Читайте также: |
|
вычесть шесть, разделить на два, прибавить четыре, сколько получится?
- Пять? - ляпнул я, потому что сбился со счета, заглядевшись, как
проворно шевелятся его губы.
- Нет, десять, - сказал он, укоризненно качая гладко причесанной
головой. Он был необычайно аккуратен во всем и не терпел никакой
неточности.
- Шесть разделить на три, - сказал он, - прибавить десять, помножить на
три, прибавить четыре, разделить на четыре, сколько получится?
- Не знаю, - сказал я жалобно. Рубашка как огонь палила мне кожу.
- Десять, - сказал он, огорченно поджимая растягивающиеся, как резина,
губы. - Но к делу. - Он преподавал общественные науки. - Перечисли членов
кабинета Трумэна. Вспомни, как я учил вас запоминать по первым буквам.
- А - Дин Ачесон, государственный секретарь, - сказал я и больше никого
не мог вспомнить. - Но послушайте, мистер Филиппс, ведь вы его друг,
скажите мне, - взмолился я, - разве это может быть? Куда же деваются души?
- Т, - ответил он, - Танатос, демон смерти уносит мертвых. Ну-ка,
дружок, два плюс три, веселей, веселей!
Он ловко отпрыгнул в сторону, нагнулся и быстро подхватил что-то.
Прижал к себе, медленно повернулся и подбросил высоко в воздух. Это был
волейбольный мяч, и вершины гор у меня за спиной взвыли. Я рванулся, хотел
отбить мяч через сетку, но запястья мои были скованы льдом и медной цепью.
У мяча появились глаза и волосы, похожие на кукурузную метелку. Лицо
Дейфендорфа придвинулось вплотную, я чувствовал его смрадное дыхание. Он
сложил руки так, что между ладонями оставался маленький ромбовидный
просвет.
- Понимаешь, им нужно, чтобы ты был вот здесь, - сказал он. - Все они
такие, им только этого и надо, взад-вперед.
- Но ведь это скотство, - сказал я.
- Конечно, гадость, - согласился он. - Но ничего не поделаешь.
Взад-вперед, взад-вперед, и больше ничего. Питер, а целовать, обнимать их,
говорить всякие красивые слова - все без толку, с них это как с гуся вода.
Приходится делать так.
Он зажал во рту карандаш и показал, как это делается, опуская лицо к
ладоням, - карандаш торчал резинкой наружу из его дикарских зубов. И в
этот миг, когда я глядел на него во все глаза, для меня ничего в мире не
существовало, кроме этого лица. Он выпрямился, разнял руки и погладил две
пухлые подушечки на левой ладони.
- А если у нее ноги слишком толстые, - сказал он, - туда и не
прорвешься, понял?
- Кажется, да, - сказал я. Мне мучительно хотелось почесать руку там,
где расползлась красная рубашка.
- Так что не очень-то презирай тощих, - предостерег меня Дейфендорф, и
мне было противно видеть, как его лицо стало серьезным и сосредоточенным,
потому что я знал - это нравилось в нем отцу. - Взять, к примеру,
худенькую, вроде Глории Дэвис, или длинную, поджарую, вроде миссис Гаммел,
- понимаешь, с такой чувствуешь себя спокойней... Слышь, Питер?
- Ну чего? Чего тебе еще?
- Хочешь, научу, как узнать, страстные они или нет?
- Хочу. Конечно, хочу.
Он ласково погладил ладонь около большого пальца.
- Гляди сюда. Бугорок Венеры. Чем он больше, тем больше у них этого
самого.
- Тем больше чего?
- Не будь дураком. - Он так ткнул меня в бок, что я охнул. - И потом,
скажи-ка, почему у тебя на ширинке всегда желтое пятно?
Он захохотал, и я услышал, как у меня за спиной этот хохот подхватили
горы Кавказа, шлепая друг друга полотенцами и встряхивая своей серебряной
плотью.
А потом ко мне пришел наш город, весь раскрашенный, как индеец, с
лицом, помутневшим от напрасно пролитых слез.
- Ну, уж ты-то нас помнишь, - сказал я. - Мы ходили вдоль трамвайных
путей, и я всегда торопился, чтоб не отстать.
- Помню? - Он растерянно провел рукой по щеке и выпачкал пальцы сырой
глиной. - Столько людей...
- Колдуэллы, - сказал я. - Джордж и Питер. Он был учителем в школе, а
когда война кончилась, изображал дядю Сэма и шел впереди на параде мимо
пожарной каланчи, там, где раньше трамвай ходил.
- Был тут один, - сказал он, силясь вспомнить, и веки у него задрожали,
как у лунатика, - толстый такой...
- Да нет же, _худой_ и высокий.
- Все вы, - сказал он с неожиданной досадой, - воображаете, что, если
прожили здесь несколько лет, я должен... должен... Вас тысячи. Были и
будут тысячи... Сначала "первые люди". Потом валлийцы, квакеры, немцы из
Талпехокен Вэлли... И все хотят, чтоб я их помнил. А у меня слабая память.
- И после этого признания лицо его вдруг сморщилось в улыбке, которая так
просветлила землистые пятна на его щеках, что в этот миг я полюбил его
даже в его слабости. - И чем больше я старею, чем больше меня расширяют,
строят улицы на Шейл-хилл, новый квартал со стороны Олтона, тем меньше...
я помню. Многое становится безразличным.
- Он состоял в клубе "Львов", - напомнил я, - но президентом его так и
не выбрали. И еще - в комитете по устройству городского парка. Он всегда
делал добрые дела. Любил бродить по улицам и часто бывал в гараже Гаммела,
вон там на углу.
Он закрыл глаза, и лицо стало такое же, как веки, растянутое и словно
пленкой подернутое, все в прожилках, безучастное, как у покойника. Кое-где
поблескивали непросохшие мазки краски.
- Когда же это выпрямили переулок Гаммела? - пробормотал он про себя. -
Там была столярная мастерская и лачуга, где жил слепой, он ослеп на войне,
во время газовой атаки. Но вот я вижу, по улице идет человек. Из кармана у
него торчат испорченные ручки...
- Это мой отец! - воскликнул я.
Он сердито покачал головой и медленно поднял веки.
- Нет, - сказал он. - Никого там нет. Это просто тень дерева. - Он
усмехнулся, вынул из кармана крылатое кленовое семя, ловко расщепил его
ногтем большого пальца и налепил на нос, как делали мы в детстве, -
получился маленький зеленый рог. На лице, разрисованном желтой краской,
это выглядело зловеще, и он в первый раз посмотрел прямо на меня. Глаза у
него были черные, как нефть или перегной. - Понимаешь, - явственно
произнес он, - вы уехали. Не надо было уезжать.
- Я не виноват, это все мама...
Прозвенел звонок. Было время завтрака, но мне не принесли поесть. Я
сидел напротив Джонни Дедмена, и с нами были еще двое. Джонни раздал
карты. И так как я не мог их поднять, он быстро поднес каждую к моему
лицу, и я увидел, что это не простые карты. Вместо обычных картинок и
очков на них были тусклые фотографии.
Туз бубен: Белая женщина, уже немолодая, сидит на стуле голая и
улыбается.
Валет червей: Белая женщина и негр, совершающие акт взаимной любви.
Десятка треф: Четверо лежат квадратом, женщины попеременно с мужчинами
- один негр, остальные белые.
Карты были дешевые, плохо напечатанные, и поэтому некоторые
подробности, которые мне нестерпимо хотелось увидеть, были едва различимы.
Чтобы скрыть смущение, я равнодушно спросил:
- Где ты их достал?
- В Олтоне, в табачной лавке, - сказал Джонни. - Но надо знать, у кого
спросить.
- Неужели и впрямь все пятьдесят две штуки такие? Вот чудеса.
- Все, кроме вот этой, - сказал он и показал мне туза пик. Это был
самый обыкновенный туз пик.
- Вот досада.
- Другое дело, если перевернуть его вверх ногами, - сказал он; теперь
туз был похож на яблоко с толстым "черным черенком.
Я недоумевал.
- Покажи остальные, - попросил я его.
Джонни взглянул на меня своими хитрыми глазами, и его пушистые щеки
порозовели.
- Обожди, учительский сынок, - сказал он. - За это надо платить. Я-то
заплатил.
- Но у меня денег нет. Сегодня мы ночевали в гостинице, и отцу пришлось
дать портье чек.
- Врешь, у тебя есть доллар. Ты припрятал его от старого дурака. У тебя
есть доллар в бумажнике в заднем кармане.
- Но я не могу туда дотянуться, у меня руки скованы.
- Что ж, - сказал он. - Тогда сам купи себе карты, нечего зря
трепаться.
И он сунул колоду в карман зеленой, как трава, рубашки из красивой
грубошерстной ткани. Поднятый воротник терся на затылке о его прилизанные
волосы.
Я попытался достать бумажник; онемевшие плечи ныли; спина была словно
приварена к скале. Пенни - она была рядом со мной, и от нес исходил едва
уловимый запах невинности - прижалась лицом к моей шее, стараясь достать
бумажник.
- Брось, Пенни, - сказал я ей. - Не стоит. Эти деньги понадобятся,
потому что мы должны поесть сегодня в городе перед баскетбольным матчем.
- И зачем вы переехали на ферму? - сказала она. - Из-за этого столько
неудобств.
- Правда, - сказал я. - Зато теперь нам легче быть вместе.
- Но ты никогда этим не пользовался, - сказала она.
- Один раз воспользовался, - сказал я в свое оправдание и покраснел.
- Хрен с тобой, Питер, на, гляди, - со вздохом сказал Джонни. - И не
говори потом, что я жадный.
Он перебрал колоду и опять показал мне валета червей. Картинка мне
нравилась - полная завершенность и симметрия, бурный водоворот плоти, лица
скрыты белыми пышными бедрами и длинными распущенными волосами женщины. Но
подобно тому, как на листе бумаги, заштрихованном черным карандашом,
проступают стершиеся, давным-давно закрашенные на крышке парты инициалы и
надписи, эта картинка снова оживила во мне тоску и страх за отца.
- Как думаешь, что покажет рентген? - спросил я как бы невзначай.
Он пожал плечами, помычал, что-то прикидывая, и сказал:
- Шансы равные. Может и так и этак обернуться.
- О господи! - воскликнула Пенни и прижала пальцы к губам. - Я забыла
помолиться за него.
- Это ничего, - сказал я. - Не думай про это. Забудь, что я просил
тебя. Только дай мне кусочек от твоего бифштекса. Маленький кусочек.
Весь сигаретный дым летел мне прямо в лицо; с каждым вдохом я словно
глотал серу.
- Полегче, - сказала Пенни. - Этак ты весь мой завтрак съешь.
- Ты так хорошо ко мне относишься, - сказал я. - Почему? - Я задал этот
вопрос, чтобы выманить у нее признание.
- Какой у вас теперь урок? - спросил Кеджерайз своим противным пустым
голосом. Он тоже был с нами.
- Латынь. А я и не открывал этот вонючий учебник. Где там! Всю ночь
шлялся с отцом взад-вперед по Олтону.
- То-то мисс Апплтон порадуется, - сказал Кеджерайз. Он завидовал моим
способностям.
- Ну, Колдуэллу она, небось, все простит, - сказала Пенни. Ей хотелось
острить, а я этого не любил; не такая уж она была умная, и это ей не шло.
- Странный разговор, - сказал я. - Что это значит?
- А ты не замечал разве? - Ее зеленые глаза стали Совсем круглыми. -
Твой отец и Эстер вечно любезничают в коридоре. Она от него без ума.
- Да ты рехнулась, - сказал я. - У тебя просто помешательство на
сексуальной почве.
Я хотел пошутить, но, странное дело, она рассердилась:
- А ты, значит, ничего не видишь, да, Питер? Спрятался в свою кожу, как
в броню, и никого на свете не замечаешь?
"Кожа"... От этого слова я вздрогнул; но я был уверен, что она ничего
не знает про мою кожу. Лицо и руки у меня были чистые, а больше она ничего
не видела. Я терзался и боялся ее любви; ведь если она меня любит, значит,
в конце концов мы сблизимся и придет мучительный миг, когда я должен буду
обнажить перед ней свое тело... "Прости меня, - вдруг застучало у меня в
мозгу, - прости, прости".
Джонни Дедмен, уязвленный тем, что на него не обращают внимания - в
конце концов должны же младшие ценить, что он, старшеклассник, снисходит
до них, - стасовал свою похабную колоду и притворно хихикнул.
- А вот картинка, умрешь, - сказал он. - Четверка стерв. То бишь черв.
Женщина с быком.
Майнор бросился к нашему столу. Его лысина сверкала яростью, и ярость
струилась из раздувавшихся ноздрей.
- Пр-р-о-чь! - зарычал он. - Убери! И не смей больше с этой дрянью сюда
показываться.
Дедмен поднял голову, взглянул на него, помаргивая длинными загнутыми
ресницами невинно и выжидающе. Потом процедил сквозь зубы:
- Шел бы лучше конину свою рубить.
Мисс Апплтон едва переводила дух - видно, ей нелегко было сюда
взобраться.
- Питер, переведи, - сказала она и прочитала, безупречно произнося
долгие и краткие гласные:
Dixit, et avertens rosea cervice rsfulsit,
ambrosiaeque comae divinum vertice odorem
spiravere, pedes vestis defluxit ad inios,
et vera incessu patuit dea
[Молвила и, обретясь, проблистала выей румяной;
И, как амброзия, дух божественный пролили косы
С темени; пали струей до самых ног одеянья;
В поступи явно сказалась богиня.
(Вергилий, "Энеида", перевод В.Брюсова и С.Соловьева)].
Она выговаривала эти звонкие слова с латинским выражением лица: углы
губ сурово опущены, брови подняты и неподвижны, на щеках - возвышенная
бледность. А на уроке французского языка лицо у нее бывало совсем другое:
щеки как яблоки, брови вздрагивают, губы сморщены, углы рта задорно
подергиваются.
- Она сказала... - начал я.
- Молвила. Она молвила так, - поправила мисс Апплтон.
- Она молвила и... и... покраснела.
- Что у нее покраснело? Не лицо. Только cervice.
- Она молвила и, повернув свое... э-э... розовое чрево. - Смех в
классе. Я смутился.
- Нет! Cervice, cervice. Шею.
- Она молвила и, поворачивая...
- Повернувшись.
- Она молвила, повернувшись, и ее розовая шея сверкнула.
- Очень хорошо.
- И... и... coma, coma - ком?
- Волосы, Питер, волосы.
- И... э... повернувшись опять...
- Ну нет, мальчик мой, неправильно. Vertice здесь существительное,
vertex, verticis. Вихрь. Вихрь, круговорот, корона волос, каких волос? Где
определение?
- Как амброзия.
- Правильно, подобных амброзии, что в сущности значит - бессмертных.
Амброзия чаще всего означала пищу богов, и слово дошло до нас в этом
наиболее употребительном значении - сладкий напиток, нектар. Но боги,
кроме того, пользовались амброзией как благовонием. - Мисс Апплтон
говорила о богах уверенно, со знанием дела.
- И ее вихрь, путаница...
- _Корона_, Питер. Волосы у богов никогда не бывают спутаны.
- И корона ее подобных амброзии волос распространяла божественный
запах.
- Так. Хорошо. Только лучше скажем не запах, а аромат. Запах - слишком
грубо.
- Божественный аромат... ее покровы, ее одежды...
- Да, ее ниспадающие одежды. Все богини, кроме Дианы, носили свободные,
ниспадающие одежды. Диана, божественная охотница, носила, конечно, более
удобную тунику и, пожалуй, поножи, вероятно, из темно-зеленой или
коричневой материи, как мое платье. Ее одежды упали...
- Я не понимаю ad imos.
- Imus - очень архаичное слово. Это превосходная степень от inferus,
нижний. Ad imos - до самого низа. Здесь, буквально - до самого конца ее
ног, что в переводе звучит не очень вразумительно. Слово использовано для
эмфазы: поэт поражен. Чтобы передать это, можно найти некоторые варианты,
скажем так: "Одежды упали к самым ее ногам". Смысл же - совершенно. Она
была совершенно обнажена. Продолжай, Питер. Не теряй времени.
- Вниз к ее ногам и действительно открыли...
- Была открыта, обнажена, явилась взору, как vera. Vera dea.
- Истинная богиня...
- Правильно. А как связано с предложением incessu?
- Не знаю.
- Питер, право, это досадно. Ведь ты же будешь учиться в колледже.
Incessu - значит "идя", "ступая". Поступью она была истинная богиня.
Поступь здесь надо понимать как манеру держаться, как стиль;
божественность - это своего рода стиль. Строки стихов преисполнены тем
сиянием, которое нежданно пролилось на Энея. Ille ubi matrem agnovit - он
узнал свою мать. Венеру. Венеру с ее ароматом амброзии, вихрем волос,
струящимися одеждами, розовой кожей. А ведь он видит только, как она
avertens, как она поворачивается и уходит прочь. Смысл отрывка в том, что,
лишь когда она поворачивается и уходит, он видит ее во всем ее блеске,
видит ее подлинное величие, видит, что она ему не чужая. Так часто бывает
в жизни. Любовь приходит слишком поздно. А дальше идут трогательные строки
- он кричит ей вслед: "О, почему, почему не дано мне коснуться тебя,
поговорить непритворно с тобою?"
На месте учительницы появилась Ирис Осгуд, девушка плакала. Слезы
катились по щекам, мягким и гладким, как бока породистой белой коровы, и
она, глупая, даже не вытирала их. Ирис была из тех дурочек, которые не
пользовались у нас в классе успехом, но все же, когда она была близко,
внутри у меня что-то дрожало. Ее полная, расплывающаяся фигура порождала
во мне смутные желания; чтобы их заглушить, я обычно отпускал шуточки,
давал волю языку. Но сегодня я был измучен, мне хотелось только приклонить
голову на ее глупость, как на подушку.
- Отчего ты плачешь, Ирис?
Сквозь слезы она пролепетала:
- Он порвал на мне блузку. Теперь ее хоть выбрось. Что я маме скажу?
И я увидел, что одна ее грудь, стекающая вниз, как жидкое серебро, в
самом деле обнажена до розовой сморщенной пуговки; я не мог отвести от нее
глаз, она казалась такой беззащитной.
- Не беда, - сказал я ей благодушно. - Ты на меня погляди. Рубашка
совсем разлезлась.
И это была правда: на груди у меня остались только лохмотья да
прилипшие кое-где красные нитки. Мой псориаз был у всех на виду.
Выстроилась очередь, и они проходили мимо меня друг за другом - Бетти Джен
Шиллинг, Фэтс Фраймойер, Глория Дэвис, пряча улыбку, диабетик Билли Шупп -
все мои одноклассники. Наверно, встретились в автобусе. Каждый
рассматривал мои струпья и молча отходил. Некоторые печально качали
головами; одна девочка сжала губы и зажмурилась; кое у кого глаза были
распухшие и заплаканные. Ветер упал, вершины гор у меня за спиной
безмолвствовали. Скала, на которой я лежал, стала мягкой, как будто ее
подбили ватой, и я почувствовал острый химический запах, заглушаемый
искусственным ароматом цветов...
Последним подошел Арни Уорнер, староста выпускного класса, председатель
ученического совета, капитан футбольной и бейсбольной команд. У него были
глубоко посаженные глаза, красивая, как у бога, шея и мускулистые покатые
плечи, мокрые - только что из-под душа. Он наклонился, разглядывая струпья
на моей груди, и опасливо коснулся одного указательным пальцем.
- Ого, старик, - сказал он. - Что это у тебя? Сифилис?
Я попытался объяснить:
- Нет, это аллергическое состояние, незаразное, не бойся...
- А к доктору ты ходил?
- Ты не поверишь, но доктор сам...
- Кровь идет? - спросил он.
- Только если расчесать, - пролепетал я, готовый пресмыкаться перед
ним, только бы вымолить прощение. - Так приятно почесать их, когда читаешь
или сидишь в кино...
- Ну и ну, - сказал он. - Сроду такой гадости не видал. - Он,
нахмурясь, пососал указательный палец. - Вот я до тебя дотронулся и теперь
тоже заболею. Скорей сделайте мне укол.
- Честное слово, провалиться мне, если вру, это не заразно...
- Скажем со всей прямотой, - заявил он, и по тому, как
глупо-торжественно прозвучали эти слова, я понял, что он, должно быть,
хороший председатель ученического совета, - не пойму, как тебя с этим в
школу пускают. Если это сифилис, то через стульчаки в уборной...
Я закричал:
- Где мой отец?
Он появился передо мной и написал на доске:
C6H12O6 + 6O2 = 6СО2 + 6Н2O + Е
Это был последний, седьмой урок. Мы устали. Он обвел "Е" кружком и
сказал:
- Энергия - это жизнь. Буква "Е" означает жизнь. Мы поглощаем углеводы
и кислород, сжигаем их, как сжигают старые газеты в печке, и выделяем
углекислый газ, воду и энергию. Когда этот процесс прекращается, - он
перечеркнул знак равенства, - прекращается и это, - он дважды перечеркнул
"Е", - и ты становишься, что называется, трупом. Человек превращается в
бесполезную кучу химических веществ.
- Но разве невозможен обратный процесс? - спросил я.
- Спасибо, Питер, за этот вопрос. Да. Прочтите равенство наоборот, и вы
получите фотосинтез, происходящий в растениях. Они потребляют влагу,
углекислоту, которую мы выдыхаем, и солнечную энергию, а производят
углеводы и кислород, мы же едим растения и снопа потребляем углеводы - так
происходит круговорот веществ. - Он повертел пальцем в воздухе. - Все в
мире крутится, а когда остановится - этого никто не знает.
- Но откуда же берется энергия? - спросил я.
- Это очень интересный вопрос, - сказал отец. - У тебя светлая голова,
как у твоей матери, надеюсь, что ты не унаследуешь мою уродливую
внешность. Энергия, необходимая для фотосинтеза, черпается из атомной
энергии солнца. Всякий раз, когда мы думаем, двигаемся или дышим, мы
используем какую-то частицу золотого солнечного света. Через пять
миллиардов лет или около того, когда энергия солнца истощится, мы все
сможем лечь на покой.
- Но отчего ты хочешь на покой?
В его лице теперь не было ни кровинки; между нами вдруг появилась
прозрачная пленка; отец очутился в другой плоскости, и мне приходилось
кричать, чтобы он меня слышал. Он повернулся медленно-медленно, лоб его,
преломляясь в прозрачной среде, колебался и растягивался. Губы
шевельнулись, и через несколько секунд до меня донеслось:
- А?
Он смотрел мимо, словно не мог найти меня.
- Не уходи от нас! - крикнул я и был рад, когда хлынули слезы, когда
голос мой начал рваться от горя; я бросал слова с каким-то торжеством,
упиваясь своими слезами, которые хлестали меня по лицу, как концы
лопающихся веревок. - Папа, не надо! Куда ты? Неужели ты не можешь
простить нас и остаться?
Верхняя часть его туловища изогнулась, заточенная в искривленной
плоскости; галстук, грудь рубашки и отвороты пиджака загибались вверх по
дуге, а голова на ее конце была втиснута в угол, где стена сходилась с
потолком, - в затянутый паутиной угол над доской, который никогда не
обметали. Его искаженное лицо глядело на меня сверху вниз печально,
отрешенно. Но все же в глазах был проблеск внимания, и я продолжал звать:
- _Подожди_! Да подожди же меня!
- А? Я слишком быстро иду?
- Послушай, что я тебе скажу!
- А?
Голос его был таким глухим и далеким, что я захотел пробраться ближе к
нему и вдруг почувствовал, что плыву вверх, ловко рассекая воду, широко
разводя руками, и мои ноги трепещут, как гибкие плавники. Это ощущение так
взволновало меня, что я почти утратил дар речи. Задыхаясь, я нагнал его и
сказал:
- Я еще надеюсь.
- Правда? Горжусь тобой, Питер. А у меня вот никогда надежд не было.
Должно быть, это у тебя от мамы, она настоящая женщина.
- Нет, _от тебя_, - сказал я.
- Обо мне не думай, Питер. Пятьдесят лет - срок немалый. Кто за
пятьдесят лет ничему не научился, тот никогда уж не научится. Мой старик
так и не узнал, что его погубило: он оставил нам Библию и кучу долгов.
- Нет, пятьдесят лет - это немного, - сказал я. - Это совсем мало.
- Ты в самом деле надеешься, а?
Я закрыл глаза; во мне между безгласным "я" и дрожащей тьмой
образовалась брешь неведомой ширины, но, конечно, не больше дюйма. Я без
труда переступил ее, стоило только солгать.
- Да, - сказал я. - И перестань, пожалуйста, глупить.
Колдуэлл поворачивается и закрывает за собой дверь. День да ночь, сутки
прочь. Он устал, но не жалуется. Уже поздно, шестой час. Он долго просидел
в классе, разбирая и пересчитывая билеты на баскетбол; одной пачки не
хватало, и он, шаря в ящиках, нашел и перечитал отзыв Зиммермана. Это
сразу вывело его из равновесия. Он глядел на эту голубоватую бумажку, как
в небо, и у него кружилась голова. Кроме того, он проверил сегодняшние
контрольные работы. Бедняжка Джуди Ленджел, не дано ей. Слишком уж она
старается, он сам от этого всю жизнь страдал. Когда он идет к лестнице,
боль, притихшая было, оживает и накрывает его своим крылом. Одному даны
пять талантов, другому два, третьему один. Но все равно, возделывал ли ты
виноградник целый день или всего час, когда тебя призовут к расчету, плата
одна. Он вспоминает эту притчу, и в ушах у него звучит голос отца, отчего
ему становится еще тоскливее.
- Джордж.
Он видит поодаль какую-то тень.
- А? Это вы. Что вы здесь делаете так поздно?
- Да так, пустяками занимаюсь. Что остается старой деве? Заниматься
пустяками. - Эстер Апплтон стоит, сложив руки на девственной, прикрытой
кружевными оборками груди, в дверях своего класса; ее класс, двести
второй, напротив двести четвертого. - Гарри сказал, что вы вчера были у
него.
- К стыду своему должен признаться, действительно был. А больше он
ничего не сказал? Мы ждем результатов рентгена или еще какой-то
чертовщины.
- Не надо волноваться.
Сказав это, она как бы делает шаг к нему, и он опускает голову.
- Почему не надо?
- Это бесполезно. Вот и Питер места себе не находит, я заметила это
сегодня на уроке.
- Бедный мальчик, он не выспался этой ночью. У нас машина сломалась в
Олтоне.
Эстер откидывает выбившуюся прядь назад и ловким движением среднего
пальца засовывает поглубже карандаш, воткнутый в узел волос на затылке.
Волосы ее блестят, полумрак скрадывает седину. Она невысокая, полногрудая,
широкая в кости и, если смотреть спереди, располневшая. Но сбоку ее талия
выглядит поразительно тонкой, так прямо она держится, осанка у нее такая,
будто она непрерывно вздыхает всей грудью. На ее блузке золотая брошь в
виде стрелы.
- Он был сам не свой, - говорит она и снова, в который уж раз в жизни,
пристально вглядывается в лицо этого человека, который высится над ней в
темном коридоре; это странное, бугристое лицо навсегда останется для нее
тайной.
- Как бы он простуду не схватил, пока я его довезу домой, - говорит
Колдуэлл. - Я знаю, так оно и будет, да что поделаешь? Мальчик из-за меня
заболеет, а я мчусь сам не знаю куда и остановиться не могу.
- Он не такой уж хилый, Джордж. - И, помолчав, она добавляет: - В
некоторых отношениях он крепче своего отца.
Колдуэлл почти не слышит ее голоса, как будто это его собственная
мысль.
- В детстве, когда я жил в Пассейике, - говорит он, - меня никогда не
клали с простудой в постель. Утрешь нос рукавом, а если в горле запершит,
прокашляешься. В первый раз в жизни я слег, когда заболел инфлюэнцей в
восемнадцатом году; ну и в переплет я попал тогда. Б-р-р!
Эстер чувствует, что его терзает боль, и кладет руку на золотую стрелу,
унимая беспокойный трепет в груди. Она столько лет работает с ним рядом, в
соседнем классе, что у нее такое чувство, как будто она не раз спала с
ним. Как будто в молодости они были любовниками, но давно уже расстались и
не очень задумывались почему.
А Колдуэлл ощущает только, что в ее присутствии ему как-то особенно
легко. Им одновременно исполнилось пятьдесят, и в глубине души,
бессознательно, они считают это совпадение очень важным. Он не хочет
уходить от нее, не хочет спускаться по лестнице; болезнь, сын, долги,
невыносимое бремя земли, которое жена взвалила на него, - он жаждет
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 50 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Джон Апдайк. Кентавр 11 страница | | | Джон Апдайк. Кентавр 13 страница |