Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мой отец - художник Леонид Круль 2 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Другое дело - механиком он был ненадежным. На ско­рую руку разобравшись в нехитром устройстве мотоколяски, он долгое время довольствовался старым запасом знаний, от случая к случаю привлекая на помощь природную смекалку. Он был сообразительным и находчивым человеком, но нату­ре его явно не хватало предусмотрительности и основатель­ности, качеств, совершенно необходимых для работы с лю­бым автомобилем. И мы часто попадали с ним в разного ро­да передряги. Обычно это было мелкие неполадки, недогляды и отец, нервничая и чертыхаясь, прямо посреди дороги откидывал капот и лез в машину. Но все в конце концов за­вершалось и мы благополучно добирались домой. Кроме од­ного происшествия, которое имело иной, невеселый финал.

В то лето мы открыли для себя прекрасное место для от­дыха за деревней Шарипово, что по Кушнаренковскому тра­кту к юго-западу от Уфы. Проезжая деревню, мы сворачива­ли вправо, спускались вниз и петляя по примятой траве вдоль извилистой речушки Кармасан, останавливались возле небольшого пригорка, где в одиночестве росла молодая кус­тистая ива. На своем мотороллере с нами ездил зачинщик этих поездок, приятель отца, Слава Бескоровайный со своей женой. Он помогал нам устанавливать палатку и мы вместе собирали засохшие сучья для костра и ходили в ближний ле­сок копать червей. Позже, когда темнело и выглядывали первые звезды, совершалась торжественная церемония - дя­дя Слава с резиновой лодки бросал в воду двадцатиметровую капроновую сеть, закрепляя ее концы к ветвям прибрежного тальника. Наутро отец уходил по росе с перекинутым через плечо этюдником, вслед за ним просыпались и мы с братом и бежали с удочками к реке. Днем все собрались у костра и на обед была вкусная и наваристая уха.

Все произошло неожиданно. Подъезжая к автобусной ос­тановке по Демскому району, отец обнаружил, что у мото­коляски отказали тормоза. Он засуетился, лихорадочно от­жимая овальные тормозные ручки, укрепленные на рулевой стойке, но мотоколяска продолжала катиться, не снижая на­бранной скорости. Дорога была узкой, правую половину за крывал рейсовый автобус, двери его были открыты и люди, не ощущая никакой опасности, выходили и садились в него. Нужно было выбирать: слева встречная полоса, справа лю­ди, а впереди - надвигающаяся громада автобуса. Размыш­лять было некогда и отец выбрал - прямо, и со всего раз­маха мы въехали в автобус, точнее, под него, ибо передок мотоколяски, подмявшись, оказался под автобусом. Удар по­лучился достаточно сильным, но все остались живы и никто серьезно не пострадал. На моих коленях сидела пятилетняя дочка Бескоровайных Инна, от удара о лобовое стекло она громко заплакала. Вмиг собрались прохожие, вокруг нас об­разовалась толпа, тут же, бросив мотороллер, подбежал дя­дя Слава и взял дочь к себе на руки. Все что-то говорили, шумели, доказывали, но я ничего не видел и не слышал - все мое внимание было обращено к отцу. Он сидел расте­рянно и неподвижно, со лба густой струйкой текла темная кровь вперемежку с каплями пота - в момент удара зерка­ло заднего обзора отлетело и отец крепко ударился лбом о выступивший кронштейн (до сих пор у него на этом месте виден глубокий шрам). Ему помогли встать и мы пошли по какому-то заброшенному полю, поросшему травой и бурья­ном, напрямик к больнице. Я переживал за отца, мне ка­залось, что вместе с кровью по каплям вытекает его жизнь и я боялся, что он может умереть. Для подростка это про­стительно, однако и позже, когда с отцом опять что-нибудь случалось, я переживал все точно так же. Словно почва разверзалась у меня под ногами, я терял ощущение реаль­ности происходящего и душа моя надолго погружалась в со­стояние невесомости. Не думаю, чтобы отец замечал это, он был слишком занят своей жизнью, а она доставляла ему много хлопот. Я же жил как бы двумя жизнями сразу - его и своей.

Боже, как я любил его, если бы он только знал! Когда он приходил домой, жалкий и потрепанный (за всю жизнь отец так и не купил себе приличного костюма), в сильном опья­нении, и падал на стоящий в прихожей табурет, бросая кос­тыли куда попало, я и тогда не ругал его. Помогая раздеть­ся, я отводил его на кухню, где мама поила его крепким ча­ем, после чего он там и засыпал, бормоча что-то в полусне. Допоздна я сидел с ним, терпеливо выслушивая его пута­ную и бессвязную речь, стараясь что-либо разобрать в ней.

- Серёнька, серёнька, — стонал он, охватив голову сла­беющими руками, - как же можно не любить музыку, это же ведь счастье, только послушай! Какая сила, мощь, какая сокровенная красота - что же со мной они сделали! Как же быть? Как же не хочется умирать, Серёнька, я не хочу уми­рать, я еще ничего не сделал!

Из репродуктора доносятся печальные аккорды шестой симфонии Чайковского и отец безутешно плачет навзрыд и, кажется, весь мир плачет с ним, сотрясаясь от скорби и страдания. Непрошеная слеза катится по моей щеке и серд­це бьется горячо и неровно...

 

 

Нет, я не считал отца неудачником, напротив, он всегда мне казался счастливым человеком, но все чаще настигали его нервные срывы и все чаще он возвращался домой вы­пившим и раздраженным.

 

- I I I –

 

 

Стоит по улице Маркса и отовсюду виден пятиэтажный желтый дом необычной формы, напоминающий причудли­вую букву Г. Построенный еще до войны, он сохранил чер­ты типовой сталинской постройки с высокими лепными по­толками, просторными комнатами, двойными входными и застекленными внутренними дверями, многочисленными ко­ридорчиками и кладовками. В подвале дома имелась собст­венная котельная, была и своя трансформаторная будка, ко­торая размещалась во внутреннем дворе, выросшего на пус­тыре и защищенного громадой дома с одной стороны и плотной стеной сараев, гаражей и прочих хозяйственных построек с другой стороны. Этот дом стоит на высоком мес­те неподалеку от Дома профсоюзов, возведенного на фунда­менте разрушенной Александровской церкви. В прошлом ве­ке в Уфу приезжал русский император Александр II. Он и освятил это место, где в короткие сроки горожанами был насыпан искусственный холм и построена церковь имени Александра Невского. Улица, огибавшая церковь, получила название Александровской. Теперь об этом ничто не говорит — церковь снесли, а улицу переименовали.

Пятиэтажный желтый дом и был тем самым домом, куда мы переехали в ноябре 1958 года. Нам предоставили квар­тиру в четвертом подъезде на первом этаже. Подъезд был сквозного прохода, и, естественно, этим пользовались жиль­цы, случайные прохожие, громко и невозмутимо хлопая входными дверями и хотя уличный шум не проникал в зда­ние, особой тишины здесь не наблюдалось. Квартира имела удобное расположение и тремя окнами выходила на двор, а двумя окнами - на улицу, где перед домом был расположен уютный палисадник, окаймленный невысокой чугунной ог­радкой. Атмосфера дома была необыкновенной - в третьем подъезде жили профессор музыки Зайдентрегер и художник Пантелеев (его жена пела в оперном театре), во втором подъезде - семья драматических артистов Бенина и Байко­вой, в нашем, четвертом, жила известная на всю страну пе­вица Бану Валеева и, как я уже упоминал, композитор Рауф Муртазин, в пятом подъезде последние годы жизни про­вел основатель профессиональной башкирской музыки Масалим Валеев. На отдельных дверях были укреплены нике­лированные таблички с указанием фамилий именитых жильцов — врачей и инженеров. Словом, в доме жили уди­вительные люди.

Сколько помню, по вечерам у нас часто собирались гости - художники, родственники, друзья. Мама была гостепри­имной и хлебосольной женщиной. На новоселье привалило столько народу, что едва удалось всех разместить. Весь дом ходил ходуном, гуляли дружно несколько дней и веселье би­ло через край. Наша квартира была всегда проходным дво­ром, мы ничему не удивлялись и сами скоро привыкли жить на виду, переняв эстафету от родителей. Мальчишки ходили к нам табунами и мать ворчала - на вас не наготовишься, а мы считали это естественным порядком вещей. Захваты­вающая атмосфера всеобщего, бесшабашного веселья, обыч­но соответствующая подобным коллективным формам жиз­ни, сопровождала меня все мое детство.

Особенным праздником, выделяющимся среди всех ос­тальных и завораживающим душу томительным ожиданием чего-то необыкновенного и прекрасного, была встреча с Но­вым годом. Я отчетливо помню два Новых года - 1959 и 1963. Отец не часто дарил нам новогодние подарки, как впрочем и читал вслух детские книжки (в моей памяти ос­тался всего один такой эпизод, связанный с рассказом Кип­линга о любопытном слоненке), и поэтому отцовское внима­ние всегда было трогательно. В первый раз отец подарил мне пластмассовый, темно-коричневый самолетик, умень­шенную модель настоящего истребителя. Самолет был сбор­ный, его нужно было складывать из отдельных частей, кото­рые потом вместе склеивались. Руками я мастерил плохо, у меня ничего не получалось и отцу пришлось все делать са­мому. С гордым видом повесил я свой самолетик на нижние ветки упирающейся прямо в потолок роскошной пихты (под Новый год мама обычно притаскивала с базара высоченную зеленую красавицу, которую потом мы с братом' долго и старательно наряжали).

Во второй раз я учился в третьем классе, когда отцу вздумалось одеть меня в костюм кота в сапогах. Костюм был шикарный - долгополая шляпа с перьями, широкий черный плащ, скроенный из куска щелковой подкладочной материи, резиновые сапоги с картонными ботфортами и зве­нящими шпорами из жести, деревянная шпага на тряпичной перевязи, кружевной бумажный воротничок и бутафорские усы, которые я все время клеил на верхнюю губу, а они ни­как не хотели там оставаться. Все это больше напоминало волшебство, фантазия отца была безгранична и я не мог до­ждаться школьного новогоднего утренника, чтобы похва­стать своим чудесным костюмом. Помню, что под самый Новый год я заболел ангиной и когда врач запретил мне по­сещать школу, предписав строгий постельный режим, из глаз моих брызнули слезы отчаяния и боли. - А все равно пойду, пойду, кто же когда увидит мой маскарадный кос­тюм, - упрямо твердил я сквозь слезы. Добрая женщина, видя мое безвыходное положение, смягчила приговор и от­пустила меня на утренник. Костюм кота в сапогах, как и следовало ожидать, в числе других был признан лучшим и получил приз.

Тогдашняя жизнь все больше укрепляла меня в мысли, что отец, стоит ему только захотеть, может буквально все и ничто на свете не в силах помешать задуманному. Как же вышло, что он вдруг забросил пейзажную живопись, то, для чего, казалось бы, был рожден и чему самоотверженно был предан долгие и счастливые годы, и ни с того, ни с сего стал заниматься монументальными росписями, не имея ни достаточного опыта, ни соответствующей подготовки? Ко­нечно, он быстро набил себе руку и через несколько лет легко и свободно прыгал по строительным лесам, рубил не­послушную смальту и увлеченно составлял так называемые сухие наборы будущих мозаичных картин. Его бригаде по­ручали сложные и ответственные заказы — дворец спорта, дворцы культуры завода РТИ и УМПО, спорткомплекс "Нефтяник", это в Уфе, кроме того, дворцы в Ишимбае, Салавате, Нефтекамске, Дюртюлях — в художественном оформлении фасада и интерьеров этих зданий есть ощути­мая доля труда Леонида Яновича Круля. То было время по­вального строительства дворцов культуры и в одной Уфе за короткое время их было построено пять штук (тогдашнему партийному руководству во главе с Шакировым казалось, что они строят новый город и они не щадили сил, безжало­стно разрушая старинный провинциальный городок, каким была тихая дореволюционная Уфа).

А как же быть тогда с живописью? Неужели все то, чем он занимался прежде, во что неистово и искренне верил, было пустым звуком? Может, ему показалось, что он исчер­пал себя и ничего стоящего написать уже не сумеет? Но ведь потом, позже, когда он в восьмидесятые годы вернулся к пейзажу, у него случались и удачи, а, значит, мастерство и уверенность не совсем покинули его. То есть как худож­ник он был жив и мог еще писать...

Была и другая причина, вполне прозаическая, которую нельзя совсем списывать со счетов, - это деньги. Жили мы тогда бедно, "хрущевский" режим значительно урезал рас­ценки художникам за творческие работы и отцовской зар­платы едва хватало от получки до получки. Обычно невоз­мутимая мать, терпеливо сносившая тяготы жизни, теперь частенько поругивала отца за нехватку денег, наступила по­лоса неудач и в отчаянии отец запил. Безденежье не прохо­дило и когда ему предложили перейти на работу по оформ­лению дворцов культуры, он согласился, не мешкая. А что ему оставалось делать!? Мама тогда не работала, мы с Воло­дей росли, а вместе с нами росли семейные расходы, и отец был вынужден пойти на компромисс, откладывая до лучших времен свое призвание.

Судьба, как выяснилось впоследствии, жестоко отомстила ему невосполнимой потерей художнической интуиции и вы­работанного годами творческого почерка.

Но это потом, а пока отец с головой окунулся в новую работу со всей свойственной ему энергией. Мало кто, как он, мог так легко и безоглядно радоваться наступающему дню, словно и не было никаких тревог и волнений - горя­чая, безудержная любовь к жизни перетягивала все. Кто знает, может, в этом и состоит высший смысл - принимать жизнь, какая она есть, со всем, что она приносит с собой и не требовать от нее невозможного.

Работа отнимала много времени и отец совсем позабыл об отдыхе, мотаясь из одной командировки в другую. Ни суббот, ни воскресений, ни дня, ни вечера, все смеша­лось в одном головокружительном потоке. Тут уж не до ху­дожественности, сдать бы вовремя, заказчику бы пригля­нуться. А тут еще обком партии со своим недремлющим оком, в общем, не позавидуешь. В редкие вечера, когда отец бывал дома, я слышал от него много такого, за что в то вре­мя можно было легко очутиться в "местах, не столь отда­ленных". Бабушка по маме Софья Павловна, до войны рабо­тавшая учительницей начальных классов, была по убежде­ниям твердой коммунисткой и часто выступала в защиту то­гдашнего режима, но отец был непримирим. Он воспламе­нялся с полуслова, и, очертя голову, бросался в самую гущу споров. Надо отдать ему должное, в любых обстоятельст­вах он умел сохранить высокую верность своему идеалу, ко­торому осознанно служил всю свою жизнь. Имя этого идеа­ла - русская художественная культура. Я не знаю вокруг себя другого такого человека, который бы так же, до само­отречения, был предан интересам культуры, как мой отец. Над ним не имели власти предметы материального мира, прочно подчиняющие себе обычных людей, во всяком слу­чае изменить его им было не дано. Он не понимал тех, кто целью жизни ставил достижение благополучия, сытости, по­коя, ибо жил по другим законам. В шестидесятые годы, ко­гда на время была приостановлена жесточайшая в истории коммунистическая цензура и в стране издавалось практиче­ски все мировое культурное наследие, он собрал прекрасную библиотеку русской, французской и немецкой классической прозы, драматургии и философии. Он повторял, что обра­зованный и культурный человек, живущий в России, обязан знать всемирную культуру. Не зная Шекспира, Данте, Бальзака, Верди, Моцарта, Микеланджело, Рембрандта, Ле­онардо да Винчи и многих, многих других, невозможно ни разобраться, что делается в мире, ни тем более понять и по­любить Россию.

И отец не только говорил, но и поступками своими под­тверждал сказанное. Купив в рассрочку магнитофон, он ча­сами просиживал возле радиоприемника, переписывая на пленку первые трансляции симфонических и фортепианных концертов. В нем никогда не угасала способность к органич­ному восприятию прекрасного, в какой бы форме оно не проявлялось. И как бы он ни был занят, его глубоко и ис­кренне интересовала текущая современная жизнь. Не было ни одного крупного события в стране, которое бы не полу­чило в его душе взволнованного отклика или, напротив, су­ровой и разгневанной оценки. Он тяжело переживал проис­ходящее, если вдруг что-то происходило не так, как должно было произойти, как он это ощущал своим чутким и прони­цательным сердцем.

Так было в 1974 году, когда Солженицына изгоняли из страны. Как и все мое поколение, я был продуктом своего времени и многого тогда не знал и не понимал. Я утвер­ждал, что писатель, в каких бы он не состоял отношениях с властью, должен работать на своей родине и его эмиграция может быть приравнена к бегству и даже предательству. Отец горячо оспаривал мое мнение, отстаивая для художни­ка безраздельную свободу творчества. Только сам худож­ник, считал мой отец, может выбрать, где и как он будет творить, главное — не утерять единственную и сокровен­ную тайну творчества, ради которой художник и послан в этот мир. Отец сразу и надолго полюбил Солженицына с момента первой публикации повести "Один день из жизни Ивана Денисовича", считая его самым крупным писателем XX века. Мучительно переживал он и вторжение советских войск в Афганистан и подавление народных волнений в Венгрии, Чехословакии и Польше, когда танки Советского Союза демонстрировали всему миру "гуманность" социали­стических принципов.

Я рос в напряженной, политизированной атмосфере, ко­гда отношение к коммунистическому правлению служило в семье лакмусовой бумажкой для разделения на "своих" и "чужих". Непросто было подростку определиться в незнако­мом мире, когда со всех сторон на него обрушивалась лави­на информации, наперебой кричавшая о преимуществах самого передового общественного строя, его ежедневных дос­тижениях и успехах, а дома, нисколько не щадя юношескую чувствительную психику, разбушевавшийся отец громил, на чем свет стоит, все эти самые хваленые преимущества. Нам вбивали в голову, что советская литература, оплот социали­стического реализма, держится на именах Маяковского, Фа­деева, Шолохова, Горького, а дома отец читал мне запре­щенных тогда Есенина, Достоевского и "Теркина на том свете" Твардовского. Я метался, не зная, к чему примкнуть. Полагать, что вся страна лжет, у меня не было ни основа­ний, ни достаточных доказательств, но не верить отцу я то­же не мог - слишком я любил его и что-то подсказывало мне, что он прав. Постепенно в душе формировалась опас­ная почва для двуличия и вынужденного лицемерия, когда я думал одно, а говорил то, что от меня требовали. Отчетливо помню резкое ощущение стыда на выпускном школьном эк­замене по литературе, когда я писал сочинение по творчест­ву Маяковского, которого никогда не понимал, но мне была нужна оценка и я пошел против своих убеждений, впрочем, тогда еще совсем нестойких.

Позже, спустя многие годы, я сам решил разобраться в "проклятых вопросах", которыми так полна русская литера­тура. И словно спасительный маяк, передо мною вставал пример моего отца, думающего и ревнивого знатока русской культуры.

 

 

- IV -

 

 

Я никогда не соглашусь с утверждением, что художник пишущий этюды и работающий с натуры — не художник и что только большие, многоплановые картины с четким жан­ровым и смысловым наполнением определяют подлинного живописца, а этюды - лишь подготовительная и незначи­тельная стадия к настоящей работе. И поэтому когда сейчас именитые башкирские художники в один голос доказывают, что Леонид Круль всю жизнь писал одни этюды, так ничего стоящего и не создав, меня не удивляет их неумелая и бес­пощадная "правота". Некоторые при этом снисходительно добавляют, что, мол, он прекрасный и очень способный че­ловек, в училище подавал неплохие надежды, но потом что-то произошло, то ли судьба сложилась не так, то ли еще что, в общем, из него не получилось настоящего художника. Правда, отмечают другие, у него есть отдельные удачные и первоклассные работы.

В 70-е годы, учась в авиационном институте, я любил гулять по улице Коммунистической, вернее, по ее коротенько­му отрезку между улицами Ленина и Карла Маркса. Меня влекла тихая, уютная старинность ее двухэтажных особня­ков и какой-то, невыразимый словами, жизненный дух. Мне нравилось заходить в небольшой скверик Ленина, что на уг­лу возле почтамта, где я подолгу сидел под старыми елями с поломанными ветками и наблюдал, как пожилые люди уча­стливо и степенно кормят крошками городскую птицу — го­лубей и воробьев. Весело журчат под ажурными сводами миниатюрные фонтанчики, шумит нестихающая детвора, а на душе спокойно и светло, как бывает только на родной зе­мле. Здесь на этой улице, в малом зале Союза художников, в августе 1973 года состоялась вторая персональная выстав­ка живописных работ Леонида Яновича Круля.

Было бы преувеличением сказать, что она стала крупным событием в культурном жизни города, хотя на открытие вы­ставки пришли все, с кем начинал отец свой творческий путь - Литвинов, Кузнецов, Платонов, Пантелеев, Бурзянцев, Домашников, Назаров, Лутфуллин — и все поздравля­ли, говорили положенные в таких случаях слова, преподно­сили цветы. Зная доверчивость и непосредственность отца, готов поверить, что он был совершенно счастлив и что это был лучший в его жизни день. Но что-то уже тогда меня насторожило и заставило задуматься. Во-первых, выставка юбилейная, то есть обязательная, приуроченная к 50-летию художника, с необходимым налетом некоторой официально­сти. Во-вторых, со времен первой персональной выставки прошло 18 лет, почти целое поколение. С трудом верится, чтобы самобытный, творчески ищущий художник все это время не испытывал потребности показать свои работы, выступить со своеобразным отчетом перед своим зрителем. В-третьих, если судить по тогдашним газетным публикациям, откликам на выставку, их авторы (Обухов и Домашников) охотнее упоминают работы Леонида Круля над монумен­тальными росписями, нежели его пейзажи и портреты. Само собой напрашивается вывод - устроители выставки скорее отдали дань уважения к его трудовым заслугам вообще, как у нас было принято в те годы, и ими вовсе не двигало жела­ние отметить творческие способности художника.

Печальное это событие — юбилейная выставка. Мыльный пузырь, который существует, пока его надувают. Но вот он лопнул и о нем забыли.

А как же отец, как быть с ним, неужели он всего этого не замечал и не понимал? С его умом, талантом, ощущени­ем жизни и поверить наскоро состряпанным обещаниям, пу­стым дежурным похвалам? Скорее, он был вынужден делать вид, что соглашается со всем этим. Период творческого подъема миновал, а гигантская волна оформления мрамор­ных дворцов набирала силу, захлестывала и отец уже не чувствовал в себе прежней уверенности живописца ("Какой я художник, - с горькой досадой бросал он в те годы. - Я простой оформитель"). Юбилейные торжества лишь на не­делю вырвали отца из жесткого графика. Выставка, банкет, шумные празднования и снова командировки - обшарпан­ные гостиничные номера, неуютный, резкий свет лампочки без плафона, желтое, видавшее виды постельное белье и ус­тало-равнодушное безразличие обслуживающего персонала, как это было тогда, да и, пожалуй, во многом осталось и сейчас. Каким запасом мужества должен обладать человек, несущий красоту людям, чтобы не растеряться при столкно­вении с повседневным невежеством и бескультурьем?

И все же отец писал, писал через "не хочу" (одно из лю­бимых его выражений), писал наперекор судьбе, экспери­ментировал, потому и появился тот задел, который составил большую часть выставочного материала. Потеряв интерес к "маслу", он решил испробовать себя в графике. Работал он между оформительскими заказами, быстро и необычно. Бы­ло любопытно смотреть, как он берет в крепкие мускули­стые руки нежный германский ватман, слегка мочит его, безжалостно мнет и, расправляя на куске картона, тут же, не дожидаясь пока высохнет, начинает писать акварельными красками по влажной мятой бумаге. Цветные струйки, при­чудливо растекаясь по многочисленным морщинам, образо­вывали неповторимое фантастическое кружево, которое по­том отец заботливо подправлял мелками. Для этой цели хранилась в его шкафу большая коробка чехословацкой ху­дожественной пастели, свыше ста оттенков.

В то лето я отдыхал на Украине, в Краматорске. Вернув­шись в Уфу, на следующий день утром, когда посетителей меньше всего, я пошел на выставку. Любопытство и гор­дость за отца сменялись настойчивым желанием понять, ра­зобраться и в работах, уже ставших частью моего детства и в новых графических листах, и я долго бродил по залу, ста­раясь уловить, почувствовать общее настроение, ничем не передаваемый воздух живописи. Забывая об уличной суете и повседневных заботах, вглядываюсь в знакомые пейзажи и непрошеная грусть тихо стучит в сердце, к горлу подбира­ется комок и становится душно и горячо. И уже не видишь ничего вокруг, чувство радости, счастья и любви ко всему живому переполняет неожиданно притихшую душу...

Все-таки, отец — настоящий художник, подлинный мас­тер своего дела, подумалось мне тогда.

Ничего похожего на свои переживания я не нашел в кни­ге отзывов, лежащей на журнальном столике. Каких только записей не обнаружил я в ней! Рядом со скромными откли­ками простых, и верилось, симпатичных людей, соседство­вали прямо-таки грубые, невежественные выпады в адрес юбиляра. Будто кто-то нарочно решил выплеснуть грязную ложку дегтя и посмотреть, что из этого получится. Прежнее настроение вмиг улетучилось, в душе все закипело и захо­телось дать отпор марателям. Что я немедленно и сделал на страницах той же книги, представившись посторонним зри­телем. Кто-то ведь должен был защитить отца, хотя бы та­ким неуклюжим способом.

И никто из друзей отца, известных художников, не оста­вил в книге даже небольшой надписи, пожелания, доброго совета. Словно и не было такого художника как Леонид Янович Круль, и не участвовали его холсты буквально на всех, начиная с 1957 года, Всесоюзных, Всероссийских и зо­нальных выставках, словно и не принадлежал он к первой, самой крепкой, когорте профессиональных башкирских ху­дожников.

С выставки я уходил, унося в душе противоречивые чув­ства, в том числе и обиду на незаслуженно обойденную вни­манием творческую судьбу отца.

Третья, последняя при жизни, художественная выставка Леонида Круля (совместно с Константином Головченко) со­стоялась в октябре 1992 года в Центральном выставочном зале, самой вместительной, на полквартала протянувшейся, городской галерее. Около сотни работ, собранных почти за полвека творческой деятельности, характеризовали его как мастера лирико-психологического пейзажа, создавшего в рамках традиционной изобразительной техники уникаль­ный, глубоко задушевный мир образов, идей и впечатлений и внесшего по праву достойный вклад в башкирское искус­ство. Однако и эта выставка прошла незамеченной, не обра­тив на себя должного внимания журналистов и искусствове­дов республики. О выставке знали немногие — афиш по го­роду расклеено не было, ни в газетах, ни по телевидению не было дано никаких объявлений (обычно это делается с по­мощью самих художников, но отец не придавал этому зна­чения и, возможно, терял часть своей публики). Несмотря на все это, интерес к выставке постепенно нарастал, понем­ногу продавались работы (всего было продано около двадца­ти полотен, из них несколько работ во Францию!) и посе­щаемость держалась на хорошем уровне.

Просуществовав менее трех недель, выставка была свер­нута. Свою задачу она выполнила - прикрыть собой пусту­ющий промежуток, пока готовятся к экспозиции другие, бо­лее яркие и эффектные выставки.

 

 

- V -

 

 

Рассуждая о судьбе отца и его жизненном пути, нельзя не коснуться, хотя бы в нескольких словах личной жизни художника, протекавшей бурно, разбросанно и вдохновенно.

Как я уже упоминал вначале, отец долго и настойчиво доби­вался руки моей матери, Нины Алексеевны Овчинниковой. Первые годы семейной жизни, несмотря на тяжелые жилищ­ные условия и отсутствие понимания со стороны тещи, про­текали в согласии и дружбе - выручали веселый, оптими­стический характер отца и врожденная мягкость матери. Для матери отец всегда был умницей, она с ним советова­лась в любых обстоятельствах, терпеливо подчиняясь его непостоянной воле. Следуя его желаниям, она осталась си­деть дома, приглядывая за детьми. А ведь получив после войны среднетехническое образование (редкость по тем временам!), вполне могла бы пойти работать и неплохо за­рабатывать. Но не пошла, дорожа мнением мужа.

Отец был мастер на все руки и охотно брался за любую домашнюю работу. Сразу, как только мы переехали, отец сделал нам с братом по письменному столу собственной конструкции и небольшой книжной полке, а на кухне поя­вились два или три наскоро сколоченных табурета. Позже, в комнате, которую раньше занимал Муртазин с женой, отец соорудил из перегородки удобный стеллаж для книг, высо­той во всю стену, с раздвижными дверками для нижних по­лок. В самой маленькой комнате он укрепил несколько встроенных шкафчиков и полок, где в порядке всегда были разложены инструменты, кисти и краски. У нас не было проблем с обувью - со времен войны отец сохранил дратву, вар, сапожное шило, лапку для подметок и каблуков и лов­ко владел всем этим, придавая изношенной обуви прилич­ный вид. По вечерам у нас не умолкала швейная машинка - бабусин подарок на новоселье. Мама любила шить и, до­поздна засиживаясь за работой, грустно и тихо напевала. Помню ее красивый томный голос, проникновенно выводя­щий забытую песню –

 

"Все васильки, васильки.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 122 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Мой отец - художник Леонид Круль 1 страница| Мой отец - художник Леонид Круль 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.018 сек.)