Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мы, дети страшных лет России, 50 страница



Наконец раздалась команда:

— Шляпы надеть! Встать!

Встали янки и построились фронтом — лицом к кладбищу.

Молоденький горнист, почти мальчик, вдруг оторвался от рядов — пошел плача, закрыв глаза… Пошел прямой на могилы.

И вот блеснула медь, вскинутая к солнцу.

Нота, две, три. Больше не надо. Но этими тремя нотами горнист-мальчик сказал что-то очень печальное всем усопшим.

Это было «последнее прости». И тогда американцы заплакали.

Они уходили сейчас. Мертвых они не могли забрать с собою. Мертвых они оставляли в России. Они уходили, разбитые в этой войне с большевиками не пулями, а идейно.

И прямо от кладбища повернули к тюрьме, где сидели их товарищи. Освободили и тогда направились к пристаням — на корабли.

Сброшены сходни.

Прощай, Россия! Прощай, мужик, подметающий за нами пристань. Прощай и ты, русская баба в переднике, торгующая квасом…

А на палубах, среди серых курток солдат, цвели яркие разводы женских платков и шалей; сверкал поморский жемчуг на бабушкиных кокошниках, самоварами расфуфырились старинные сарафаны. Да, это так: многие янки уезжали на родину женатыми. Им нравились русские поморки, эти статные волоокие красавицы с сильными мышцами рук и ног, с высокой грудью. И взлетали шляпы, метались платки.

Прощай, прощай… Городу Архангельску — слава!

Далеко в океане им встретились два громадных левиафана, — это плыли из Англии два русских корабля «Царь» и «Царица», под палубами которых разместились сразу две британские бригады; они шли на Архангельск, откуда должны прорваться на Котлас, и…

Верить ли в это? Нет, уже не следует верить!

 

Глава одиннадцатая

 

Рыдали за околицами писклявые гармоники:

Ох ты да ух ты! -

Ехал парень с Ухты…

Ехали ухтинские парни: сапоги в гармошку, губы отвисли, пьяные, и роняли с телег егерские фураньки. Винтовки у них русские, ружья ижевские, автоматы английские, пистолеты германские, гранаты французские. Зато самогонка — своя, карельская. Ох и злющая самогонка: как хватил стакан — так сразу брысь в канаву!

— Ти-ти-ти-ти! — настегивали лошадей, и кони неслись, все в бешеном кислом мыле…

Ухта — столица «великого всекарельского государства»!

Топятся бани над озером, голые бабы, распаренные докрасна, бегут по душистым тропкам, с визгом кидаясь в воду. А за ними — егеря, тоже голые. Пищат бабы, когда их щупают в мутной воде.

В крайней избе, под петушком резным, правительство и господа министры. Вроде — сенат! В сенцах — бутылки с коньяком шведским. Иногда в разговоре нет-нет да и собьются по старой памяти на русский язык: болтают на русском, ибо финский им внове. Со стенки, из дешевого багета, скорбными глазами мученика взирает на «сенат» чахоточный Алексис Киви, — вот уж никогда не думал этот святой человек что попадегв такую грязную компанию. Впрочем, это закон истории любое движение, самое подлое, всегда пытается связать себя с именами, которые дороги в народе. Выискивают фразы, листают желтые интимные письма — хотя бы слово, похожее на то, что говорят сейчас за бутылкою шведского живодера.



— Карьеля, Муурмани, Аркангели, Канталахти, Пиетари… Куда ни ступишь, везде найдешь следы финских племен. И не там ли, где бушует Кивач, жил добрый Вяйнямейнен, а в Ухте его матушка?

Ладно поют гармошки в руках бандитов. Пир и веселье в доме на краю лесной деревеньки. Вокруг — глушь, мох, ох, вздох банного лешего. Далеко до железной дороги, далеко от большевиков, сам сатана в эти края не доплюнет. В сенях лежат, сваленные грудой, рубахи-нансеновки, мешки с мукой, цинковые ящики с патронами. Учитель Микка, бежавший с Мурманки, пьет первач и заедает огонь спирта прошлогоднею клюквой.

 

* * *

Вот в эту деревеньку и зашли, попав, словно кур в ощип, беглецы из Печенгского лагеря. Две винтовки, еще юнкерские, торопливо расстреляли обоймы и замолкли. Пленных для начала избили до полусмерти и велели бежать на колокольню русской церквушки. Снизу захлопнули люк, поставили у дверей часового, и тогда учитель Микка сказал:

— Наливай! Эй, Хуотги, рвани любимую…

Растопырив пальцы босых ног, хорошо запел монтер Хуотти — про то, как топятся бани над озером, как плещется в сетях сонная рыба, как сладко пахнет сеном на карельских покосах, как скачут золотые белки на елках… Хорошо пел, подлец! Будто и не был бандитом. Вставала в его песне Карелия — прекрасная страна с прекрасным народом. Эх, если бы не этот монтер Хуотти! Эх, если бы не этот учитель Микка!..

Церквушку просвистывало ветром, дующим над лесами. Болталась веревка от языка колокола, а сам колокол был старенький, уже треснутый, и по краю его шла старинная надпись. Завод Петрозаводский, волею божьею, еще при Петре Первом отлил этот колокол из пушечных отходов… И виделись с этой колоколенки дымы баталий, и шагали петровские гренадеры в красных чулках, а круглые гранаты дымились зажженными для боя фитилями.

«Хорошо бы, — подумал Небольсин, — этих гренадеров сюда… с одного конца впустить в деревню, а из другого выпустить: места бы живого здесь не осталось!..»

Откинулся люк. На две ступеньки поднялся в колокольню часовой, присел на пол. Оглядел всех и поманил пальцем отца дизелиста:

— Иди, наараскойра! С тебя и начнем, — добавил по-русски.

Было видно с высоты колокольни, как часовой внизу ткнул монаха прикладом и велел бежать до избы с начальством. Его никто даже не сопровождал: бегущий от колокольни отец дизелист служил хорошей мишенью…

Ветер раскачивал, язык колокола над головами людей. Что думалось тут каждому? Многие, — ведь Россия страна большая, и один помнил разливы Оки, другой отроги Урала, степи донские, хутора полтавские, яблоки псковские, меды муромские… У каждого ведь было свое, детское, молочное, первое — все то, что навеки связывало его с этим гигантским простором от океана до океана, и все это было для каждого просто Россия!..

Грянул выстрел, и Лычевский, корчась лицом, всплакнул:

— Прикончили нашего долгогривого… Безобидный мужик был, все о стартере молол мне, будто нищий о своей торбе!

Еще выстрел, еще… Рвануло потом сразу — пачкой.

— Да что он? — удивлялись на колокольне. — Железный, что ли? Эка, сколько пуль на одного ухаидакали…

И было видно, как вышибли отца дизелиста из избы, с воем монашек бежал обратно к храму. Вот уже и шаги его по витой лестнице, скрипнул люк. Он поднялся и показал свою руку. Вместо пальцев — лохмотья кожи и костей, на серые доски капала кровь.

— Сломали руку… — простонал отец дизелист. — Правую… Родименькие, ведь мне больно-то как! Ах, господи… За что?

— Терпи, батька. Чего стреляли-то там?

— Для острастки. Да лучше бы убили, чем без руки… Велели следующему идти. Любому, кто пожелает!

Да, после такого трудно решиться. Бросили жребий, и выпало идти Лычевскому (писарю с дивизиона эсминцев). Матрос поцеловал тех, кто ближе к нему стоял, и спрыгнул в люк. Ушел. Выстрелов не было, но Ефима Лычевского больше никто не увидел: тихо ушел человек из этого мира, еще недавно объятого им с высоты старинной колокольни… Часовой крикнул снизу:

— Эй, москали! Инженерного давай, што ли…

Отец дизелист хватал Небольсина здоровой рукой:

— Ты вот что… не перечь им, не надо. Это не люди — звери!

— Что хоть спрашивают-то? — подавленно спросил Небольсин.

— Да тамотко один в сенцах на гармошке играет, а второй… Он мне, второй-то, и говорит: «Красный?» «Нет, — отвечаю, — бог миловал». «Белый?» — пытает. «И не белый», — говорю. «Ну тогда, выходит, ты красный», — и палку просунул меж пальцев и пошел ломать на столе… Больно-то как, господи!

— Чего там канителите? — выкрикнул часовой, поторапливая.

Небольсин прошел через всю деревню, — с ненавистью глядели на него узкие окошки. Босые пятки так приятно баламутили пыль. И думалось: «Идешь, а куда идешь? До чего же хорошо просто вот так идти!» Он шагнул в сенцы — прохладные. Гармониста уже не было здесь. Постучал в двери горницы.

— Входите, — раздалось. — Смелее…

Он переступил через высокий порог, и первое, что увидел, это кровавый след — будто красным веником провели по чистой половице от стола до порога. А в углу валялась бескозырка Лычевского, и на ней золотом: «Лейтенант Юрасовский». За столом сидел молодой человек в белой рубашке, опоясанный ремнем: на шее его был развязан галстук, чтобы дышать было легче…

Быстрый взгляд из-под белесых подвижных бровей.

— Здравствуйте, — первым сказал учитель.

— Здравствуйте, — вежливо отозвался Небольсин.

— Садитесь. В ногах правды нету… Так, кажется?

— Так. — Стараясь не наступать на кровь, инженер-путеец прошел до стола, сел; мутно просвечивала в бутыли самогонка, сбоку блестел револьвер — оружие лежало под локтем учителя спокойно, надежно: никто не возьмет.

— Вы меня не узнаете?

— Нет, — ответил Небольсин, и страх сковал его члены под спокойным и жестким взглядом незнакомца.

— Карандашики… тетрадки… Не помните?

— Нет. Я ничего не помню.

— Этот ваш монах сказал, что вы бежали из Петсамо?

— Да. К чему скрывать? Мы бежали из Печенги.

— От англичан? — улыбнулся учитель.

— Да. От англичан.

— Вы не бойтесь, — сказал учитель. — Англичанам мы вас не выдадим. Они хотя и в одном строю с нами, но топчут сейчас священную карельскую землю. Белогвардейцам мы вас тоже не выдадим. Они претендуют на Петербург и на Петрозаводск, а эти города наши и уже включены в финно-карельскую систему… Вы, может быть, думаете, что мы отпустим вас к красным?

Учитель выждал с минуту, отпил самогонки.

— Не хотите? — предложил.

— Нет, — сказал Небольсин.

Рука лахтаря шлепнула сверху по пробке.

— К большевикам, — сказал, кидая в рот горсть клюквы, — мы вас тоже не пропустим. Они наши злейшие враги. — Скривился (наверно, от клюквы) и добавил: — Запомните это место: деревня Мехреньга Ухтинской волости, здесь вы останетесь… Еще раз, по старой дружбе, предлагаю: хочешь выпить?

— Между нами я не помню никакой дружбы и совсем не понимаю, чем вызвано все это… кровь, пальцы… Зачем вы изуродовали монаха? Он не большевик, не белый, не англичанин. Страсть к технике, желание добраться до заводов — вот единственное, что толкнуло его на путешествие с нами.

Учитель встал и подошел к стене, где висела карта.

— Ваш партизанский отряд нарушил границу великого карельского государства. — И показал карандашиком, где именно они нарушили «границу». — Что полагается, — спросил, — за вооруженный переход границы в военное время — ты знаешь?

— Не знаю, — ответил Небольсин.

— Тебя и твоих бандитов поймали на нашей священной земле.

— Неправда! Нас, русских, поймали на русской же земле!

— Это было раньше, — сказал учитель и подтянул ремешок на поясе. — Сейчас совсем другое дело. Ты не выкручивайся! Выходит, ты не признаешь законного Ухтинского правительства?

— Мне кажется, насколько я понимаю в политике, правительство существует законно только то, которое находится в Москве.

— Но в Москве — Ленин! — выкрикнул учитель, берясь за палку.

Небольсин сразу стал бояться этой палки.

— А я, — ответил он, — не виноват, что именно Ленин стоит во главе России… И мы шли по русской земле, и русские избы вокруг, и русские церкви, и русские петухи поют по утрам…

Жестокий удар сапогом в живот обрушил его на пол.

— Ох и подлец! — сказал Небольсин, поднимаясь. — Ты прав, я тебя вспомнил. Ты был учителем на разъезде… Школа твоя была в вагоне! Ты, сукин сын, еще значок русского университета носил на пиджаке. Я тебе тетрадки и карандашики по конторам стрелял, чтобы ты мог детишек учить. И ты говорил мне: спасибо! Что же ты сейчас делаешь, сволочь худая? Какая там Ухта? Какое там правительство? С ума ты сошел, что ли?

— Дай руку… правую! — велел учитель, и под взглядом его спокойных глаз Небольсин потерял волю — протянул ему правую руку.

Палка прошла между пальцев; один палец сверху, другой снизу, — получились костоломные клещи. Рука инженера легла на край стола, — сейчас затрещат его кости. Лоб Небольсина заливало холодным потом.

— Послушайте, — спросил он, — но почему вы так спокойны?

Учитель приветливо улыбнулся:

— А почему мне надо быть взволнованным?

— Погодите… — сказал Небольсин. — Вы сейчас будете уродовать мое тело. Мне будет больно. Я живой человек, и я буду кричать. Неужели даже мой животный вопль боли не станет для вас противен? Я бы вот так… не смог! Я бы лучше убил!

Учитель весело рассмеялся, ослабив палку в пальцах.

— Теперь ты послушай, — сказал он. — Мы воспитываем в людях новую форму государственного влияния — ужас. Нас мало, а вас, москалей, много. И потому мы должны быть жестоки. Это наше историческое право, и никто нас не упрекнет за это… Правая рука всех, кто не служит нам, должна быть раздроблена, чтобы ты никогда уже не смог выстрелить в нашу сторону!

От резкой боли Небольсин дико заорал.

— Не кричи, — сказал учитель. — Тебе же лучше: с раздробленной рукой я тебя выпущу отсюда живым. А не как матроса…

— Я… левша, — неожиданно для себя произнес Небольсин.

— Левша? — не поверил учитель. — Если не врешь, то возьми коробок спичек и чиркни спичкой…

Коробок лежал рядом с револьвером.

Небольсин левой рукой взялся за… револьвер.

Выстрел!..

И долго стоял, пораженный тем, что сделал. Было тихо в деревне, видать, к выстрелам здесь привыкли (тем более в этой избе). Голова учителя лежала в миске с клюквой, и красный сок раздавленных ягод мешался с кровью и мозгами. Небольсин жадно притянул к себе бутылку и налил полный стакан самогонки. Жадно выглотал. Как воду. И — вышел… Спокойно, сам дивясь своей смелости, он прошел опять через всю деревню; возле церкви часовой встретил его словами:

— Живой, кажись?

— Жив.

— Вот видишь, — засмеялся лахтарь. — А ты, дурак, боялся… Кого следующего-то гнать?

— Тебе велели прийти.

— Мне?

— Ну да… Иди.

Он поднялся наверх. Все вглядывались в его руки.

— Нет, — сказал Небольсин, — бог миловал, — и показал матросам револьвер. — Я его убил, и теперь… Мне страшно, товарищи!

Унтер с «Чесмы» цепко выхватил револьвер:

— Отдай, шляпа… Братцы, за мной… Тихо, без шухера…

Из этой деревни, чтоб она горела, вырвались. Это было чудом, и все внимание маленького отряда теперь сосредоточилось на осторожности. Древняя земля русской Карелии вдруг обернулась для них чужой и враждебной территорией. И очень нежно все заботились о руке отца дизелиста; бедняга, как ему было больно, как он баюкал ее по ночам, словно младенца, как убивался от горя…

— Думал, механику знать буду… Православные, куда же мне теперича без руки? Даже перекреститься — и то не смогу боле!

Шли с большой опаской. До чего же страшное было время — год девятнадцатый, год братоубийственный!

 

* * *

В черных сетках, опущенных с касок на лица, люди выглядят странно. Ничто не спасает от комаров. Гнус! — самое страшное на севере. И дым костра не поможет, и напрасно полковник Букингэм берет на палец мазь из баночки с особым антимоскитным кремом, что прислан ему недавно женою из далекой Шотландии.

— Так на чем же мы остановились? — спросил Букингэм.

— Мы говорили, — сказал Сыромятев — о самой страшной форме борьбы в мире, когда брат встает на брата. Я плохо знаю историю Англии, все, что когда-то учил в гимназии, позабыл. Но помнится, что вы, англичане, тоже не можете похвастать безмятежным спокойствием. Хотя бы кромвелевские войны, потом драки с левеллерами в парламенте… По-моему, не было еще народа, который не вписал бы в книгу своей истории войны гражданской — самой свирепой. И вот сейчас дописываются последние ее страницы в моей любимой и несчастной России!

Намазав лицо, Букингэм протянул баночку Сыромятеву.

— Полковник, не будете?

— Нет, спасибо. Тут от костерка небольшой дымок. Да я от них веткой, веткой… Это ужасно, полковник, — заговорил Сыромятев далее, всматриваясь в сизые сумерки ночи. — Когда мой поручик Маклаков стреляет пленных красноармейцев, я думаю: а какая у него будет старость? Что он вспомнит в последние свои часы? Как можно смотреть в глаза народу, если ты убивал свой же народ?

Сыромятев озлобленно стал хлестать себя веткой ольхи.

— Пойдемте в баню, полковник, — предложил, вставая от костра — Там хоть можно запереть двери и убивать этих паразитов поодиночке. Костер, видать, не спасет, а ночь только начинается.

В дымной, горьковато пахнущей ветхой баньке стол накрыт газетами. Лежат карты. Светится лампа-пятилинейка. Издалека неустанно бьет артиллерия: это британские гаубицы, недавно прибывшие на Мурман, проводят тренировки ночных стрельб, уже третий день расстреливая скалы над озером. А в крохотном окошке, величиною с книжку, колышутся темные, лохматые, как медвежьи лапы, сочные еловые ветви.

— С вашего разрешения, — сказал Букингэм, заваливаясь на банный полок, — я прилягу… Не возражаете, полковник?

— Пожалуйста. Вам завтра уходить?

— Да, — задумался Букингэм. — Я, впрочем, мыслю несколько иначе, — сказал он в продолжение разговора. — Вот вы завели речь о войне братоубийственной: русский против русского. Я не представляю себе, как я, англичанин, убивал бы англичан… Для меня здесь все чужое, и мы не собираемся тут задерживаться. Королевство Островов потерпело поражение, — это пора признать. Но вот на днях я пойду на Колицкий район, против партизан! А какое мне дело до русских партизан? И мне все чаще мыслится: вот вы, полковник, очень милый человек, с вами приятно беседовать, но почему так случилось, что мы сидим не дома, а в этой бане? Кто мы такие с вами, полковник?

— Букингэм, не ходите на Колицы, — неожиданно сказал Сыромятев.

— Приказ, — тихо ответил ему британец.

— Вас убьют там.

— Возможно.

— Вы еще не знаете, что русский человек природный партизан. Он всегда партизан лучше, нежели солдат. Вы будете разбиты!

— Приказ… — прошептал Букингэм, закрывая глаза. Кулак Сыромятева с треском опустился на доски стола.

— Не надо! — сказал он. — Не все же приказы исполнимы. Мне труднее, нежели вам, и то я нашел в себе силы отказаться…

С далекой платформы, затерянной в глуши, гугукнул паровоз.

«Ах, — подумалось, — где же те вечера на даче в Лигове? И рядом жена и дети, так же светила лампа под абажуром, и далекий гудок отзывался в сердце тревогой и радостью… желтые пятна вагонов — будто искры в темной листве, и все проносится вдаль — к голубым и заманчивым морям…»

— Где этот мир? — глухо произнес Сыромятев.

— Я русского языка еще не знаю, — засмеялся Букингэм.

— Ах, извините, полковник! — встряхнулся Сыромятев. — Я немного задумался… Так, кое о чем! О своем.

Шевельнулись за окошком ветви, и в баньку, согнувшись, шагнул поручик Маклаков, перетянутый ремнем в осиной талии.

— Сволочи! — И шлепнул на лавку фуражку.

— Что с вами, поручик? Вы ранены?

— Ну да… в самое мясо!

— Что случилось?

— Какая-то банда шляется здесь… Сейчас мы их взяли. Двух шлепнули в перестрелке. И меня, вот видите, прямо в мясо. Хорошо — не по костям!

— Вот вам, — повернулся Сыромятев к англичанину, — продолжение той же истории… Куда их деть? Сколько там, поручик?

— Восемнадцать, господин полковник.

— Откуда они, вы их спрашивали?

— Молчат, как бараны. Жрать стали просить, я не дал!

Сыромятев потянулся к лампе, прикуривая.

— Поручик, — сказал, пыхтя дымом, — вы ведь еще молоды, учились в благородном заведении… Откуда у вас такое сердце?

— У меня сердце железное, господин полковник.

— Это очень плохо, господин поручик, что сердце у вас железное… Дайте. Дайте им пожрать, что ли!

— Ладно, дам, — ответил Маклаков. — А куда их потом? На строительство аэродрома или сразу шлепнуть?

— Погодите. Они еще не опомнились после боя с вами. А вы уже загоняете их аэродром строить…

Сыромятев перевел эту фразу для Букингэма на английский, и Букингэм долго смеялся, прыгая спиною на черном банном полке.

— Идите, поручик. Утро вечера всегда мудренее…

Маклаков ушел. Букингэм уснул. Сыромятев, взяв ольховую ветку, покинул баньку. В раздумьях он добрел до раздвижного ангара, в котором временно разместили арестованных.

— Открой, — велел часовому и шагнул внутрь…

Было темно. Включил фонарик. Узкий луч побежал по спинам людей. Они поднимали головы от земли, загораживались от света ладонями.

— О! — замер вдруг луч фонаря. — Отец дизелист! Здравствуй, святой человек… Я полковник Сыромятев, разве ты меня не помнишь? Я не раз бывал в гостях у отца Ионафана, когда командовал погранрайоном на Паз-реке… Что у тебя с рукою?

— Финны, — простонал отец дизелист.

Сыромятев осветил фонарем почерневшую руку монаха, — гангрена!

— Да, брат, ныне по лесам ягодки собирать опасно… Видишь, вон в отдалении огонек? Беги по тропке, там англичане. Протяни им свою несчастную лапу и назови только мое имя: «Сыромятев!» — они тебе сделают всё. Там их врачи… хорошие врачи. И станут пилить руку — не возражай. Они не со зла, они просто врачи, и ты им подчинись…

Монашек, скуля, убежал по темной тропке к лазарету.

— Так вы, ребята, судя по всему, из Печенги? — спросил Сыромятев. — Тогда вы — герои… Прошли сотни верст, где только волки да олени шныряют. Хорошо, ничего не скажешь, здорово вы прошагали через Лапландию… А-а-а, — удивился полковник, — вот и вы, Небольсин… Очень рррад!

Фонарь сразу погас, и в полной темноте Сыромятев сказал:

— Небольсин, завтра я желаю вас видеть. Мне нужно кое-что сообщить… Отдыхайте, ребята. И не бойтесь. Вам здорово повезло! Спокойной ночи…

Утром Небольсин был проведен в баню, стол уже был накрыт к его приходу, и полковник Сыромятев велел ему:

— Ешьте…

Небольсин ел. Сыромятев, согнувшись, мерил узенький проход между каменкой и полком. Зеленый свет леса сочился через окно.

— Как мне начать? — остановился полковник. — Пожалуй, так… У меня кончилась злоба, ее хватило ненадолго. Я остановился и озираюсь. Вокруг лес и кровь. Тупик! — сказал он, и Небольсин вздрогнул (он вспомнил Петю Ронека). — Из тупика надо выходить, — продолжал полковник. — Пока не поздно. Иначе я буду осужден навсегда застрять в тупике. Но я не поручик Маклаков, мне, слава богу, уже пятьдесят, и надо выправлять то, что сломалось. Совесть — вот!.. А почему вы не едите, Небольсин?

— Я растерян. Не понимаю, для чего вы мне это говорите?

— Дайте руку… правую, — сказал Сыромятев. — Что с нею?

— То же, что и у отца дизелиста. Только не успели доломать..

Сыромятев сел напротив инженера и спросил:

— Вы большевик? Тайный? Только не отрицайте этого сейчас…

— Я был сочувствующим большевикам, — ответил Небольсин. — Но после всего, что довелось пережить, я стану большевиком…

— Вы им станете! — сказал Сыромятев, тряхнув головой. — Я отпущу вас к Спиридонову. Но только вас! Остальные останутся у меня. Как заложники. Скажите Спиридонову, что я прошу о встрече с ним. Если он согласится на встречу, я отпущу заложников… Почему вы не едите?

— Я не могу, черт возьми. Вы мне задаете какие-то загадки.

— Вот масло, — придвинул тарелку Сыромятев. — Намажьте погуще. Вы масла давно не видели и, попав к большевикам, долго не увидите. И вы — слабый человек, Небольсин; не обижайтесь, что я говорю вам это. Но вы еще окрепнете, вы молоды… Скажите Спиридонову, что от свидания его со мною зависит судьба не только моя, но и многих людей, одетых в такую же, как у меня, шинель Славяно-Британского легиона…

Вытянул руку и положил ее на плечо инженера:

— Небольсин, вы сделаете это?

— Я теперь все сделаю, — ответил ему путеец.

Полковник вынул из кармана пропуск — точно такой же, какой Аркадий Константинович когда-то доставал в Мурманске для своего покойного брата. Это был пропуск «на право вхождения в Советскую Рабоче-Крестьянскую Россию».

— Спрячьте его поглубже, — посоветовал Сыромятев. — На нашей стороне вас проводит мой верный человек, а это пригодится на всякий случай, во избежание недоразумений на стороне большевистской. Вас с этой бумажкой никто пальцем не тронет!

Небольсин поднялся, стукнувшись о низкий потолок.

— Полковник, зачем все-таки вы меня позвали?

— Только за этим.

— Только за этим?

— Да. Ну, и притом никогда не вредно начинать долгий опасный день с хорошего английского завтрака. Итак, я жду ответа от товарища Спиридонова. Или пан или пропал! Прощайте…

Дорога через фронт оказалась совсем нетрудной: в поддень Небольсин уже ступил на улицы Петрозаводска…

 

* * *

Спиридонов говорил так:

— Измазался в нашей крови, а теперь… Я ведь знаю, чего он хочет от меня добиться: чтобы мы его приняли обратно в нашу армию. И совесть, видать, пошаливает… Впрочем, — спросил Иван Дмитриевич, — как он хоть, дьявол, выглядит?

— Хорошо.

— Ему, сукину сыну, конечно, хорошо…

— Он говорит, что время злобы прошло.

— И началось отчаяние? Я его понимаю. Как же! Пошел он… просто материться не хочется. Теперь мы сами с усами. И без него справимся…

— Иван Дмитриевич, — возразил Небольсин, — не надо забывать, что семнадцать человек, прошедших через каторгу, будут ждать. И — мучиться! Они же твои бойцы, ты их не оставишь…

Спиридонов горько улыбнулся:

— Вот видишь, инженер, какой он хитрый, этот бес Сыромятев! Ведь он знает, что ради своих я с самим чертом пойду на любовное свидание. Да, поддел он меня на крючок… Ну до чего же ловкий мужик!

За окнами зеленел Петрозаводск, весь в цветении садов, и было так отрадно ощущать покой бытия. Всё! Теперь он дома. В этот день они многое обговорили, о многом переспорили. Это был хороший день — для Небольсина, и для Спиридонова — тоже. Аркадий Константинович уяснил свое положение на стороне большевиков, Спиридонов же получил инженера на магистрали, который его никогда не подведет… И магистраль знает отлично!

— А куда мне теперь? — спросил Небольсин.

— Нам от тебя, — отвечал Спиридонов, — не требуется ни стрельбы, ни пафоса. Езжай на депо, там рабочие складывают бронепоезд. Инженеры там больше саботажники. Тянут! Спецов мало… Но есть слесаря, сормовские и обуховские, которые давно из Мурманска, еще при Ветлинском, удрали. Они тебя знают. Вот ты с ними сцепись в одну шестеренку и — давай, Константиныч, давай как можно скорее… Нам «бепо» во как, позарез, нужны!

Потом, когда прощались, Спиридонов задержал Небольсина.

— Я понимаю, — сказал он, потупясь, — тебе после Печенги и подкормиться бы не мешало. Да уж ты извини, брат, у нас ничего нету… Вот погоди до осени. Картошка вырастет, опять же сады уберут… Как-нибудь выкрутимся — не подохнем!

Небольсин пожал ему руку:

— Знаешь, Спиридонов, не городи ерунды. Мне ведь известно, что у вас ничего нет. И не за хлебом я пришел к вам…

Он стал налаживать на заводе бронирование платформ, годных для установки орудий. Пришлось кое-что почитать: не все было ему знакомо. Он вспоминал французский бронепоезд, который прорывался по Мурманке до самой Званки. Эдакая лавина брони и литых колпаков, не знающих преград… Красный «бепо» получался неказистым, но хотелось придать ему особую мощь и жизнестойкость.

Потекли дни — трудные. В грохоте, в голоде, в огне.

Он не узнавал сам себя: Небольсин сильно изменился.

 

Глава двенадцатая

 

В канцелярии Миллера было пусто, только несчастный Юрьев американской бритвой точил карандаши для его превосходительства. Евгению Карловичу очень нравилось, как точит карандаши бывший председатель Мурманского совдепа. Юрьев был мрачен: это все, что ему осталось, — точить карандаши да подшивать входящие-исходящие с астрономическими номерами.

«Да, — признался он себе, — было же времечко… Только что портретов наших на улице не вешали, а так… Все было».

Вошел лейтенант Басалаго, вертя ключик на пальце.

— Здравствуй, Лешка! А тебе привет от Брамсона.

— Пошел он со своими приветами, монархист кривобокий… А впрочем, как он там поживает?

— Да ничего… Пишет, что с Ермолаевым служить можно. Не жалуется. Сейчас в Мурманске ведь тихо, а все начальство в Кеми, поближе к фронту. Знаешь, что я тебе скажу: может, это и хорошо, что мы из Мурманска удрали…

— Боишься, скнипа? — спросил Юрьев, язвительный.

— Я немного знаком с церковнославянским, — ответил Басалаго. — И за то, что ты меня окрестил гнидой, можешь получить оплеуху… Я не посмотрю, что ты где-то там боксировал!

Лейтенант воткнул ключ в несгораемый шкаф, тонко пропели внутри потаенные пружины. Открылась бронированная дверь, и Басалаго вынул оттуда святая святых — списки белогвардейцев и их семей, которые, в случае натиска большевиков, должны быть эвакуированы с севера в первую очередь.

— Не будем ссориться, Лешка, — сказал примирительно. — Нас с тобой большевики на одном сучке вешать будут.

— Ты меня плохо ценишь, — с гордостью возразил Юрьев. — Меня Ленин — сам Ленин! — поставил вне закона. Меня повесят на верхнем сучке, а тебя где-нибудь в низу елки. И ты будешь задевать землю ногами, обутыми в лакированные американские «джимми».

— Хороший у тебя юмор, Юрьев, — ответил Басалаго, садясь со списками к столу. — Просто душа радуется, как послушаешь.

Замолчали. Юрьев чинил карандаши. Басалаго листал списки беженцев, помеченные грифом «Секретно, для служ. пользования». Проснулась за окном муха и стала жужжать.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.04 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>