Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Накануне Россия Успенья

Свежий воздух | Архимандрит Киприан все объяснил | Лестница в небеса | Не забудьте полотенце! | Полотенце пригодилось | Еще немного поговорим | Торжество православия | Не старец святый | Первый звонок | Всенощные бдения |


Читайте также:
  1. I. ФРГ накануне воссоединения
  2. V. РОССИЯ (СССР) В ГЛОБАЛЬНОМ ИСТОРИЧЕСКОМ ПРОЦЕССЕ
  3. Бирма накануне образования Паганского царства
  4. Восточная Европа. Россия и Польша
  5. ГБОУ ВПО Курский государственный медицинский университет Минздравсоцразвития РФ, г. Курск, Россия
  6. Деятельность бирманских политиков накануне японской оккупации
  7. Долой ДНР, да здравствует Новороссия!

 

Осенью, в день Рождества Божьей Матери, Петра созвала в гости сразу несколько человек, всех своих новых, недавно появившихся православных знакомых.

Кроме Кости, который на этот раз явился домой пораньше, пришел сутуловатый печальный Федор с сильно отросшими кудрявыми волосами, уже подернутыми первой проседью, – математик. Федор казался совершенно погруженным в себя, тихо поздоровался, тихо сел, молча раскрыл брошенную на диване книгу: это был большой самиздатовский том сочинений Игнатия Брянчанинова, Аня как раз вернула его Петре. Чуть позже явилась сестра Федора Инна, живая, говорливая, явная противоположность брату, – Аня вздохнула с облегчением, с Инной, похоже, можно было разговаривать не только о небесном, да и вообще – можно было разговаривать. Последним приехал большеглазый, брадатый, очень бледный, с волосами, забранными в русую косичку, Георгий. Петра и все здесь так и звали его полным именем – Георгий, и ловили каждое его слово. Чем-то – может быть, отрешенностью взгляда, а может, косичкой, Георгий упорно напоминал Ане олдового, впрочем, давно завязавшего с прошлой жизнью хипа. Поэтому или из неосознанного внутреннего протеста против всеобщего здешнего преклонения, Аня окрестила его про себя Джорджем. Джордж был из них самый старший, чем он занимался в обычной жизни, она так и не поняла, но от облика его, строгого взгляда исподлобья, от манеры говорить – а он всегда словно задыхался слегка и обожал инверсии – веяло странной, мрачной силой.

К столу поданы были картошка в мундире и чай, не без грусти Аня вспомнила, что мяса в Петрином доме не едят. Гости начали обсуждать свои летние паломнические поездки.

Федя с сестрой побывали в Пюхтипах и Риге, там у него было много искушений, но самое интересное – каких именно искушений – он так и не рассказал, только произнес жестко: «Там я по-настоящему понял: мы на войне. Ясно стало, почему люди всё крестят – и стул, и еду, и воду перед умываньем, – всё заполонено бывает врагом! Кусок лишний боишься съесть». Петра с Костей, уже в сентябре, проехались по грузинским монастырям и увидели там немного иное православие – с красным вином, которым щедро потчевали гостей, с крошечными скитами на два-три человека, с большей внешней свободой – монахи да и монахини легко могли отправиться прогуляться в город со своими мирскими друзьями, и все это выглядело вполне гармонично, не в ущерб благочестию. Так говорил Костя, Петра слушала, не подтверждая и не опровергая его слов, но отчего-то Ане казалось, что далеко не со всеми его оценками Петра согласна. Джордж посетил только-только отданную Оптину пустынь, поклонился могилкам оптинских старцев, поработал во славу Божию на стройке и в трапезной. Всем было что рассказать. Все многое обрели в этих поездках, многому научились. Аня аккуратно снимала ножиком картофельную кожуру и молчала.

– Ну а ты где была? – обратилась вдруг к ней Инна.

– А я, я в фольклорной экспедиции, на практике.

Их взяли туда вместе с русским отделением, с Олькой, с которой они работали в паре. Когда бабушка пела песни или частушки, Олька записывала нечетные строчки, а Аня четные. Мир северной деревни оказался полон глубокого очарования и достоинства, тяжких страданий, неведомых городским жителям физических мук – это было удивительное открытие лета… Но сейчас речь, кажется, шла совсем о другом?

– Ты там с бабушками общалась? – попыталась помочь ей Петра.

– Да, в деревне, они тоже все там верующие, – с трудом выдавила Аня и осеклась.

Она вспомнила разрушенные церкви без куполов, в каждом, даже небольшом поселке была такая; однажды какой-то уже не слишком трезвый мужчина лет сорока, в грязных обвисших штанах, остановил их с Олькой посреди дороги и начал вдруг жаловаться.

– Церковь была б, не пил бы! Порушили все, а какая церковь была… Мама моя туда в детстве ходила. А теперь что – дом культуры, все современное, танцы! – он издевательски начал изображать, как теперь танцуют, но покачнулся. – Так я уже старый. Соберемся с мужиками после работы – ив магазин. А что делать? А была бы церковь, пошли б на службу. Вот те крест, не пил бы! – бормотал он и перекрестился в неправильную сторону.

Что ж душеполезного в такой истории? И Аня сказала:

– Бабушки прекрасны. И они еще столько всего помнят: песни, колыбельные, сказки, былички.

– Былички? Это что? – быстро спросила Инна.

– Это истории, которые как будто бы случились на самом деле, о русалках, домовых, леших.

– Господи помилуй! – перекрестился Федор.

За ним тут же, три раза, мелко перекрестилась сестра.

Аня вздрогнула, смолкла, но про себя рассердилась. Разве она сказала что-то нехорошее? И… эти бабушки знали и выстрадали столько, сколько никто из сидевших за этим столом. Но вслух она ничего не сказала, впрочем, никто больше ни о чем ее и не спросил.

Петра начала устраивать православные посиделки довольно регулярно, раз, два в месяц, однако скоро общие беседы за столом выродились в пространные монологи Джорджа. Специально для того и стали все приходить – послушать, что он расскажет. Этот бледный и суровый человек доставал где-то редкие запрещенные книжки. От него Аня впервые услышала имена Нилуса и православного американца Серафима Роуза.

Джордж зачитывал отрывки из книг, подробно их комментировал, но комментарии его, как ни напрягалась Аня, пестрели неясными (и от того казавшимися зловещими) аллюзиями, Джордж точно все время намекал на что-то, а о чем-то, о чем и упоминать вслух не стоило, умалчивал – все и так должны были понять. И все, кроме нее, кажется, понимали. Часто употреблялись слова «монархия», «император», «новомученики», «кровь», «последний» (яя/-ее), «мы». Изредка, совершенно с особенной, шипящей какой-то интонацией произносились слова «его число», «печать», «блудница», «до времени», «дряхлеющая европейская цивилизация», «объединенная Европа». Много цитировался Константин Леонтьев. А однажды Джордж прочитал вдруг собственные стихи (вот как – оказывается, он сочинял!), еще менее внятные, построенные на тех же словах и интонациях, из всего прочитанного Ане врезалась в память единственная относительно понятная ей фраза: «Накануне Россия Успенья…»

Все слушали оратора серьезно, с суровыми напряженными лицами. Никто никогда не задавал вопросов. Затем так же немногословно, напутствуя друг друга выражениями «С Богом! Ангела Хранителя в дорогу!» расходились.

Аня возвращалась домой с тяжелым сердцем. Все, что происходило у Петры, казалось недосягаемо высоко и далеко. Люди, которых она здесь видела (а помимо основного состава появлялись и другие), не только понимали и сочувствовали тому, что говорил Георгий, не только, в отличие от нее, ясно ощущали приближение Второго пришествия – они жили по-христиански! По углубленности Петры и Федора было заметно, что они молятся – непрестанно! Даже Инна при ближайшем рассмотрении оказалась такой же серьезной и строгой, как все, – и ни о чем, кроме веры, искушений, приражений, милости Божией и бесовской хитрости не говорила. Разве что Костя был поближе, понестрашней, хотя бы шутил иногда, но и он тоже был с ними. А она…

– Батюшка, я недавно опять была у Петры. Там все настоящие христиане, живут духовной жизнью, в духовной борьбе, постоянно молятся. А еще летом все ездили в паломнические поездки. Одна я не такая и даже нигде не была!

– Ну и поезжай тоже, слава богу, много всего открывают сейчас. Поезжай, я тебя благословляю.

И Аня поехала. Не одна – с Петрой, та вдруг охотно откликнулась на ее призыв.

 

Святая земля

 

Вернули Оптину, на подходе было Шамордино, пообещали Дивеево, одну детскую колонию, в далеком прошлом мужской монастырь, расформировали и населили в нее нового монашеского народа – туда, в Тихвинский, теперь ставший женской обителью, они и поехали, несколько часов езды от Москвы. Они прожили в монастыре три полных дня, были на всех службах, включая полунощницу, начавшуюся в пять утра. Одна послушница, давняя Петрина знакомая еще по мирской своей жизни, подарила им по ватке, которой отерли миро со здешней иконы Божией Матери – икона замироточила через неделю после открытия обители. В дверях еще врезаны были глазки, с окон не успели поснимать решетки, не топили, послушницы (одна моложе другой, совсем девочки!) в холодные ноябрьские дни спали под двумя матрасами – но радость сияла на юных лицах, все было внове, все в охотку, все ради Христа! Когда вернулись в город, Ане показалось, что она не была здесь уже вечность – там, в монастыре, таился другой мир, иначе текло время, там было счастье и свет.

Остановиться оказалось невозможно: еле вытерпев три недели, она снова поехала в Тихвинский, на этот раз с новой попутчицей, с которой свел ее в храме батюшка – с Марией. Мария закончила в прошлом году Полиграф, работала в издательстве, была тихой, ясной, из многодетной православной семьи, брат у нее служил дьяконом, сама она, кажется, тоже собиралась уйти в монастырь. С Марией съездили не хуже прежнего – на обратном пути она даже велела называть себя просто Машей и смеялась, как маленькая девчонка.

Еще через две недели, уже в разгар сессии, во внезапно образовавшийся между экзаменами недельный промежуток, Аня бросилась в Оптину, никто уже не смог, поехала одна, без страха, без сомнений – все могу в укрепляющем меня Иисусе.

В самом деле: все поезда, все автобусы подходили в ту самую минуту, когда Аня поднималась на платформу, приближалась к остановке, нигде не пришлось ждать, везде доставался последний билет, все точно нарочно подгадывалось, складывалось, соединялось одно к одному. Вскоре ей стало казаться: иначе и быть не может. Она шла, срезая дорогу, по снежному и уже сумеречному сосновому лесу, наискосок от Сосенок, ничего не страшась, ей казалось, что она шагает, окруженная невидимым светлым столбом защиты, что Господь – вот он, рядышком, над головой.

Она сразу же попала на тихую монашескую службу. Народу было совсем немного, в храме стоял запах стружки и мокрого песка – во всем сквозил тот же, что и в Тихвинском, восторг и свежесть начала, у всех вокруг было то же неземное выраженье на лицах. Здесь она прожила подольше, несколько дней, к Крещению съехались паломники, в основном из Москвы. За полночь длилась исповедь, и удивительный ей достался священник, еще Джордж поминал о нем («угодник Божий!»), и она пошла, конечно, к нему – он был совсем не старый, с длинными вьющимися волосами, разбросанными по плечам, с невидимым, низко опущенным лицом. Аня подошла, и сейчас же попала в плотное сияющее облако, не стало ни храма, ни службы – только Царствие Небесное. Вот оно, оказывается, какое: Небесное. Она что-то выдавила из себя и умолкла, не умея прорваться сквозь эту густую благодать к словам. Священник помог, сказал все за нее, сам назвал главные ее грехи, дал краткие советы, отпустил. В голове у нее гудело – что это было, как? Ангел ли стоял рядом? Откуда он все узнал, этот батюшка? Никогда еще не было ей так хорошо.

Службы длились по пять часов, но откуда-то брались и силы – оттого ли, что здесь некуда было спешить? Чудно, небесно пела братия, после вечерней службы был еще ужин, тут только вспоминалось: ах, да, ведь полдня уже не ели! Ночью они спали на раскладушках в одной просторной комнате, на том же этаже рядом располагалась иконописная мастерская, как-то утром Аня увидела: опустив глаза, громко топая, туда быстро прошли послушники в накинутых на плечи тулупах. Все было еще так неустроенно и прекрасно. Аня знакомилась со всеми подряд, какие-то девочки из Смоленска, еще младше нее, первокурсницы, какие-то местные бабульки с рассказами о небывало урожайном в этом году малинном лете, ревностная молчаливая женщина, беззвучно клавшая на ночь поклоны в коридоре и вскакивавшая на службы раньше всех, улыбчивый историк из Питера, два калужских художника в бородах, со временем оба, кажется собирались тут остаться – все казались ей ангелами, всех она любила, за каждого положила бы душу…

Вместе они работали на послушаниях; не чувствуя холода, сгребали строительный мусор, на носилках выносили из полуразвалившегося домика колотую плитку, мыли посуду, терли в храме полы, хором молились перед едой и после. Все говорили друг другу «Спаси Господи» и часто кланялись.

Пять дней пролетели как миг, пора было возвращаться сдавать экзамен. Но как же так быстро? И вот уже последняя служба, и опять поют, как поют они!

Почему все, кто живет на свете, еще не здесь, почему весь мир не пришел сюда это слушать, на это смотреть? Она плакала навзрыд, она уже никого не любила, только завидовала всем – монахам, паломникам, соснам, молчаливому зимнему лесу: они останутся здесь еще, на день, на неделю, навсегда, а ей, ей опять туда, где не хочется, где так глупо, так пошло и мелко дальше быть. И в долгой дороге домой, глядя на суету едущих в душном поезде людей – яички, холодная курица (Рождественский пост!), хнычущие, непослушные дети – ненасытно вспоминая и вспоминая Оптину, Аня поняла: чего ж еще? Что еще ей нужно?

Отец Антоний! Ухожу в монастырь.

Она сдала экзамен влегкую, разумеется, достался тот билет, который она отлично знала, и едва дожила до субботы, до всенощной. Но отчего-то в тот день отец Антоний был особенно уставшим, осунувшимся она дождалась его после службы, он был уже одет для города, стоял перед ней в зимней куртке, держал дипломат, смотрел внимательно, но печально, будто и не слыша, что она ему говорит. А ей-то, ей хотелось кричать, она едва сдерживалась, ей хотелось, чтоб и он, и он тоже немедленно туда поехал, посмотрел, вкусил, может быть, даже остался там, на родине старчества, в душистом сосновом лесу, монах же он в конце концов! И она тоже туда приедет, будет работать поваром – на кухне в Оптиной работали в основном женщины… Только как сделать, чтоб он все это тоже почувствовал прямо сейчас, чтобы понял, как там спасительно и хорошо?

– Батюшка! – сбивчиво говорила она. – Там было чудесно. Я привезла вам воды из источника. Он весь оледенел! Я привезла вам просфорку, которую мне подарили после праздничной литургии. Я прикладывала ее к мощам батюшки Амвросия. Там благодать! Невозможно дышать, невозможно даже говорить иногда. Там за два дня до моего приезда мироточили иконы. И я, я… хочу обратно.

Но он как будто не понимал ни ее радости, ни готовности послужить Богу.

– Там мужской монастырь, Анна.

– Я видела, там работают женщины. На кухне, и убирают.

– Уже пора, закрывают храм. Заговорились, – он улыбается едва-едва.

Храм и правда опустел, все вышли, только они вдвоем стояли в предбанничке-притворе да бабка-уборщица громко громыхала ведром.

Что ж, у него просто плохое настроение, она и сама чуть не расстроилась: почему он совсем за нее не порадовался? Почему так грустно все слушал? Но все-таки по-настоящему огорчаться было невозможно, вся она, вся душа ее была пока там, на послушаниях, на ангельских оптинских службах… А может быть, ему не понравилось, что она была такая восторженная, что чуть не орала на него? Может быть, он думает, нельзя так сразу, вот и во всех житиях сначала человек проверял себя, проходил испытания, искушения житейские?

Через несколько дней она снова, уже намного безнадежней, спросила отца Антония, нельзя ли ей начать думать о монастыре, нельзя ли взять академ и прямо сейчас снова поехать в Оптину, пожить там подольше – приглядеться, присмотреться, поработать немного… И снова еще безжалостней и равнодушней он резанул: не стоит. Учишься и учись. Зачем академ? Есть еще время, успеешь определиться, а пока – учись.

Аня отвернулась от него, пошла прочь. Он что, не хочет ее спасенья? Сам-то, между прочим, монах. А другим? Называется, между прочим: собака на сене.

Да хоть бы он поскорее очнулся, передумал! Как же найти слова, чтобы убедить его? Вот Петра, Петра же смогла…

Однако когда они увиделись снова, была исповедь, нужно было каяться, и Аня сказала:

– Батюшка, мне обидно, что вы не пустили меня снова в Оптину, и вообще. Я злюсь.

– А ты, ты… прости меня, – и строгий, спокойный взгляд.

– А Петра, Петра! – почти закричала она на него. – Петру же вы благословили…

– Петра, – он посуровел еще больше. – Бог один знает, что с ней будет дальше.

Как? Что с ней будет? Но он уже властно накрывал ее епитрахилью, уже улыбался ласково и закрыто, будто мгновенье назад и не говорил ничего. Господи, Господи? Что ж это? Как понять эту проговорку про Петру? Но спрашивать было уже нельзя. Нельзя никогда – догадалась она по его лицу. Значит, Петре отчего-то можно, а ей – учиться снова. Да видеть она не могла эти противные зеленые стены, эти аудитории, этот провонявший куревом и развратом сачок. Слышать не могла этот шипящий немецкий язык, читать, извините за выражение, «Декамерон», просто физически не в состоянии была дальше купаться в этой мерзости.

Начался новый семестр, в универе Аня почти не появлялась. Ранним утром шла на службу в совсем недавно открытый на окраине города монастырь, здешнее пение хоть немного напоминало Оптину. Потом возвращалась домой, обедала, читала святых отцов, Добротолюбие, молилась с четками, клала поклоны и все в охотку, почти без усилий – будто до этого она молилась всю жизнь. Никаких особенных искушений, спокойное, вдумчивое стояние в Иисусовой молитве. «Молиться – кровь проливать», – Силуан Афонский так сказал, она как раз дочитывала про него книгу. Но ей не было ни кроваво, ни тяжко – наоборот, легко! Монашеское призвание явно давало себя знать.

В самиздате вышла Дивеевская летопись; без отрыва, в три дня она прочла ее и окончательно поняла, куда отправится спасать свою грешную душу. Оптина все-таки и правда мужской монастырь, так уж и быть. Значит, в Дивеево, в четвертый удел Матери Божией. Пока в Дивеево были одни развалины – но батюшка Серафим предсказал его открытие, значит, так тому и быть, и ждать осталось явно недолго.

Изредка они говорили по телефону с Петрой, Аня осторожно делилась с ней своей болью и жаждой жизни монашеской, и Петра (хотя бы она!) всегда соглашалась: да в монастыре спасительней. Раз даже проронила, что и сама желала б себе иноческой участи, но мужа вот разве бросишь…

И падалось на колени – Господи! А я-то, я-то свободна. Только бы поскорей. Сквозь пелену слез проступала прозрачная, сладкая, как петушок на палочке, картинка. Бревенчатая избушка, клонятся к крыше снежные лапы вековых елей, в чистом морозном воздухе стоит золотистый смоляной дух – а вот и сама послушница Анна. Тулуп поверх черного подрясника в кулаке – четки, теплый платок повязан по самые глаза. Позвякивает ведрышко, не спеша спускается она по склону пригорка за водой из чудесного источника, исцеляющего и телесные и душевные недуги. Скрипит под валенками белый снег, но стоит замереть, душу затопит ясная тишина и покой. Торопиться-то некуда – чай, не в миру, не в суетном городе – в монастыре время течет медленно, густо, насквозь просвеченное любовным и внимательным взглядом Сотворившего вся, окутанное облаком Фаворского света. А вот и бьющий из-под снега источник, звонко ударяет о железное дно вода.

Впрочем, то был лишь краешек разросшейся из книг и поездок, из рассказов и встреч, ткущейся на глазах живой, подвижной иконы.

Время остановилось, время ушло, тысяча лет как один день – преподобный Серафим кормит хлебом бурого мишку, рвет петрушку на своем огороде, смотрит небесно-глубоким и таким живым взглядом. В небольшой обставленной комнате сидит у окна Феофан Затворник, пишет письма, одно за одним – витиеватым, чуть старомодным, энергичным стилем, сдобренным вдруг просторечием – о духовной жизни, о том, что надобно, матушка, постараться и скорби претерпеть чуточку! Вот огненный Игнатий Брянчанинов призывает в своих сочинениях к покаянию и жертвенной ревности, попаляющей греховную скверну, а вот и быстрая фигурка Алексея Мечова – обернулся, глянул готовыми к слезам синими глазами, обжигая душу плещущей через край любовью. Вот великая княгиня Елисавета Федоровна в белых одеждах, с лицом святым и чистым, с чарующим душу благородством движений, идет по двору Марфо-Мариинской обители; блаженная Ксения в зеленом дырявом платке отчетливо произносит фразы по-французски и глядит пронзительно; Иоанн Кронштадтский, окруженный кричащей Богу грехи, плачущей, прощения жаждущей толпой, а вот и Амвросий Оптинский с прибауточками и рассыпчатым смешком. Многие тогда еще не были канонизированы, но святость, праведность так и пела в каждом их жесте, в каждой черте; чуть подальше и сонмы мучеников – с ясными кроткими ликами, когда-то колесованные, когда-то казненные – ныне в венцах и славе; безымянные отцы в пустынях, в сумраке пещер, заживо похоронившие себя, уже при жизни подобные ангелам; расстрелянные в Бутове, сгнившие в лагерях, а затем и нынешние старушки, в белых платочках, согнутые, с убогой сумкой, в сумке – отмытая банка для святой воды. Вон и улыбчивый архимандрит Киприан, и кругленький седой человек – отец Иоанн Крестьянкин, а вот и знакомое дорогое лицо, в клобуке, в мантии, смотрит с улыбкой, мягкой и как всегда будто беззащитной немного – отец Антоний, вы сегодня служите?

– Да нет, исповедую.

 

Несвидетель

 

Одно останавливало Аню в ее стремлении к монастырской жизни: там не будет отца Антония. Как ни огорчали ее батюшкины запреты, он делался все ближе; уже и без всяких усилий и писем, на глазах роднел, и причиной были, конечно, исповеди, они одни, таинственное общение, какого не было у нее ни с кем на земле – и которое-то и сближало непоправимей всего.

Христос невидимо стоял, видимо ж стоял человек, боком, чуть опираясь на аналой, с рыжеватой бородой, со слегка просвечивающей лысиной, в очках, черной рясе, золотистой епитрахили.

И к тому времени уже, и потом разных, разных она видела священников – в десятки раз более одаренных, прозорливых, святых, у него и даров-то никаких не было – проповедовал, служил как все, ничем не выделяясь – но так исповедовал, как он, никто.

Он брал на руки. Только что и она стояла в очереди, с тяжелой от недосыпа головой, глядя на чужую, склонившуюся к нему женскую фигуру, лениво вскидываясь иногда: ну о чем можно так долго разговаривать? Откуда столько грехов? Только что. Но подходила очередь.

И надо было сделать шаг. И хоть бы раз в жизни ей в тот же миг, в те же доли секунды не делалось страшно, и мгновенным откликом на этот ужас и страх – предстать и сказать – ложилась наивная надежда: а может, выйдет поскорее, быстренько перечислить и все. Не выходило.

Никогда он не давал быстренько – изымал. Она подходила, ей было неловко, иногда стыдновато, иногда нет – она искала слова помягче, в обход, бочком, понезаметней – он брал на руки и тихо нес – бережно, как ребенка, перекрученную, изувеченную этой вечной, длящейся сложной ложью себе и другим душу – и маленькая, кривая, она вдруг начинала жмуриться, жаться: куда мы? страшно, страшно мне, батюшка, не надо!

В первое время Аню особенно поражало ощущение странной раздвоенности. Ей начинало казаться, что это и не она вовсе стоит тут и исповедуется, «это не я, это кто-то другой страдает», с ней так быть не может, она на такую серьезность и глубину не способна. Но все же это была она, кто ж еще? Она – только какая-то другая, в ином мире, в который внезапно восхищал Господь чрез руки и сердце своего служителя. Позднее все сменилось ощущеньем обратным – только здесь она и встречается с собой, только здесь она – это она настоящая, сердце охватывало блаженное чувство предельной полноты и подлинности.

Как у него это получалось? Но всегда (всегда!) происходила эта встреча, в невозможной простоте, высоте – Господи, прости! Каждую исповедь он превращал в предстояние перед Богом – и оказывалось так просто: ты не человеку солгала, ты не кого-то там до смерти обидела, поранила, ты не сама по себе отчаялась, унывала – ты не кого-то, не себя, ты вот Кого, посмотри. И всякая, даже забытая мелочь, дерзкое язвительное слово, недобрая мысль, обман, раздражение, злость, зависть вдруг восставали из небытия и загорались такой кромешной болью, стыдом – Господи, прости! Боже мой, прости меня.

И никогда сама она не выдержала бы, не вынесла этого суда, этой голой правды, последней – но рядом был он. Он стоял внутренне преображенный, обнаженный тебе навстречу, твоим словам, черным, пропитанным тьмой грехам, тихий – с опущенными глазами, беззащитный (вот когда впервые в нем это открылось!), и все их складывал в своем сердце. Может быть, потом он и отправлял их куда-то, в вечность, но сначала, слушая, он просто складывал их в сердце.

Уже гораздо позже не раз она думала с печалью – наверное, он все же исповедует неправильно, нельзя же так не беречься, должен же вырабатываться профессионализм! Но вот профессионалом-то он и не был. Так и не научился. Отточенность слов, четкость жестов, блестящее владение собой и публикой – все это было ему неведомо, он никогда заранее не знал своей роли, он мог только по-настоящему, всегда в первый раз, всегда не крашеная вода – кровь.

И не свидетельство то было – участие. Вместе с ней снова он проходил этот путь, вместе с ней падал и поражался падению – горько! И болел, и сокрушался – но только с неведомой ей глубиной, с незнакомой ей силой переживания отлученности от Божьего света. Он шагал этим трагическим путем так, как нужно было идти ей, и как она им не шла, но сейчас она идет похоже, сейчас она идет правильно, потому что ступает след в след ему.

Вместе с ней он также предстоял Богу, выпрашивая прощения за ее как за свое, и неожиданно ей делалось легче, свободней, уже и не она, а он сам, один нес этот крест, крест ее зла и слабости, и с этой ношей на плечах, только взвалив ее на себя всю, начинал говорить.

Говорил он всегда недолго, но без промаха, всегда как раз то, что так необходимо было сейчас растерянному, истерзанному собственной низостью и оторванностью от неба сердцу. Каждое слово она ждала и впитывала, но очень скоро и слова тоже вдруг оказывались не важны, их чудный смысл плавился, растворялся в опускающейся на нее той же, она уже узнавала ее, той самой сияющей крещенской радости.

Она оказывалась в шалашике под епитрахилью, сверху звучали слова молитвы. Крест, Евангелие, батюшкино благословение. Ноги у нее подкашивались. Как вынести, как благодарить?

 


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
СЛАДОСТНЫЙ НОВЫЙ СТИЛЬ| Старец святый

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)