверил Павлухин.

 

— Еще как! А тебе, дружище, дорога прямая — в местный Центромур.

 

— Да как выберут?

 

— Пройдешь… Все-таки наш «Аскольд» — посудина первого ранга. Не только матросы, но сама броня и сам калибр за тебя голосуют. И запомни, Павлухин, намертво: боезапаса не сдавать! Что угодно — без штанов останьтесь, а погреба берегите.

 

— Ясно, — сказал Павлухин.

 

— И еще, — добавил Самокин, расхаживая по каюте, сразу ставшей для него чужой и пустой. — Старайся попасть в Целедфлот, потому что в Архангельске есть наши. Сцепись с тамошними большевиками в одну хватку. Запомни вот это имя…

 

— Говори, запомню!

 

— Николай Александрович Дрейер, поручик Адмиралтейства.

 

— Поручик?

 

— Чего вскинулся? — осадил гальванера Самокин. — Сядь, не дури… Поручик Дрейер окончил Морской корпус, но ему даже мичмана ради смеха не дали. А поручика… За что? А вот за то, что он марксист. В Архангельске он главный оратор от большевиков, и ты еще полюбишь его.

 

— А как найти этого Дрейера?

 

— Он плавает штурманом на военном ледоколе «Святогор», что построили для нас в Канаде. Организация в Архангельске, — продолжал Самокин, — конечно, слабенькая. Но большевики все же есть. А здесь — дыра, ты прав! Кораблей много, верно: Но половина английские да французские. И заметь, главный калибр все время расчехлен… Черт их там разберет, что они про себя ночью думают!

 

— Неужто на такой прорве кораблей, — сказал Павлухин, — и все мозги у братвы набекрень?

 

— Были бы у них мозги нормальные, — ответил Самокин, — так они бы за Милюкова не держались… Пошуруй, конечно. И на флотилии. И на дороге. Путейцы народ бродяжий, на месте не сидят. Катаются. До Питера и обратно… Ну, что загрустил?

 

— А чему тут радоваться? Дела неважные… И ты улепетываешь.

 

— Надо. Так надо. — Самокин хлопнул его по плечу и снова вздернул чемодан за ручку. — Тяжеленный, дьявол… Набрал барахла за двенадцать лет службы. Ну, а теперь, Павлухин, должен я сказать тебе одну вещь. Очень опасную: она требует разума, спокойствия и выдержки.

 

— Это ты к чему меня готовишь?

 

— К разговору о нашем каперанге Ветлинском.

 

— А что? Он вроде бы все понял… все принял.

 

— Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!

 

Павлухин наступал на Самокина:

 

— И ты знал? Ты знал? И — молчал?

 

— Знай и ты. Молчи и ты.

 

— Как же это?

 

— А вот так… Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.

 

— И молчал? — не мог простить Павлухин Самокину.

 

— Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить… для революции. Вот и молчал.

 

Павлухин потер один кулак о другой:

 

— Ну теперь-то мы дома… Крейсер он привел.

 

— Будь разумнее, Павлухин, — сказал ему Самокин. — Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?

 

— Кому?

 

— Службе, дурак ты такой… Службе!

 

— Да не верю я в это.

 

— А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить — что скрывается за его речами.

 

Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.

 

— Это же не шифровка! — сказал он. — Так чего суете мне?

 

— Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.

 

— А что там? — вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:

 

— Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.

 

— Зачем?

 

— Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды… Неспроста!

 

Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:

 

— Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера… там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.

 

— Отщелкай на СНиС, — попросил Самокин сигнальщика, — пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?

 

Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.

 

— Есть, — сказал. — Проснулись, сволочи… отвечают.

 

— Читай, — велел Самокин.

 

Теперь такой же луч бил в мостик «Аскольда».

 

— Курьерский… отходит… И спирту просят!

 

— Ответь им: спасибо. А спирт — в аптеке.

 

Берег «писал» снова, и сигнальщик прочел в недоумении.

 

— Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.

 

— Начинается… анархия, мать порядка, — выругался Самокин.

 

Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона… Навсегда! Навсегда!

 

На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.

* * *

 

Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. «Во, лафа выпала! — думал он. — Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари… Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?..»

 

Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: «Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?» И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. «О себе тоже, — размышлял, — забывать не стоит…»

 

С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской — земли обетованной.

 

— Эй! — окликнул прохожего. — А главный прошпект где?

 

— Где стоишь, там и будет главный.

 

— По шпалам-то?

 

— Милое дело, — ответил прохожий.

 

«Пройдусь разведаю», — решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.

 

И вдруг… О эти «вдруг»! Как они играют человеком!

 

Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш… Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.

 

Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.

 

— Так-так. На солнышке греется… Балуется, значит!

 

— Руки все вымотал, — печаловалась баба. — Уж я порю его, порю… Никакого толку!

 

— Тя-тя… Тя-тя… — пролепетал младенец.

 

— А баночка-то, — схватился Труш за жестянку, — красивенькая… Где взяла? — вдруг гаркнул он на бабу. — Отвечай!

 

— О чем ты, родимый? — испугалась баба.

 

— Отвечай, где взяла ананасью банку?

 

— Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.

 

Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.

 

— Купила? — засмеялся. — Да что ты врешь, баба? Это же господская штука… Три рубля банка стоит. Где тебе!

 

— Не сочиняй ты, — обиделась баба. — Налетел, будто я украла… Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить… насыпать разно можно. А это — тьфу, ананасина твоя!

 

— И он, твой шибздик… что? Никак съел?

 

— Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый…

 

— Сколько же ты заплатила за банку?

 

— А сколько? Как все, так и я… за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся…

 

Власий Труш понял, что он разорен. Видеть не мог более сопливого младенца, что усиленно развлекал себя пустою нарядной жестянкой. Кинулся боцман на станционный телеграф — там народу полно — и растолкал всех ждущих очереди.

 

— Полундра, мадам… полундра, вам говорят! Я — «Аскольд», только что пришли с того свету. Срочная телеграмма: быть революции или не быть? Прошу не волноваться…

 

И отбил в Ораниенбаум жене:

 

СООБЩИ ЦЕНЫ АНАНАСЫ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАСИК

 

— Когда будет ответ?

 

— Зайдите вечером, — посулил телеграфист.


Дата добавления: 2015-08-28; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.09 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>