Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Часть четвертая 13 страница. Но если не считать нескольких членов думы, поддержавших председателя,

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 2 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 3 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 4 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 5 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 6 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 7 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 8 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 9 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 10 страница | ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 11 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Но если не считать нескольких членов думы, поддержавших председателя,

никто из присутствующих не захотел перейти к повестке дня. Голосовать не

имело никакого смысла. Опасно раздражать народ, - ведь никто не знает,

чего он хочет, - так как же принимать решение, которое может пойти вразрез

с желанием народа? Надо сидеть и ждать. Часы на Мариенкирхе пробили

половину пятого.

Бюргеры всячески старались поддержать друг друга в решении терпеливо

ждать. Они уже стали привыкать к шуму на улице, который нарастал, стихал,

прекращался и начинался снова. Все немного поуспокоились, стали

устраиваться поудобнее, кое-кто уже сидел в нижних рядах амфитеатра и на

стульях.

В предприимчивых бюргерах начала пробуждаться потребность действовать,

то тут, то там уже слышались разговоры о делах; в каком-то углу даже

приступили к заключению сделок. Маклеры подсели к оптовикам. Все запертые

здесь господа теперь болтали друг с другом, как люди, которые, пережидая

сильную грозу, говорят о посторонних вещах и лишь изредка с робкой

почтительностью прислушиваются к раскатам грома.

Пробило пять, потом половина шестого; наступили сумерки. Изредка

кто-нибудь вдруг вздыхал: дома жена дожидается с кофе, - и тогда г-н

Бентьен позволял себе напомнить о чердачном окне. Но большинство

придерживалось в этом вопросе мнения г-на Штута, который, грустно покачав

головой, объявил:

- Что касается меня, то я для этого слишком толст!

Иоганн Будденброк, памятуя просьбу жены, пробрался к тестю и спросил,

озабоченно глядя на него:

- Надеюсь, отец, вы не слишком близко приняли к сердцу это маленькое

приключение?

Консул встревожился, увидев, что на лбу Лебрехта Крегера под коком

белоснежных волос вздулись две голубоватые жилы; одна рука старика, тонкая

и аристократическая, теребила отливающие всеми цветами радуги пуговицы на

жилете, другая, украшенная брильянтовым перстнем и лежавшая на коленях,

дрожала мелкой дрожью.

- Пустое, Будденброк, - проговорил он с какой-то бесконечной

усталостью. - Мне скучно, вот и все! - Но тут же сам изобличил себя во

лжи, процедив сквозь зубы: - Parbleu, Жан! Этих грязных оборванцев

следовало бы с помощью пороха и свинца обучить почтительному обращению...

Мразь! Сброд!..

Консул успокоительно забормотал:

- Да, да!.. Вы правы, это довольно-таки недостойная комедия... Но что

поделаешь? Приходится и виду не подавать. Уже стемнело. Они скоро

разойдутся...

- Где мой экипаж?.. Пусть мне немедленно подадут экипаж! - вдруг, выйдя

из себя, крикнул Лебрехт Крегер; его ярость прорвалась наружу, он дрожал

всем телом. - Я приказал подать его к пяти часам! Где он?.. Заседание не

состоялось... Что мне здесь делать? Я не позволю себя дурачить!.. Мне

нужен экипаж!.. Они еще, чего доброго, напали на моего кучера? Подите

узнайте, в чем дело, Будденброк!

- Отец, умоляю вас, успокойтесь! Вы раздражены... это вам вредно!

Конечно, я пойду и узнаю, что там с экипажем. Я и сам уже сыт всем этим по

горло. Я поговорю с ними, предложу им разойтись по домам...

И, несмотря на протест Лебрехта Крегера, несмотря на то, что старик

холодно и уничижительно отдал приказ: "Стоп! Ни с места! Вы роняете свое

достоинство, Будденброк!.." - консул быстро направился к выходу. Когда он

открывал узенькую зеленую дверь, Зигизмунд Гош схватил его за плечи своей

костлявой рукой и громким страшным шепотом спросил:

- Куда, господин консул?

На лице маклера залегло неисчислимое множество складок. Когда он

выкрикнул: "Знайте, я готов говорить с народом!" - острый его подбородок,

выражая отчаянную решимость, подтянулся почти к самому носу, седые волосы

упали на виски и мрачный лоб, а голову он так втянул в плечи, что и впрямь

казался горбуном.

- Нет, уж лучше предоставьте это мне, Гош, - сказал консул. - У меня

наверняка больше знакомых среди этих людей...

- Да будет так! - беззвучно отвечал маклер. - Вы человек более

известный. - И уже громче продолжал: - Но я пойду с вами, я буду подле

вас, консул Будденброк! Пусть ярость восставших рабов обрушится и на

меня!.. Ах, какой день и какой вечер! - произнес маклер Гош уже за дверью;

можно с уверенностью сказать, что он никогда не чувствовал себя столь

счастливым. - О господин консул! Вот он, народ!

Через коридор они вышли на крыльцо и остались стоять на верхней из его

трех ступенек. Улица имела вид необычный: она словно вымерла, и только в

открытых и уже освещенных окнах теснились любопытные, вглядываясь в

темневшую перед домом городской думы толпу бунтовщиков. Толпа эта

численностью не намного превосходила собравшихся в зале и состояла из

молодых грузчиков, складских рабочих, рассыльных, учеников городского

училища, нескольких матросов с торговых судов и прочих обитателей

городского захолустья, всех этих "тупиков", "проездов", "проулков" и

"задворок". В толпу затесались и три или четыре женщины, видимо

надеявшиеся, вроде будденброковской кухарки, извлечь из всего

происходящего какие-то личные выгоды. Некоторые инсургенты, устав от

долгого стоянья, уселись прямо на панель, спустили ноги в водосточные

канавки и закусывали бутербродами.

Время близилось к шести часам; сумерки уже сгустились, но фонари,

подвешенные на протянутых через улицу цепях, не были зажжены. Такое явное

и неслыханное нарушение порядка сразу вывело из себя консула и заставило

его обратиться к толпе тоном раздраженным и резким:

- Эй, ребята, что за ерунду вы затеяли?

Те, что задумали было поужинать, немедленно вскочили на ноги. Стоявшие

на противоположном тротуаре поднялись на цыпочки. Несколько грузчиков,

служивших у консула, сняли шапки. Толпа насторожилась, затопталась на

месте, заговорила приглушенными голосами:

- Да это ж консул Будденброк! Консул Будденброк хочет речь держать!

Заткнись, Кришан, этому если вожжа попадет под хвост, так уж держись! А

вот маклер Гош! Глянь-ка, глянь! Обезьяна, да и только! У него, верно, в

голове не все дома, а?

- Корл Смолт! - снова начал консул, глядя в упор своими маленькими,

глубоко сидящими глазами на одного из складских рабочих, кривоногого парня

лет двадцати двух, который стоял возле самого крыльца с шапкой в руке и

жевал булку. - Ну, говори хоть ты, Корл Смолт! Пора уж! Вы тут

околачиваетесь с самого обеда...

- Верно, господин консул! - с набитым ртом пробурчал Корл Смолт. - Это

уж что и говорить, дело такое... Знать, до точки дошло... Мы революцию

делаем...

- Что за ерунду ты мелешь, Смолт!

- Эх, господин консул, это вы так говорите, а коли до точки дошло... не

довольны мы, как оно есть. Нам подавай другой порядок... Как оно есть -

никуда не годится...

- Послушай, Смолт, да и вы, ребята! Кто поумнее, отправляйтесь-ка по

домам, не суйтесь в революцию и не нарушайте порядка.

- Священного порядка! - свистящим шепотом перебил консула маклер Гош.

- Еще раз повторяю, не нарушайте порядка! - внушительно произнес

консул. - Смотрите, даже фонари не зажжены... Уж больно вы далеко зашли с

вашей революцией...

Но Корл Смолт уже дожевал булку и теперь, стоя впереди толпы на широко

расставленных ногах, решил привести свои доводы.

- Эх, господин консул, вам легко говорить! Да нам-то вот охота, чтоб

был всеобщий принцип... избирательных прав...

- Бог ты мой, что за дурень! - воскликнул консул. - Нет, ты подумай,

какую ты несешь околесицу...

- Эх, господин консул. - Корл Смолт несколько оробел. - Так-то оно так,

а только нам революция нужна, это уж как пить дать. Сейчас везде

революция, в Берлине, в Париже.

- Ну, так чего вы хотите, Смолт? Говори же наконец!

- Эх, господин консул, я же сказал: республику хотим, так и говорю...

- Ну и дурак же ты! Да ведь у нас и без того республика.

- Эх, господин консул, так нам, значит, другую надо.

В толпе кто-то, лучше разбиравшийся в политике, начал раскатисто и

весело смеяться. И хотя большинство не расслышало слов Корла Смолта, но

веселость стала быстро распространяться, пока не охватила всю толпу

республиканцев. У окон зала появились любопытные с пивными кружками в

руках. И только Зигизмунд Гош был разочарован, более того - обижен таким

оборотом событий.

- Ну, ребята, - сказал под конец консул Будденброк, - теперь, по-моему,

вам самое лучшее разойтись по домам.

На что Корл Смолт, несколько растерянный от произведенного им

впечатления, ответил:

- Да-а, господин консул, этак тоже ладно! Я и сам рад. Дело-то

как-нибудь утрясется, а вы уж за обиду не считайте... Счастливо

оставаться, господин консул!

Толпа в наилучшем настроении начала расходиться.

- Эй, Смолт, погоди-ка минуточку! - крикнул консул. - Не попадался тебе

на глаза крегеровский экипаж? Ну, знаешь, карета от Городских ворот?

- Как же, господин консул! Попадалась! Она вниз поехала, к вам на двор.

Там и дожидается...

- Хорошо, сбегай-ка поживее, Смолт, и вели Иохену подавать. Господину

Крегеру пора ехать домой.

- Слушаюсь, господин консул!.. - И Корл Смолт, нахлобучив фуражку так,

что кожаный козырек почти закрыл ему глаза, неровной торопливой походкой

пустился вниз по улице.

 

 

 

Когда консул и Зигизмунд Гош воротились в зал, там все выглядело

значительно веселее, чем четверть часа назад. На столе председателя горели

две большие парафиновые лампы, отбрасывая желтоватый свет на бюргеров,

которые - кто сидя, кто стоя - наливали пиво в блестящие кружки, чокались

и переговаривались громко и благодушно. Г-жа Зуэркрингель, вдова, за это

время наведалась к ним, выказала самое сердечное сочувствие к участи своих

отрезанных от мира гостей и со свойственным ей красноречием убедила их в

необходимости подкрепиться: кто знает, сколько еще времени продлится

осада. Так извлекла она пользу из смутных времен и сбыла значительную

часть имевшегося у нее запаса светлого и довольно хмельного пива. Когда

оба парламентера входили в зал, добродушно улыбающийся слуга с засученными

рукавами вновь притащил изрядное количество бутылок. И хотя наступил вечер

и было уже слишком поздно для того, чтобы пересматривать конституцию,

никто не хотел прерывать собрания и отправляться домой. Питье кофе на сей

раз было решительно отставлено.

Пожав немало рук в ответ на сыпавшиеся на него поздравления, консул

поспешил подойти к тестю. Лебрехт Крегер был, наверно, единственный, чье

настроение не изменилось к лучшему. Высокий, надменный, молчаливый, он

сидел на прежнем месте и на сообщение консула, что экипаж сию минуту будет

подан, ответил иронически, голосом, дрожавшим не столько от старости,

сколько от горечи и обиды: "Так, значит, чернь соизволила разрешить мне

возвратиться домой?"

Деревянными движениями, нимало не напоминавшими его обычную изящную

жестикуляцию, он оправил накинутую ему на плечи шубу и с небрежным "merci"

оперся на руку зятя, предложившего ему себя в провожатые.

Величественная карета с двумя большими фонарями по обе стороны козел

уже стояла на улице, где, к вящему удовлетворению консула, наконец-то

начали зажигать фонари; они сели в нее и захлопнули дверцы. Прямой,

безмолвный, неподвижный, с ногами, укутанными меховой полостью, сидел

Лебрехт Крегер по правую руку от консула, когда экипаж катился по улицам,

и от презрительно опущенных уголков его рта, полускрытого короткими седыми

усами, вниз к подбородку сбегали теперь две глубокие вертикальные складки.

Гнев от пережитого унижения точил и грыз душу старика. Его глаза, тусклые

и безучастные, уставились на пустое переднее сиденье.

Улицы были оживленнее, чем в иной воскресный вечер. Всюду царило

праздничное настроение. Народ, радуясь благополучному исходу революции,

допоздна не расходился по домам. Время от времени раздавалось пение.

Кое-где мальчишки, завидев карету, кричали "ура" и кидали в воздух шапки.

- Право же, отец, я считаю, что вы слишком близко принимаете все это к

сердцу, - начал консул. - Если подумать - какая все это чепуха! Фарс! - И

для того чтобы добиться от старика ответа или хотя бы заставить его

что-нибудь сказать, консул стал оживленно распространяться о революции

вообще: - Если бы неимущие массы могли понять, как плохо служат они сейчас

своим собственным интересам... И ведь везде одно и то же! Сегодня днем у

меня был разговор с маклером Гошем, этим чудаком, который на все смотрит

глазами поэта и драматурга... Да, отец, революция подготовлялась в Берлине

досужими разговорами в эстетических салонах. А теперь народ взялся ее

отстаивать, не щадя своей шкуры. Выиграет ли он от этого? Бог весть.

- Хорошо, если бы вы открыли окно с вашей стороны, - произнес г-н

Крегер.

Иоганн Будденброк бросил на него быстрый взгляд и поспешно опустил

стекло.

- Вы не совсем здоровы, отец? - озабоченно спросил он.

- Нет, я здоров, - строго отвечал Лебрехт Крегер.

- Вам нужно подкрепиться и отдохнуть, - сказал консул и, чтобы хоть

что-нибудь сделать, поправил меховую полость на ногах тестя.

Вдруг - экипаж в это время громыхал по Бургштрассе - случилось нечто

ужасное! Когда шагах в пятнадцати от обрисовывавшихся во мраке Городских

ворот карета поравнялась с шумливой кучкой разгулявшихся уличных

мальчишек, в ее открытое окно влетел камень. Это был безобидный камешек,

величиной не больше голубиного яйца, и его несомненно без всякого злого

умысла, скорей всего даже не целясь, а просто так, во славу революции,

подбросила в воздух рука какого-нибудь Кришана Снута или Гайне Фосса. Он

беззвучно влетел в окно, беззвучно ударился о покрытую толстым мехом грудь

Лебрехта Крегера и также беззвучно скатился по меховой полости и остался

лежать на полу.

- Дурацкое озорство! - сердито произнес консул. - Что они сегодня, все

с ума посходили, что ли?.. Надеюсь, он не ушиб вас, отец?

Старик Крегер молчал, как-то страшно молчал. В карете было слишком

темно, чтобы консул мог различить выражение его лица. Видно было только,

что он сидел еще прямее, надменнее, неподвижнее, по-прежнему не

прислоняясь к подушкам. И только минуту-другую спустя, казалось из самых

глубин его существа, послышалось медленно, холодно, брезгливо

произнесенное слово: "Сброд!"

Боясь еще больше раздражить старика, консул ничего не ответил. Карета

проехала под гулкими воротами и минуты через три катилась уже вдоль

решетки с позолоченными остриями, огораживающей крегеровские владения. На

обоих столбах широких въездных ворот, за которыми сразу начиналась

каштановая аллея, ведущая к террасе, ярко горели фонари с позолоченными

шишечками вверху. Консул содрогнулся, когда свет упал на лицо его тестя:

оно было желто, дрябло и все изрыто морщинами. Высокомерное, упрямое и

презрительное выражение, которое до последней минуты хранил его рот,

сменилось расслабленной, кривой и нелепой старческой гримасой. Экипаж

остановился у террасы.

- Помогите мне, - сказал Лебрехт Крегер, хотя консул, вылезший первым,

уже успел откинуть меховую полость и подставить ему свою руку и плечо для

опоры. Он медленно повел тестя по усыпанной гравием дорожке к сияющей

белизною лестнице. Но старик еще не успел взойти и на первую ступеньку,

как у него подкосились колени, а голова так тяжело упала на грудь, что

отвисшая нижняя челюсть громко стукнулась о верхнюю. Глаза его закатились

и померкли.

Лебрехт Крегер, cavalier a la mode, отошел к праотцам.

 

 

 

Год и два месяца спустя, в одно мглистое снежное утро 1850 года, чета

Грюнлих и Эрика, их трехлетняя дочка, сидели в обшитой светлыми

деревянными панелями столовой на стульях ценою по двадцать пять марок и

завтракали.

За окнами в тумане лишь смутно угадывались обнаженные деревья и кусты.

В низенькой, облицованной зеленым кафелем печке, рядом с растворенной

дверью в будуар, где стояли всевозможные комнатные растения, потрескивали

охваченные жаром дрова, наполняя комнату отрадным и пахучим теплом.

Напротив печи, за полураздвинутыми портьерами из зеленого сукна,

открывался вид на коричневую шелковую гостиную с высокой застекленной

дверью, все щели которой были обиты ватными роликами, и маленькую террасу

за ней, расплывавшуюся в густой снежной мгле. Третья дверь, сбоку, вела в

коридор.

Круглый стол, с белоснежной скатертью и с вышитой зеленым дорожкой

посередине, был уставлен фарфоровой посудой с золотыми ободками, до того

прозрачной, что временами она мерцала, как перламутр. Шумел самовар. В

плоской сухарнице из тонкого серебра, имевшей форму чуть свернувшегося

зубчатого листа, лежали непочатые и нарезанные ломтиками сдобные булочки.

Под одним хрустальным колпаком горкой высились маленькие рифленые шарики

масла, под другим был разложен сыр разных сортов - желтый, светлый с

зелеными мраморными прожилками и белый. Перед прибором хозяина стояла

бутылка красного вина, - г-ну Грюнлиху всегда подавался горячий завтрак.

С тщательно расчесанными бакенбардами, в этот утренний час еще более

розовощекий, чем обычно, он сидел спиною к гостиной, уже совсем одетый - в

черном сюртуке, в светлых клетчатых брюках, - и поедал непрожаренную, на

английский манер, котлету. Его супруга находила это блюдо

"аристократичным", но в то же время и до того отвратительным, что никак не

могла решиться и для себя заменить таким завтраком привычные яйца всмятку

и хлеб.

Тони была в пеньюаре; она обожала пеньюары. Что может быть

"аристократичнее" изящного неглиже! А так как в родительском доме ей

нельзя было удовлетворить эту страсть, то она с тем большим рвением

предалась ей, став замужней дамой. У нее были три таких утренних наряда -

мягких, ласкающих, для создания которых требовалось больше изощренной

фантазии и вкуса, чем для иного бального платья. Сегодня на ней был

темно-красный утренний туалет - цвет его точно соответствовал обоям над

деревянной панелью - из мягкой, как вата, материи с вытканными по ней

большими цветами и покрытой россыпью крохотных красных бисеринок. От

ворота до подола по пеньюару каскадом струились темно-красные бархатные

ленты; бархатная же лента скрепляла ее густые пепельные волосы, завитками

спадавшие на лоб. Хотя она, как ей и самой это было известно, достигла

теперь полного расцвета, ребячески наивное и задорное выражение ее чуть

оттопыренной верхней губки оставалось таким же, как прежде. Веки ее

серо-голубых глаз слегка закраснелись - она только что умылась холодной

водой; ее руки - коротковатые, но тонкие, будденброковские руки, с нежными

запястьями, выступавшими из бархатных обшлагов пеньюара, в силу каких-то

причин отрывистее и торопливее расставляли тарелки, ножи и ложки.

Рядом с ней, на высоком детском стульчике, в забавно-бесформенном

вязаном платьице из голубой шерсти сидела маленькая Эрика, упитанный

ребенок со светлыми кудряшками. Уткнувшись в большую чашку, которую она

крепко держала обеими ручками, девочка тянула свое молоко, посапывая и

жалобно вздыхая.

Госпожа Грюнлих позвонила, и Тинка, горничная, вошла в столовую, чтобы

вынуть девочку из высокого стула и отнести наверх, в детскую.

- Поди погуляй с нею полчасика, Тинка, - распорядилась Тони, - но не

больше. И надень на нее теплую кофточку, слышишь?.. Сегодня туман.

Супруги Грюнлих остались одни.

- Ты просто смешон, - сказала Тони после недолгой паузы, явно продолжая

прерванный разговор. - Какие у тебя возражения? Приведи их! Не могу же я

вечно возиться с ребенком!..

- Ты плохая мать, Антония.

- Плохая мать? Да я просто не успеваю. Хозяйство отнимает у меня все

время! Я просыпаюсь с двадцатью замыслами в голове, которые нужно

осуществить за день, и ложусь с сорока новыми, к исполнению которых я еще

не приступила!..

- У нас две прислуги. Такая молодая женщина...

- Две прислуги? Вот это мило! Тинка моет посуду, чистит платье,

убирает, подает к столу. У кухарки дел выше головы: ты с самого утра уже

ешь котлеты... Подумай немножко, Грюнлих! Рано или поздно к Эрике придется

взять бонну-воспитательницу.

- Нам не по средствам с этих лет держать для нее особого человека.

- Не по средствам? О боже! Нет, ты действительно смешон! Да что мы,

нищие, чтобы отказывать себе в самом необходимом? Насколько мне известно,

я принесла тебе восемьдесят тысяч приданого!..

- Ох, уж эти твои восемьдесят тысяч!

- Да, да! И нечего говорить о них с пренебрежением... Тебе это было не

важно... ты женился на мне по любви - пусть так. Но ты, по-моему, меня

вообще уже больше не любишь. Ты перечишь самым скромным моим желаниям.

Ребенку не нужно особого человека!.. О карете, которая необходима нам как

хлеб насущный, давно уже и речи нет... Почему же ты настаиваешь на жизни

за городом, если нам не по средствам держать экипаж и ездить в общество,

как все люди? Почему ты недоволен, когда я бываю в городе? По-твоему, нам

надо раз и навсегда зарыться в этой дыре и не видеть ни одного человека!

Ты нелюдим!

Господин Грюнлих подлил себе вина, снял хрустальный колпак и, не

удостаивая ее ответа, принялся за сыр.

- Не пойму, любишь ты меня или нет? - продолжала Тони. - Твое молчание

до того неучтиво, что я считаю себя вправе напомнить тебе одну сцену у нас

в ландшафтной... Тогда ты вел себя несколько иначе!.. Ты с самых первых

дней редко-редко проводил со мной вечер, да и то уткнувшись в газету. Но

поначалу ты хоть до известной степени считался с моими желаниями, а теперь

и этого нет. Ты мной пренебрегаешь...

- А ты? Ты разоряешь меня.

- Я?.. Я тебя разоряю?

- Да. Ты разоряешь меня своей леностью, желанием все делать чужими

руками, неразумными издержками.

- О, пожалуйста, не попрекай меня моим хорошим воспитанием! В

родительском доме мне не приходилось и пальцем шевельнуть. Теперь - и мне

это нелегко далось - я свыклась с обязанностями хозяйки, не я вправе

требовать, чтобы ты не отказывал мне в необходимом. Мой отец богатый

человек: ему и в голову не могло прийти, что у меня будет недостаток в

прислуге...

- Ну, так погоди нанимать еще одну, пока нам не будет проку от его

богатства.

- Ты, кажется, желаешь смерти моему отцу? С тебя станется!.. Я только

сказала, что мы состоятельные люди и я пришла к тебе не с пустыми

руками!..

Господин Грюнлих, не переставая жевать, улыбнулся; улыбнулся с видом

превосходства, скорбно и молчаливо. Это смутило Тони.

- Грюнлих, - уже спокойнее сказала она, - ты улыбаешься, говоря о наших

средствах... Может быть, я ошибаюсь относительно нашего положения? У тебя

плохо идут дела? Может быть, ты...

В это мгновенье кто-то коротко и отрывисто постучал в дверь из

коридора, и на пороге появился г-н Кессельмейер.

 

 

 

Оставив в передней пальто и шляпу, г-н Кессельмейер в качестве друга

дома вошел без доклада и остановился в дверях. Внешность его точно

соответствовала описанию, сделанному в свое время Тони в письме к матери.

Ни тонкий, ни толстый, но коренастый, он был одет в черный, уже немного

залоснившийся сюртук, в такие же немного коротковатые и узкие брюки и

белый жилет, на котором длинная и тонкая часовая цепочка перепутывалась с

тремя шнурками от пенсне. Седые, коротко подстриженные и остроконечные

бакенбарды почти целиком закрывали его румяные щеки, оставляя открытыми

только подбородок и рот - маленький, подвижный, смешной, с двумя зубами на

всю нижнюю челюсть. Когда г-н Кессельмейер, засунув руки в карманы

панталон, остановился в дверях, с видом рассеянным, таинственным и

отсутствующим, эти два его желтых конусообразных зуба уперлись в верхнюю

губу. Черно-белый пух на его голове легонько трепыхался, хотя в комнате не

замечалось ни малейшего дуновения.

Наконец он вытащил руки из карманов, наклонился - при этом нижняя губа

его отвисла - и с трудом высвободил один шнурок из клубка на своей груди.

Затем, скорчив нелепейшую гримасу, одним взмахом насадил пенсне на нос,

окинул взором чету Грюнлих и проговорил: "Ага!"

Господин Кессельмейер то и дело прибегал к этому междометию, а потому

необходимо сказать, что бесконечные "ага" произносились им всякий раз

по-другому и достаточно своеобразно. Он умел восклицать "ага", сморщив нос

и закинув голову, с разверстым ртом и махая в воздухе руками, или,

напротив, в нос, протяжно, с металлической ноткой в голосе, так что это

напоминало гуденье китайского гонга. Иногда он пренебрегал разнообразием

оттенков и просто бормотал "ага" быстро, ласковой скороговоркой, что,

пожалуй, выходило еще смешнее, ибо печальное "ага" звучало в его устах

как-то гнусаво и уныло. На сей раз пресловутое междометие, сопровожденное

судорожным кивком головы, было произнесено так приветливо и весело, что

явно должно было свидетельствовать об отличном расположении духа г-на

Кессельмейера. Но тут-то и надо было держать ухо востро, ибо чем коварнее

были замыслы почтенного банкира, тем веселее он казался. Когда г-н

Кессельмейер подпрыгивал на ходу, непрестанно бормоча "ага", насаживал

пенсне на нос и вновь его ронял, махал руками, неумолчно болтал, словно

одержимый приступом шутовства, можно было с уверенностью сказать, что душу

его снедает злоба. Г-н Грюнлих, прищурившись, взглянул на него с

нескрываемой опаской.

- Так рано? - удивился он.

- Ага, - ответил г-н Кессельмейер и помахал в воздухе своей красной,

сморщенной ручкой, словно желая сказать: потерпи немного, сейчас будет

тебе сюрприз!.. - Мне нужно поговорить с вами, почтеннейший, и к тому же

безотлагательно! - И до чего же смешно он это сказал! Каждое слово он

сначала как-то перекатывал во рту и потом выпаливал его со всей силой, на

которую были способны его беззубые подвижные челюсти. "Р" раскатилось так,

словно небо у него было смазано жиром.

Взгляд г-на Грюнлиха сделался еще тревожнее.

- Входите же, господин Кессельмейер, - сказала Тони. - Садитесь. Как

мило, что вы пришли... Вы, кстати, будете у нас третейским судьей. Мы

только что повздорили с Грюнлихом... Ну, скажите: нужна трехлетнему

ребенку бонна или нет? Говорите прямо.

Но г-н Кессельмейер попросту не заметил ее. Он сел, постарался как

можно шире раскрыть свой крохотный ротик, сморщил нос, почесал

указательным пальцем в бакенбарде, отчего возник нестерпимо нервирующий

звук, и с сияющим радостью лицом уставился поверх пенсне на нарядно

сервированный стол, на серебряную сухарницу, на этикетку бутылки.

- Грюнлих утверждает, - продолжала Тони, - что я его разоряю.

Тут г-н Кессельмейер взглянул сначала на нее, потом на г-на Грюнлиха и,

наконец, разразился гомерическим хохотом.

- Вы разоряете его?.. - восклицал он. - Вы, вы, его разо... Так,

значит, вы его разоряете? О, господи ты боже мой, вот уж разодолжил!

Забавно! В высшей степени забавно! - Засим последовал целый поток

разнообразнейших "ага".

Господин Грюнлих ерзал на стуле и явно нервничал. Он то засовывал за

воротничок длинный указательный палец, то судорожно оглаживал свои

золотисто-желтые бакенбарды.

- Кессельмейер, - сказал он наконец. - Успокойтесь-ка! Вы что, с ума

сошли? Перестаньте хохотать! Налить вам вина? Или, может быть, хотите

сигару? Что, собственно, вас так смешит?

- Что меня смешит?.. Да, да! Налейте мне вина и сигару тоже дайте...

Что меня смешит? Итак, значит, вы считаете, что ваша супруга вас разоряет?


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 12 страница| ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 14 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.068 сек.)