Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

29 страница. Лошадь чувствовала беспокойство всадника и становилась на дыбы

18 страница | 19 страница | 20 страница | 21 страница | 22 страница | 23 страница | 24 страница | 25 страница | 26 страница | 27 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Лошадь чувствовала беспокойство всадника и становилась на дыбы, поднимая такое облако пыли, что его, вероятно, было видно со встречных грузовиков. Идрисс сердито прикрикнул на Юсефа, замахав руками и тыча указательным пальцем на дорогу. Морель наконец решился:

– Ладно, сейчас или никогда.

– Куда вы? – крикнул Филдс.

– Друзья везде найдутся.

Эйб Филдс кинул на Мореля прощальный взгляд. С виду почти мальчишка: непокрытая голова, кудрявые волосы, лотарингский крестик на груди, насмешливый блеск в глубине карих глаз, ироническая складка губ, в которых, казалось, всегда должна торчать сигарета «Голуаз», привязанный к седлу нелепый портфель вечного воителя, битком набитый брошюрами и воззваниями. Филдса вдруг осенило:

– Обождите! – крикнул он. – Что вы будете делать в джунглях со всей этой писаниной?

Прикалывать к деревьям? Оставьте ее мне. Я ею займусь.

– Вот это верно, – сказал Морель. – На, фотограф, поручаю тебе от всего сердца… – Он отвязал портфель и кинул на дорогу. – Храни хорошенько… Делай все, что нужно. В один прекрасный день я приду и спрошу с тебя. Привет, товарищ!

Сопровождаемый Идриссом и Юсефом, он направил коня к откосу; втроем они съехали с дороги и углубились в лес. Проедут еще километров двенадцать, и вместо деревьев потянутся бамбуковые заросли, что достигают подножия серых гор Уле, где каменистая земля проросла редкими пучками жесткой травы, а деревни со своими кистеобразными крышами расположились среди нагромождений камней; далее снова, на сто тысяч квадратных километров, раскинутся заросли бамбука и горная саванна, поросшая слоновой травой, где не страшны никакие облавы. Чуть дальше к югу находится отец Тассен, руководит палеонтологическими раскопками; он хотя и прекращает работы на время сезона дождей, но не откажет им в гостеприимстве, пустит в один из своих пустых бараков. А может быть, согласится помочь и в чем другом… Этот ученый, говорят, интересуется всем, что относится к происхождению человека. Можно двинуться и в Камерун, к озеру Чад, попросить убежище у Хааса, он тоже как будто к ним расположен. Но москиты на Чаде не такое уж благо, тем более что наступает пора, когда они особенно лютуют. Во всяком случае есть время осмотреться и решить, – содействие и даже покровительство будут обеспечены. А пока надо отъехать подальше от дороги, это ведь та же дорога, где десять месяцев назад Морель встретился лицом к лицу с начальником Эрбье; он с удовольствием вспоминал честное, возмущенное лицо, лицо человека, который всегда старался сделать все, что в его силах. От усталости тело Мореля стало тяжелым как камень, а когда силы на исходе, воспоминания становятся ярче и неотвязнее. Он подумал о том, что пишут о нем в газетах. Каждый старался приписать ему свои надежды, свое недовольство, свои тайные обиды или свою собственную мизантропию; сколько ни объясняй, все бесполезно, продолжают искать в его поступках какие‑то сложные побудительные причины. А между тем все настолько просто! Он никогда не стеснялся высказывать правду вслух. Он любил природу, вот и все. Любил и всегда старался по мере сил оберегать ее.

Самой тяжкой из всех, какие он выдержал за свою жизнь, была схватка за майских неуков.

На губах Мореля застыла улыбка, та улыбка, которой так не доверял Эйб Филдс. Он вспоминал ту схватку во всех подробностях, как всегда, тело испытывало боль, и силы, казалось, иссякли, – воспоминания всякий раз помогали справляться с трудностями.

Да, то была самая жестокая схватка в его жизни.

История с майскими жуками произошла в мае, на второй год пребывания в лагере, он был зачинщиком, первый кинулся на помощь насекомым, и с того‑то все и началось.

Они тогда работали в карьере Эйпена, на Балтике, таскали мешки с цементом, надрывали спины в услужении у этих новых фараонов, строителей тысячелетнего царства. Шли медленно, вереницей, стараясь не делать ни одного неверного движения, чтобы не свалиться под тяжестью ноши. И политические узники, и уголовники – все подвергались перевоспитанию принудительным трудом по обычаям XX века, в то время как эсэсовцы, морды которых уже обожгло первыми лучами солнца, нежились на травке с цветочками в зубах. Польский пианист Ротштейн; издатель подпольной газеты француз Ревель, у которого борода отрастала необыкновенно быстро, и он до того зарастал шерстью, что становился похож на матрас из конского волоса, а чтобы не обращать внимания на вонь во время чистки сортиров, громко декламировал стихи Малларме; поляк Швабек, который не расставался с измятой фотографией своей свиноматки, получившей первую премию на сельскохозяйственной выставке, и с гордостью ее всем показывал, чтобы не дай Бог не подумали, будто он невесть кто… Прево по имени Эмиль, кочегар, железнодорожник, который как‑то раз, услышав паровозный гудок, зарыдал в голос… Даже Дюран, непременный Дюран любого веселого сборища, который коротал время, рассказывая, как поступит с первым же встреченным после освобождения Шмидтом… После освобождения он явился к доктору Шмидту в Эйпене с револьвером в кармане, помешкал, а потом пожал тому руку и ушел… Капеллан Жюльен, почти не похудевший за два года в лагере, его даже попрекали тем, что он тайком питается дарами Господа… Да и другие, множество других, павших по дороге, чьи имена уже ничего не значат. Вот так они и шли, согнувшись под своей ношей, в то время как охранники наслаждались первым весенним теплом, спустив штаны, чтобы солнце ласкало тело.

И вдруг Морель почувствовал, как что‑то ударилось ему в щеку и упало к ногам; он осторожно поглядел вниз, стараясь не нарушить равновесия. Это был майский жук.

Насекомое упало на спину и шевелило лапками, тщетно силясь перевернуться. Морель остановился и стал пристально разглядывать жука. К этому времени он провел в лагере уже год и три недели подряд таскал по восемь часов в день на пустой желудок мешки с цементом.

Тут было нечто, мимо чего нельзя было пройти. Он согнул колено, удерживая в равновесии мешок на плечах, пальцем поставил неука на лапки…

Он проделал это дважды – на пути туда и обратно. Шедший следом Ревель первый понял, что происходит. Он одобрительно крякнул и тут же нагнулся, чтобы помочь очередному жуку.

Потом к нам присоединился пианист Ротштейн, такой хрупкий, что все его тело казалось столь же тонким, как пальцы. С этой минуты почти все «политические» стали помогать жукам, в то время как уголовники с ругательствами проходили мимо. Все двадцать минут передышки политические старались не поддаваться слабости. А ведь обычно они падали на землю и лежали как мертвые, пока не раздавался свисток. А вот теперь, казалось, обрели новые силы. Бродили, опустив головы, в поисках жуков, которым требовалась помощь. Однако это продолжалось недолго, стоило только появиться сержанту Грюберу. То был не просто зверь, нет. Он был человек образованный. Преподавал до войны в Шлезвиг‑Гольштинии. И в одну секунду понял, что к чему. Почуял врага. Скандальную провокацию, проявление символа веры, утверждение собственного достоинства, недопустимое у людей, сведенных к нулю. Да, ему понадобилось не больше секунды, чтобы оценить всю непомерность вызова, кинутого строителям нового мира. Он ринулся в бой. Сначала набросился на узников, которых сопровождали охранники, не очень‑то понимавшие, что происходит, но всегда готовые бить. Они принялись дубасить заключенных прикладами и пинать сапогами, но сержант Грюбер быстро сообразил, что этим бунтовщиков не проймешь. Он сделал нечто, быть может, отвратительное, но в то же время жалкое по своей беспомощности: стал бегать по траве, высматривать жуков и давить тех сапогом. Он бегал взад‑вперед, вертелся, подскакивал, подняв ногу, бил каблуком о землю, словно отплясывал комический танец, едва ли трогательный в своей бессмысленности. Ведь он мог избивать заключенных и давить неуков, но то, что хотел уничтожить, было для него недостижимо, недосягаемо, бессмертно. В конце концов он это понял, понял, что возложил на себя задачу, какую не в состоянии осуществить никакая армия, никакая полиция, никакое государство. Ведь даже если убить всех людей на Земле, и тогда, может быть, от них остался бы след, – улыбка природы. Он, конечно, заставил заключенных дорого заплатить за свою победу. Приказал «вкалывать» лишних два часа, которые как раз и являли разницу между крайним напряжением человеческих сил и тем, что не под силу. Вечером они спрашивали себя, смогут ли вынести такую непомерную муку, останутся ли у них силы на завтра. Особенно слаб был Ротштейн. Он рухнул поперек нар и так лежал. Хотелось наклониться, перевернуть его на спину, как жука. Помочь улететь. Но в том не было нужды. Он каждый вечер улетал сам.

– Эй, Ротштейн! Ротштейн!

– Да…

– Ты еще живой?

– Да. Не мешайте. Я даю себе концерт.

– Что ты играешь?

– Иоганна Себастьяна Баха.

– С ума сошел! Он ведь немец!

– Вот именно. Потому и играю. Чтобы восстановить равновесие. Нельзя, чтобы Германия всегда лежала на спине. Надо помочь ей перевернуться.

– Все мы лежим на спине, – пробурчал Ревель. – С самого рождения.

– Помолчи. А то я не слышу, что играю.

– Много народа сегодня?

– Хватает.

– И красивые женщины?

– Сегодня нет. Сегодня я играю для сержанта Грюбера.

В своем углу застонал силезец Отто. Ему снился сон. Они знали, что сон всегда один и тот же: Отто убил вдову, которую хотел ограбить, и каждую ночь видел во сне, что она показывает ему язык. Отто подскочил и проснулся.

– Immer die alte Schickse! – прорычал он.

– Странно, что она всегда показывает тебе язык, – проговорил Эмиль.

– Чего тут странного? Я ведь ее задушил.

– А, понятно, – сказал Эмиль. – В тот день, когда увидишь задницу, значит, она тебя простила.

Через вентиляционную щель была видна сторожевая вышка с нацеленным вниз пулеметом.

– Эй, ребята, что будем делать завтра, если жуки снова посыпятся?

– Надо надеяться, что больше они падать не будут, – сказал отец Жюльен.

– Ну нет! – отозвался Ревель. – Я‑то надеюсь, что будут. Тогда, по крайней мере, можно излить душу. Это приятно.

– Ну знаешь! – возразил Эмиль. – Погляди на Ротштейна.

– Слушай, кюре!

– Что?

– Твой боженька, на что он смотрит?

– К чертовой матери, – сказал отец Жюльен. – Оставь Бога в покое. Что ему тут делать?

– Ничего, как обычно.

– Может, он тоже упал на спину… шевелит лапками и не в силах подняться.

– К чертовой матери! – выругался в сердцах капеллан.

– Ну и выражение для духовного лица!

– Какие тут духовные лица…

– Эмиль!

– Да?

– Ты коммунист?

– Да.

– Тогда чего же ты надрываешься из‑за каких‑то жуков? Разве это по‑марксистски?

– Имеешь право иногда поступать как хочется.

– Эмиль!

– Что?

– Ты коммунист?

– Ну да. Отстань.

– Ты что, думаешь, в Советской России, в концлагере тебе позволили бы терять время, переворачивать майских жуков?

– Конечно, нет.

– Так что же?

– В России нет концлагерей.

– Ну да, конечно.

– Бедолаги мы…

– Лично я никак не пойму, почему они всегда падают на спину.

– Такая у них природа. А мы‑то почему здесь?

– Вот это еще надо прояснить.

– Что именно?

– Этот фокус природы.

– Тебе его разъяснят, не бойся.

– Эмиль!

– Ну что еще?

– Почему ты помогаешь жукам?

– Из христианского милосердия, понятно?

– Молодец, – сказал отец Жюльен.

– А ты, кюре, помолчи. Тебе больше веры нет. Ты себя уронил. Лучше помалкивай.

– Верно, – заметил кто‑то. – Да неужто он нам не мог подсобить, твой боженька? Какой же от него толк?

– Послушайте, ребята, я же делаю все, что могу! – воскликнул отец Жюльен.

– Ну да, ну да.

– Вы мне не верите?

– Верим, верим.

– А все же он мог нас выручить. Мы же валяемся на спине, разве он не видит?

– Клянусь, я делаю все, что могу, – повторил отец Жюльен.

– Даже мы и то стараемся что‑то сделать для неуков.

– Да ладно, чихали вы на этих жуков, – сказал отец Жюльен. – Вы поступаете так из гордыни. Если бы не концлагерь, шагали бы по этим жукам и даже не заметили бы, что они существуют. Все идет из головы, а не из сердца. Дохнете от гордыни, и все…

– Это не гордыня, – возразил кто‑то едва слышно. – Это другое…

– Юсеф!

– Да, муссие.

– Брось ты свое «муссие». Уже не надо. Я все знаю.

Они держали лошадей под уздцы, находясь в глухой чаще, под колючими кустарниками, что прикрывали их своими ветками; над головами желтел бамбук; один стоял, выпрямившись, с пулеметом на изготовку, другой сидел на камне, погрузившись в воспоминания и улыбаясь, высокомерный и такой уверенный в себе, что понять его было невозможно… Грузовиков уже не было слышно, кругом царила тишина, безумствовали одни насекомые. Юсеф видел спину Мореля, которая, казалось, ждала выстрела, а иногда, когда тот поворачивал голову, и чуть насмешливый профиль под порыжелой, рваной фетровой шляпой. Идрисс ушел искать проход сквозь чащу, и они остались вдвоем под желтым отсветом бамбука.

– Ну, чего ты ждешь? Валяй.

Залитое потом лицо студента было почти тупым, ничего не выражало.

Ему пришлось сделать огромное усилие, чтобы проглотить ком в горле.

– Как вы узнали?

…Ночью в пустыне на песке зашевелилась белая фигура; Морель остановился над спящим юношей. В голубоватом полумраке лицо Юсефа было серьезным и даже печальным.

Потом губы дрогнули, произнесли несколько слов; Морель долго стоял, не двигаясь, глядя на непокорную голову, которую даже во сне мучило обретение опоры, которой всегда жаждет человек.

– Ты говорил во сне по‑французски…

– Что я сказал?

Морель отвел глаза. Посмотрел вдаль, его взгляд не так‑то легко было поймать.

– Что‑то насчет человеческого достоинства…

Он повернулся к юноше с той спокойной улыбкой, которая исходила больше от доброты глаз, чем от иронической складки губ.

– Так кто же ты на самом деле?

– Меня зовут Юсеф Ланото, и я три года проучился на юридическом факультете в Париже.

– А потом?

– Вайтари приставил меня к вам, чтобы я вас стерег.

– Это было очень любезно с его стороны.

– Нельзя, чтобы вы попали живым в руки властей. Вы бы и там утверждали, будто единственная цель ваших поступков – защита слонов…

– Но ведь это правда.

– После Сионвилля вас приговорили к смерти. Вы злоупотребили нашей помощью, скрыли подлинные политические цели нашего движения… Раньше привести в исполнение приговор было невозможно из‑за американского журналиста.

– Понятно.

– Я должен был вас убить, когда он уедет. Когда мы останемся одни…

– Ну что же, значит, теперь, – сказал Морель.

– Да, теперь… – Голос Юсефа был полон горечи… – Потом вас изобразят перед всем миром героем, отдавшим жизнь за независимость Африки.

Морель слегка наклонил голову. Его губы сжались еще плотнее, челюсти набрякли, лицо снова приняло упрямое выражение.

– Здорово, ничего не скажешь! Только вы дали маху. Со мной такие штучки не пройдут.

Говоришь, национальные интересы? Знаем, слыхали, меня от них тошнит, навидался – у Гитлера, у Насера… Самые большие кладбища слонов – у них. Но если желаете выполнять работенку сами – не возражаю. Меня это устраивает. Только делайте. Будь то вы или мы, желтые или черные, синие, красные или белые, мне все равно. Я всегда буду с ними. Но при одном условии. Для меня ведь важно только одно… – В голосе его вдруг зазвучала злость.

– Я хочу, чтобы уважали слонов.

– Знаю, – тихо сказал Юсеф.

Морель снова взглянул на дуло пулемета. Почти с надеждой: ему так хотелось немножко передохнуть, прежде чем идти дальше. Это была минутная усталость, ничего больше, и стыдиться не приходилось.

– Короче говоря, ты должен был меня пристрелить, – сказал он с оттенком сожаления.

– Интересно, что же тебе помешало? Да, впрочем, не поздно… Пожалуй, момент лучше не придумаешь.

– Я не собираюсь этого делать.

– Да ну? Почему же?

Юсеф поглядел на него с любовью. Перед ним стоял человек, которого надо беречь, неотразимое доверие которого надо оправдать и беречь, как последний перл творения…

– Думаю, наши дороги пока не расходятся, – сказал он.

Эйб Филдс стоял посреди дороги, уставившись на кожаный портфель. Тот, набитый воззваниями и прокламациями, полный неоправданных надежд, валялся в дорожной пыли…

Филдс нагнулся и поднял портфель. Ерунда все это, – подумал он, пытаясь цинично хихикнуть, чтобы пересилить душевную боль. – Нужны вовсе не манифесты и петиции, а важные биологические открытия, по авторитетным отзывам, там как будто дело идет на лад. Научный советник при английском правительстве, – он ведь лицо официальное, – сделал недавно крайне оптимистическое заявление. Этот видный деятель утверждал, будто медленное накопление радиоактивности вследствие применения атомной энергии через длительный отрезок времени безусловно повлияет на гены, в результате чего среди новорожденных будет около девяноста процентов кретинов, а может быть, и десять процентов гениев, которые, в свою очередь, распахнут перед человечеством дверь в эру прогресса и благосостояния. Эйб Филдс воспрянул духом и даже захохотал. Сжимая в руке портфель, он повернулся к немке. Та рыдала» глядя на заросли, в которых скрылся Морель со своими двумя спутниками. Эйб Филдс взял ее за руку.

– Wein nicht, – сказал он ей на идише, думая, что говорит по‑немецки. – Ты же знаешь, с ним ничего не может случиться.

Иезуит с утра ехал до просеке у подножия горы; он возвращался к себе с легким сердцем, готовясь провести еще один сезон на месте раскопок, наедине со своими мыслями и рукописями; да и орден предпочитал, чтобы он находился в недрах африканских джунглей, а не в Европе. А он ничуть не страдал от изгнания, ибо вел постоянную переписку с полудюжиной людей, чьи имена озаряли эпоху и чьи мысли, порой совсем отличные от его собственных, давали отцу Тассену бесценные доказательства от противного. К усталости от бессонной ночи примешивалась другая, более давняя, с которой труднее было справиться, она немного печалила иезуита. Он испытывал живейшее любопытство, смешанное с досадой при мысли, что вскоре расстанется с земным бытием, так и не сумев предугадать грядущие перемены, такие же случайные и не связанные друг с другом, как и эти горы, мимо которых едет с утра. Он был достаточно связан с людьми, чтобы не жалеть, что выходит из игры, не имея возможности присутствовать при самых волнующих ее перипетиях. Всячески пытался подавить властное любопытство, которым сам себя попрекал, считая его лишенным смирения, однако же с возрастом оно неуклонно возрастало, быть может, потому, что с приближением конца каждое явление приобретало для отца Тассена большую остроту. Жалел, что не может привезти из своей поездки более утешительных сведений, но давно выработал в себе терпение, а слишком торопиться не было необходимости. Он вспомнил последние слова, сказанные Сен‑Дени при расставании, когда тот стоял возле его лошади; во взгляде священника, казалось, еще горел отблеск лунной ночи. «Поговаривают, отец мой, будто вы укрыли нашего друга в одном из ваших лагерей и что он просто набирается сил для новой борьбы, но я не пойму, почему бы вам проявлять такую симпатию к человеку, желающему возвести себя в главного защитника природы. Как мне кажется, это противоречит всему, что известно о вашем ордене, и даже тому, что вы пишете сами. Если я верно вас прочел, вы не очень‑то многого ждете от наших потуг и как будто считаете, что милость Всевышнего – тоже всего лишь биологическая мутация, которая может наконец дать человеку органическую способность проявить себя, как он хочет. Если так, то борьба Мореля, его старание возвысить людей, наверно, должны вам казаться тщетными и даже смехотворными; вероятно, те воспоминания, которым мы вместе предавались, только позволили вам получше скоротать ночь… Своими воззваниями, брошюрами, комитетами защиты и партизанщиной Морель, как должно вам казаться, тщился осуществить недостижимую мечту, в одиночку пропеть гимн надежде… Но я не могу допустить подобного скептицизма и предпочитаю верить, что и вы питаете тайную симпатию к этому бунтарю, вбившему себе в голову, что он может вырвать у самого неба какое‑то уважение к нашему роду. В конце концов, мы несколько миллионов лет назад выбрались из тины и кончим тем, что когда‑нибудь восторжествуем над жестоким законом, который был нам предписан, потому что наш друг прав: этот закон давно уже пора изменить. И тогда от нашей слабости останется лишь сброшенная на ходу лишняя оболочка».

Иезуит коротко кивнул, – жест, который мог вызвать и внезапный скачок лошади, а может, то был знак согласия. Тонкие, но не злые губы, которые смягчались еле заметной иронической складкой в уголках рта; пронзительный взгляд узких глаз, крупный костистый нос – отец Тассен напоминал обликом бретонского моряка, привыкшего вглядываться в даль. Враги любили вспоминать, что среди предков иезуита были знаменитые морские разбойники, а он не сердился, когда намекали, что в нем течет кровь искателей приключений. Он ведь и сам пережил одно из самых прекрасных и увлекательных приключений, которые выпадают на долю человеку, освобождая его от сомнений и вселяя уверенность в конечное торжество счастья. Он медленно покачивался в седле в такт ходу лошади, иногда быстрым движением поворачивал голову, чтобы посмотреть на горы или на дерево, на причудливое переплетение ветвей, ласкавшее глаз, ибо уже давно предпочитал знак дерева знаку креста. Он улыбался.

 

 


Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
28 страница| Реклама: чего мы о ней не знаем?

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.02 сек.)