Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Черный обелиск 16 страница

Черный обелиск 5 страница | Черный обелиск 6 страница | Черный обелиск 7 страница | Черный обелиск 8 страница | Черный обелиск 9 страница | Черный обелиск 10 страница | Черный обелиск 11 страница | Черный обелиск 12 страница | Черный обелиск 13 страница | Черный обелиск 14 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница


x x x

Очень поздно возвращается Кнопф. Судя по шагам, он основательно нагрузился. Мне действительно сейчас не до обелиска, но именно поэтому я иду к водосточной трубе. В подворотне Кнопф останавливается и, как подобает старому вояке, сначала окидывает испытующим взглядом двор и сад. Все тихо. Тогда он осторожно приближается к обелиску. Я, конечно, не надеялся, что бывший фельдфебель бросит свою привычку от одного-единственного предупредительного выстрела. Вот он уже стоит перед памятником в полной готовности. Осторожно еще раз повертывает голову во все стороны. Затем искусный тактик делает ложный маневр: руки скользят по швам, но это блеф, он только прислушивается, и лишь после этого, когда выясняется, что все по-прежнему спокойно, он с удовольствием принимает соответствующую позу, его усы приподнимаются в торжествующей улыбке, и он приступает к делу.
-- Кнопф! -- приглушенно вою я через водосточную трубу. -- Свинья этакая, ты опять здесь? Разве я тебя не предупреждал?
Перемена в лице Кнопфа не может не доставить мне удовольствия. Я до сих пор как-то не верил выражению "вытаращил глаза", по моему мнению, человек, напротив, щурится, желая что-нибудь получше разглядеть; но Кнопф буквально выкатывает глаза, словно лошадь, испугавшаяся неожиданного взрыва гранаты.
-- Ты не достоин быть саперного полка фельдфебелем в отставке, -- восклицаю я гулким голосом. -- А поэтому я тебя разжалую! Разжалую тебя в солдаты второго разряда. Пакостник! Отойди!
Из горла Кнопфа вырывается хриплый лай.
-- Нет! Нет! -- каркает он и старается отыскать, из какой части двора звучит голос Божий. Оказывается, из угла между воротами и стеной его дома. Но там нет ни окна, ни отверстия, и он не может постичь, откуда же доносится голос.
-- Пропала твоя длинная сабля, фуражка с козырьком, нашивки! -- шепчу я. -- Пропал шикарный мундир! Отныне ты солдат второго разряда, Кнопф, чертов хрыч!
-- Нет! -- вопит Кнопф, угроза, как видно, попала в самую точку. Скорее истинный тевтонец даст себе отрезать палец, чем расстанется со своим титулом. -- Нет, нет... -- бормочет он и воздевает лапы, озаренные светом луны.
-- Приведи себя в порядок, -- приказываю и вдруг вспоминаю, как меня обзывала Изабелла, чувствую тоскливый укол под ложечкой, и на меня, словно град, обрушивается воющее отчаяние.
Кнопф прислушивается.
-- Только не это! -- каркает он еще раз и, задрав голову, смотрит в небо, на озаренные луной барашки: -- Боже мой, только не это!
Вон он стоит, словно центральная фигура в группе Лаокоона, как будто борясь с незримыми змеями позора и разжалования. И мне приходит на ум, что он стоит совершенно в той же позе, в какой стоял я час тому назад, и под ложечкой у меня снова начинает щемить. Мной овладевает неожиданная жалость и к Кнопфу и к себе. Я становлюсь человечнее.
-- Ну ладно, -- шепчу я. -- Хоть ты и не заслуживаешь, но я еще раз даю тебе шанс исправиться. Я разжалую тебя только в ефрейторы, да и то на время. Если ты до конца сентября будешь справлять нужду, как подобает цивилизованному человеку, тебя опять произведут в унтер-офицеры; к концу октября -- в сержанты; к концу ноября -- в вице-фельдфебели; а на Рождество станешь опять кадровым ротным фельдфебелем в отставке, понял?
-- Так точно, господин... господин... -- Кнопф не знает, как обратиться. Я чувствую, что он колеблется между величеством и Богом, и своевременно прерываю его:
-- Это мое последнее слово, ефрейтор Кнопф! И не воображай, свинья, что после Рождества ты сможешь опять начать безобразничать. Тогда будет холодно, и ты следов не сотрешь. Они накрепко примерзнут. Если ты еще раз остановишься у обелиска, тебя поразит электрический удар и такое воспаление простаты, что тебе ноги сведет от боли. А теперь проваливай отсюда, пакостный галунщик!
Кнопф с непривычной резвостью исчезает в темной пещере своего входа. Из конторы доносится приглушенный смех. Оказывается, Лиза и Георг тайком наблюдали этот спектакль. "Пакостный галунщик", -- хрипло хихикает Лиза. С грохотом падает стул. Дверь в комнату Георга закрывается. Ризенфельд как-то преподнес мне бутылку голландского хеневера с рекомендацией: употреблять только в очень тяжелые минуты. И я извлекаю ее на свет. На четырехугольной бутылке яркая этикетка: "Фрисхер Хеневер ван П. Бокма, Леуварден". Я открываю бутылку и наливаю себе большой стакан. Хеневер оказался крепким и пряным. Он не подвел меня.

 

XVIII

Гробовщик Вильке смотрит на женщину с удивлением.
-- Почему вы не возьмете два маленьких? -- спрашивает он. -- Стоит ненамного дороже. Женщина качает головой:
-- Они должны лежать вместе.
-- Но вы же можете захоронить их в одной могиле, -- говорю я. -- Вот они и будут вместе.
-- Нет, это не то. Вильке чешет затылок.
-- А что вы скажете? -- обращается он ко мне.
Женщина потеряла двоих детей. Они умерли в один и тот же день. И она хочет приобрести для них не только общий памятник, но и общий гроб, нечто вроде двойного гроба. Вот почему я вызвал Вильке в контору.
-- Для нас это дело простое, -- говорю я. -- Памятники с двухсторонней надписью мы ставим чуть не каждый день. Бывают даже семейные памятники, с шестью -- восемью именами.
Женщина кивает.
-- Пусть так и будет. Пусть лежат вместе. Они и в жизни всегда были вместе.
Вильке вынимает из кармана куртки столярный карандаш.
-- Да ведь гроб будет выглядеть довольно странно. Он получится слишком широкий, почти квадратный; ребята же еще очень маленькие. Сколько им?
-- Четыре с половиной.
Вильке набрасывает рисунок.
-- Вроде квадратного ящика, -- заявляет он наконец. -- А вы не хотите...
-- Нет, -- прерывает его женщина. -- Пусть лежат вместе. Они близнецы.
-- Можно и для близнецов сделать очень красивые отдельные гробики, белые лакированные. И форма приятнее. Такой вот двойной квадратный гроб очень некрасив...
-- Мне это все равно, -- возражает женщина упрямо. -- У них была двойная колыбель и двойная коляска, а теперь пусть у них будет и двойной гроб. Пусть так и останутся вместе.
Вильке опять делает набросок. Но ничего не получается, кроме квадратного ящика, его не делает красивее даже плющ на крышке. Будь это взрослые, можно бы удлинить гроб, но дети слишком коротенькие.
-- Я даже не знаю, разрешается ли это, -- выдвигает он свой последний аргумент.
-- А почему могут не разрешить?
-- Да уж очень необычно.
-- А что двое детей умирают в один день -- это тоже необычно, -- говорит женщина.
-- Правда, особенно если близнецы. -- Вильке вдруг начинает интересоваться этими детьми. -- У них и болезнь та же была?
-- Да, -- сурово отвечает женщина. -- Та же болезнь. Родились тут же после войны, когда есть было нечего. Близнецы, а у меня и на одного-то молока не хватало...
Вильке наклоняется к ней.
-- Та же самая болезнь! -- В его глазах вспыхивает любопытство исследователя. -- Говорят, у близнецов это бывает. Астрология...
-- Ну так как насчет гроба? -- спрашиваю я. Непохоже, чтобы женщина стала продолжать разговор с Вильке на эту захватывающую тему.
-- Попытаюсь, -- отвечает Вильке. -- Но не знаю, разрешается ли это. Вы не знаете? -- обращается он ко мне.
-- Можно справиться в кладбищенской конторе.
-- А как насчет священника? В какую веру крещены младенцы?
Женщина отвечает не сразу.
-- Одного крестил католик, другого -- евангелист, -- наконец отвечает она. -- Так мы уговорились. Муж -- католик, я -- евангелистка. Поэтому и решили поделить близнецов.
-- Значит, одного вы крестили в католическую веру, другого в евангелическую?
-- Ну да.
-- И в тот же день?
-- В тот же день.
Интерес Вильке к странностям жизни пробудился снова.
-- И, конечно, в двух разных церквах?
-- Разумеется, -- нетерпеливо отвечаю я. -- Где же еще? А теперь...
-- Как же вы их различали? -- прерывает меня Вильке. -- То есть все это время? Они были очень похожи?
-- Да, -- отвечает женщина. -- Точно два яйца.
-- Вот-вот! Так как же можно отличить одного от другого, да еще таких маленьких? Вам удавалось? Особенно в первые дни, когда все идет вверх дном?
Женщина молчит.
-- Но ведь теперь уж все равно, -- заявляю я и делаю Вильке знак, чтобы он прекратил расспросы.
Но Вильке все еще полон научного любопытства, чуждого всякой сентиментальности.
-- Совсем не все равно, -- отвечает он. -- Ведь их же придется хоронить! Один -- католик, другой -- евангелист. А вы знаете, который католик?
Женщина молчит. Вильке все больше горячится.
-- Вы думаете, вам разрешат хоронить их одновременно? А ведь если у вас будет общий гроб -- придется. Но тогда должны присутствовать и два священника, католик и евангелист! А они ни за что не пойдут на это. Они сильнее ревнуют Господа Бога, чем мы -- наших жен.
-- Но вас, Вильке, все это совершенно не касается, -- говорю я и под столом даю ему пинок.
-- А близнецы? -- восклицает Вильке, не обращая на меня внимания. -- Ведь католика похоронят тогда по евангелическому обряду, а евангелиста -- по католическому! Вы представляете себе, какая путаница? Нет, с двойным гробом ничего не выйдет! Два отдельных гроба -- вот как придется сделать. Тогда каждая религия получит своего. А священники могут повернуться друг к другу спиной и их отпевать.
Еильке, видимо, считает, что одна религия -- яд для другой.
-- Вы уже говорили со священниками? -- осведомляюсь я.
-- Говорить будет муж, -- отвечает женщина.
-- Меня очень интересует, как же в таком случае...
-- Вы беретесь сделать двойной гроб? -- прерывает его женщина.
-- Сделать-то можно, но я вам скажу...
-- Сколько это будет стоить? -- спрашивает она.
Вильке чешет затылок.
-- Когда он вам нужен?
-- Чем скорей, тем лучше.
-- Тогда мне придется всю ночь работать. Сверхурочно. Его нужно сделать заново, таких нет.
-- Сколько это будет стоить? -- снова спрашивает его женщина.
-- Я вам скажу, когда сдавать буду. Сделаю дешево, ради науки. Я только не смогу взять его обратно, если вам не разрешат.
-- Разрешат.
Вильке с удивлением смотрит на женщину:
-- А вы откуда знаете?
-- Если священники не согласятся -- похороним без священников, -- сурово заявляет женщина. -- Они всегда были вместе, пусть вместе и останутся.
Вильке кивает.
-- Значит, сговорились. Я вам доставлю гроб, но предупреждаю обратно не возьму.
Женщина вытаскивает из сумки кожаный кошелек на молнии.
-- Хотите получить аванс?
-- Да уж так полагается. На материал. Женщина смотрит на Вильке.
-- Миллион, -- заявляет тот, слегка смущенный.
Женщина дает ему деньги. Бумажки мелко сложены.
-- Запишете адрес? -- говорит она.
-- Я пойду с вами, -- отвечает Вильке. -- Сниму мерку. Вы получите хороший гроб. Женщина кивает и смотрит на меня.
-- А памятник? Когда вы его доставите?
-- Когда хотите. В общем памятник ставят обычно через несколько месяцев после похорон.
-- А мы не могли бы получить его теперь же?
-- Конечно. Но лучше подождать. Через некоторое время земля на могиле осядет. И лучше уже тогда ставить памятник, иначе его придется укреплять еще раз.
-- Ах так, -- отвечает женщина. На миг кажется, что ее зрачки дрожат.
-- Нам хотелось бы все же получить памятник сейчас. Разве нельзя... разве нельзя установить его так, чтобы он потом не оседал?
-- Тогда нужно подводить специальный фундамент. Для памятника. Еще до погребения. Хотите?
Женщина кивает.
-- На памятнике должны быть их имена, -- говорит женщина. -- Не будут же они лежать просто так. Лучше, если вы теперь же напишете их имена.
Она дает мне номер места на кладбище.
-- Я хотела бы тоже уплатить вперед, -- говорит она. -- Сколько это стоит?
Она снова открывает кожаный кошелек. Смущенно, как и Вильке, называю я цену.
-- Ведь теперь все считают на миллионы и миллиарды, -- добавляю я.
Странно, что иной раз по тому, как люди складывают банкноты, можно судить о том, честные они и порядочные или нет. Женщина развертывает одну бумажку за другой и кладет на стол, рядом с образцами гранита.
-- Мы отложили эти деньги им на школу, -- говорит она. -- Но к тому времени, конечно, их уже не хватило бы, а теперь хватит хоть на памятник...


x x x

-- Исключено! -- восклицает Ризенфельд. -- Вы вообще имеете представление о том, сколько стоит черный шведский гранит? Его привозят из Швеции, молодой человек, и он не может быть оплачен векселями на немецкие марки. За него надо платить валютой! Шведскими кронами! У нас осталось всего несколько глыб! Для друзей. Последние! Это все равно что голубые бриллианты! Одну я вам дам -- за вечер, проведенный с мадам Вацек, но две? Вы что, спятили? С таким же успехом я мог бы потребовать от Гинденбурга, чтобы он стал коммунистом.
-- Что за мысль?
-- Вот видите! Так примите от меня эту редкость и не пытайтесь вытянуть из меня больше, чем ваш шеф. Так как вы одновременно и посыльный, и директор конторы, то не ваше дело заботиться об авансе.
-- Это-то, конечно, нет. Я действую из чистой любви к граниту. Притом -- платонической. Я даже не намерен его продавать сам.
-- Нет? -- спрашивает Ризенфельд и наливает себе рюмку водки.
-- Нет, -- отвечаю я. -- Дело в том, что я решил переменить профессию.
-- Опять? -- Ризенфельд так передвигает свое кресло, чтобы ему было видно окно Лизы.
-- На этот раз -- да.
-- Опять в школьные учителя?
-- Нет. Я уже не настолько наивен и не настолько самоуверен. Не посоветуете ли вы мне что-нибудь? Вы ведь повсюду разъезжаете.
-- Что именно? -- спрашивает Ризенфельд без всякого интереса.
-- Какое-нибудь занятие в большом городе, хотя бы курьером при какой-нибудь газете, мне все равно.
-- Оставайтесь тут, -- говорит Ризенфельд. -- Тут вы на месте. Мне вас будет недоставать. Почему вы хотите уехать?
-- Я не могу сказать вам точно. Если бы я мог, не было бы такой срочности. И я не всегда это чувствую, только время от времени. Но в эти минуты я уверен до черта, что так нужно.
-- И сейчас вы уверены?
-- Сейчас уверен.
-- Боже мой! -- восклицает Ризенфельд. -- Вы еще не раз будете жалеть, что уехали отсюда.
-- Безусловно. Поэтому я и хочу уехать. Вдруг Ризенфельд вздрагивает, точно схватился мокрыми лапами за электрический провод. Лиза включила в своей комнате свет и подошла к окну. Она, вероятно, не видит нас в полутемной конторе и спокойно снимает блузку. Под блузкой у нее ничего нет.
Ризенфельд громко сопит.
-- Боже! Разрази меня! Какие груди! Ведь на них спокойно можно поставить пол-литровую кружку с пивом, и она не упадет!
-- Тоже неплохая мысль! -- замечаю я. Глаза Ризенфельда блестят.
-- И фрау Вацек всегда показывается в таком виде?
-- Она довольно беззаботна. Ведь ее никто не видит, кроме, нас, конечно.
-- Слушайте! -- говорит Ризенфельд. -- И от такой возможности вы хотите отказаться? Вот уж действительно дуралей.
-- Да, -- соглашаюсь я и умолкаю, а Ризенфельд, словно индеец в Вюртембергском театре, крадется к окну, держа в одной руке стакан, в другой -- бутылку водки.
Лиза расчесывает волосы.
-- Когда-то я мечтал стать скульптором, -- говорит Ризенфельд, не спуская с нее глаз. -- Для такой стоило бы! Черт его знает, чего только мы в жизни не упускаем!
-- Вы хотели стать скульптором по граниту?
-- При чем тут гранит?
-- При работе с гранитом модели стареют скорее, чем бывают закончены художественные произведения, -- говорю я. -- Он такой твердый. При вашем темпераменте вы могли бы самое большее работать в глине. Иначе вы оставили бы после себя только незавершенные изваяния.
Ризенфельд стонет. Лиза сняла юбку, но тут же выключила свет и намерена уйти в другую комнату. Владелец гранитного завода еще некоторое время не отходит от окна, затем оборачивается.
-- Вам-то легко! -- рычит он. -- Вас не терзает демон. Самое большее -- ягненок.
-- Мерси, -- отвечаю я. -- И у вас это тоже не демон, а козел. Что еще?
-- Письмо, -- заявляет Ризенфельд. -- Вы не будете так добры передать от меня письмо?
-- Кому?
-- Фрау Вацек! Кому же еще?
Я молчу.
-- А я подумаю о какой-нибудь должности для вас.
Но я храню верность Георгу, как нибелунг, хотя бы это стоило мне моей будущности.
-- Я и без того о вас позаботился бы, -- льстиво заявляет Ризенфельд.
-- Знаю, -- отзываюсь я. -- Только зачем вам писать? Письмами ничего не достигнешь. Да и потом, вы же сегодня уезжаете. Отложите все это до своего возвращения.
Ризенфельд допивает стакан.
-- Может быть, вам покажется смешным, но таких вещей не откладывают.
В эту минуту Лиза появляется на пороге своей двери. На ней обтягивающий фигуру черный костюм и туфли с такими высокими каблуками, каких я еще не видывал. Ризенфельд замечает ее в ту же минуту, что и я. Он хватает со стола свою шляпу и выбегает из комнаты с возгласом:
-- Лови момент!
Я вижу, как он стрелой мчится по улице. А потом, держа шляпу в руке, почтительно шагает рядом с Лизой, которая дважды оглядывается. Наконец оба скрываются за углом. Я гадаю, чем все это кончится. Георг Кроль уж, конечно, мне все расскажет. Может быть, ему еще раз повезет и удастся все-таки выжать из Ризенфельда второй памятник шведского гранита.
Через двор проходит столяр Вильке.
-- Как насчет того, чтобы собраться сегодня вечером? -- кричит он мне в окно.
Я киваю. Я ждал, что он мне это предложит.
-- Бах тоже будет? -- спрашиваю я.
-- Ясно. Иду за сигаретами для него.


x x x

Мы сидим в мастерской Вильке среди опилок, гробов, цветочных горшков, сосновых досок и горшков с клеем. Пахнет смолой и свежими сосновыми стружками. Вильке д остругивает крышку гроба для близнецов. Он решил сделать на ней бесплатно цветочную гирлянду, даже позолоченную. Когда он чем-нибудь заинтересуется, на заработок ему наплевать. А тут он заинтересовался.
Курт Бах сидит на черном лакированном гробу, украшенном имитацией бронзы; подо мной -- шедевр из мореного дуба. Перед нами пиво, колбаса, сыр: мы решаем провести с Вильке "час духов". Дело в том, что гробовщиком примерно между двенадцатью и часом овладевают меланхолия, страх и сонливость. Это час его слабости. Трудно поверить, но тогда он начинает бояться призраков, и общества канарейки, которая живет в клетке для попугая над его верстаком, ему становится недостаточно. Тогда он впадает в уныние, говорит о бесцельности бытия и тянется к водке. Мы не раз находили его потом утром храпящим на опилках в самом большом гробу, с которым он четыре года назад так ужасно влип. Гроб был сделан для Блейхфельда, великана из цирка, который тогда гастролировал в Верденбрюке и внезапно скончался после ужина, состоявшего из лимбургского сыра, крутых яиц, копченой колбасы, ржаного хлеба и водки, скончался -- однако лишь по видимости, ибо в то время, как Вильке наперекор всем привидениям всю ночь строгал гроб, великан, вдруг вздохнув, восстал со своего смертного ложа и вместо того, чтобы, как полагается честному человеку, тут же известить Вильке, допил оставшиеся полбутылки водки и завалился спать. На другое утро он заявил, что денег у него нет и гроба он не заказывал. Возразить тут было нечего. Цирк уехал, и, так как гроб этот никто не покупал, Вильке так с ним и остался, и его мировоззрение на время даже окрасилось некоторой горечью. Особенно негодовал он на молодого врача Вюльмана, которого счел во всем виноватым. Вюльман служил два года в армии, исполняя обязанности военного врача, и в нем развился некоторый авантюризм. Но ведь у него в лазарете перебывало столько полумертвых и на три четверти мертвых солдат, причем никто не возлагал на него ответственность ни за их смерть, ни за криво сросшиеся кости, так что к концу войны у него накопилось в памяти немало интересных случаев. Поэтому он еще раз прокрался к великану и сделал ему какой-то укол -- Вюльман не раз наблюдал в лазарете, как от таких уколов умершие снова оживали; быстренько вернулся к жизни и великан. С тех пор Вильке стал испытывать к Вюльману невольную антипатию, не исчезла она и позднее, когда тот стал вполне приличным врачом и посылал родственников своих умерших пациентов к Вильке. А для Вильке гроб великана служил постоянным напоминанием о том, что не надо быть слишком легковерным; и, вероятно, он поэтому же отправился с матерью близнецов к ней на квартиру, желая самолично убедиться, не разъезжают ли умершие ребята опять на деревянных лошадках. Для Вильке, при его самоуважении, было бы нестерпимо, если бы рядом с непродававшимся великанским гробом у него застрял также квадратный гроб для близнецов и в его мастерской образовался бы какой-то склад гробов. Больше всего сердился он на Вюльмана за то, что ему так и не удалось поговорить с великаном по душам. Он все бы ему простил, если бы проинтервьюировал относительно того света. Ведь великан был в течение нескольких часов все равно что мертв, а Вильке, с его любительской страстью ко всяким исследованиям и страхом перед духами, многое бы дал за то, чтобы получить сведения о потустороннем мире.
Курт Бах всем этим абсолютно не интересуется. Это дитя природы все еще состоит членом берлинской общины свободно верующих, чей лозунг гласит: "Ты жизнь земную сделай доброй и красивой -- ведь нет миров иных, не свидимся с тобой мы". И особой причудой судьбы кажется то, что он все же стал скульптором, связанным с потусторонним миром -- с ангелами, умирающими львами и орлами! Однако раньше он стремился к иному. Когда он был моложе, он ощущал себя чем-то вроде племянника Микеланджело.
Канарейка заливается. Свет мешает ей спать. Рубанок Вильке издает шипящий звук. За открытым окном стоит ночь.
-- Как вы себя чувствуете? -- спрашиваю я Вильке. -- Потустороннее уже стучится в дверь?
-- И да и нет. Ведь только половина двенадцатого. У меня такое же чувство, как если бы я, при длинной бороде и в дамском платье с глубоким вырезом, отправился гулять. Довольно неприятно.
-- А вы сделайтесь монистом, -- советует Курт Бах. -- Когда ни во что не веришь, особой жути никогда не испытываешь и не бываешь смешон.
-- Тоже не годится, -- говорит Вильке.
-- Может быть. Но уж, во всяком случае, не будешь чувствовать себя, как человек с большой бородой и в декольтированном дамском платье. Так я себя чувствую, только когда ночью смотрю в окно, вижу небо с его звездами и миллионами световых лет и должен верить, будто надо всем этим восседает некое существо вроде сверхчеловека и для него очень важно, что получится из Курта Баха.
Дитя природы спокойно отрезает себе кусок колбасы и ест его. Вильке нервничает все больше. Полночь уже совсем близко, а в эту пору он не любит таких разговоров.
-- Холодно, правда? -- замечает он. -- Уже осень.
-- Можете спокойно оставить окно открытым, -- говорю я, видя, что он хочет закрыть его. -- Это бесполезно. Духи отлично проходят сквозь стекло. Лучше взгляните-ка вон на ту акацию! Прямо Лиза Вацек среди акаций. Слышите, как в ее листве шумит ветер! Точно вальс в шелковых нижних юбках молодой женщины. Но настанет день, когда акацию срубят, и вы будете делать из нее гробы.
-- Из дерева акации нельзя. Их делают из дуба, ели, красного дерева...
-- Ладно, ладно, Вильке! Что, водка еще осталась?
Курт Бах передает мне бутылку. Вдруг Вильке вздрагивает всем телом, он чуть при этом не отхватил себе рубанком палец.
-- Слышите? -- испуганно спрашивает он. На лампочку налетел жук.
-- Спокойно, Альфред, -- говорю я. -- Это не весть из потустороннего мира. Просто скромная драма в царстве животных. Навозный жук, стремящийся к солнцу, которое воплотилось для него в стосвечовой лампочке, висящей в заднем флигеле дома номер три по Хакенштрассе.
Мы договорились, что начнем перед самой полночью и будем до конца "часа духов" называть Вильке па "ты". Ему кажется, что он тогда более защищен. После часу мы опять перейдем на формальное "вы".
-- Не понимаю, как можно жить без религии, -- обращается Вильке к Курту Баху. -- Что же тогда делать ночью, когда просыпаешься во время грозы?
-- Летом?
-- Конечно, летом. Зимою гроз не бывает.
-- Надо выпить чего-нибудь холодного, -- отвечает Курт Бах. -- А потом продолжать спать.
Вильке качает головой. В "час духов" он становится не только пугливым, но и чрезвычайно религиозным.
-- Я знал одного человека, который, когда начиналась гроза, отправлялся в бордель, -- говорю я. -- У него прямо потребность возникала. Так-то он был импотентом; и только во время грозы это проходило. Едва он замечал приближение грозовой тучи, он тут же хватал телефонную трубку и просил Фрици принять его. Лето 1920 года было для него лучшим периодом его жизни -- оно так и кишело грозами. Иной раз бывали четыре или пять на дню.
-- А что он делает теперь? -- с интересом спрашивает Вильке, этот любитель исследований.
-- Умер, -- отвечаю я. -- Скончался во время последней страшной грозы, в октябре 1920 года.
В доме напротив ночной ветер шумно захлопывает какую-то дверь. На церковных колокольнях бьют часы. Полночь. Вильке опрокидывает стаканчик водки.
-- А что, если бы нам прогуляться на кладбище? -- спрашивает безбожник Курт, который иногда бывает недостаточно чуток.
Усы Вильке дрожат от ужаса, ветер дует прямо в окно.
-- И это называется друзья! -- восклицает он с горькой укоризной. И тут же снова пугается. -- Слышите?
-- Парочка в саду. Перестань-ка строгать, Альфред. Ешь! Привидения не любят людей, которые едят. Шпротов у тебя не найдется?
Альфред смотрит на меня, как пес, которого пнули в ту минуту, когда он следовал зову природы.
-- Неужели нужно напоминать мне об этом именно сейчас? Напоминать о моих неудачах в любви и о том, как тяжело одиночество для мужчины, когда он в самом соку?
-- Ты жертва своей профессии, -- отвечаю я. -- Не каждый может это сказать о себе. Но пора сесть за наш souper (1). Так это называют в высшем обществе.
Мы беремся за сыр и колбасу и откупориваем бутылки с пивом. Канарейке дают листок салата, и она жизнерадостно ликует, не спрашивая себя, атеистка она или нет. Курт Бах поднимает землистое лицо и потягивает носом.
-- Пахнет звездами, -- замечает он.
-- Чем? -- Вильке опускает бутылку в опилки. -- Это еще что за выдумки?
-- В полночь вселенная пахнет звездами.
-- Брось, пожалуйста, свои шутки. Как может человек жить, если он ни во что не верит да еще говорит такие вещи?
-- Ты что, хочешь обратить меня в истинную веру? -- спрашивает Курт Бах. -- Ты, вымогатель наследия Божия?
-- Нет, нет! А может быть, и да, пожалуйста! Опять шорох?
-- Да, -- отвечает Курт. -- Шорох любви. Мы снова слышим, как за окном кто-то осторожно крадется. Вторая парочка исчезает среди леса надгробий. Видно скользящее белое пятно -- это платье девушки.
-- А почему покойники выглядят совершенно иначе, чем живые, -- спрашивает Вильке, -- даже близнецы?
-- Оттого, что их лица уже не искажены, -- отвечает Курт Бах.
Вильке даже перестает жевать.
-- Как так?
-- Не искажены жизнью, -- поясняет монист. Вильке приглаживает усы и продолжает жевать.
(1) Ужин (франц.).
-- В такое время могли бы, кажется, прекратить свои глупости! Неужели для вас нет ничего святого?
Курт Бах беззвучно смеется.
-- Бедняга, ты как усик плюща, вечно тебе нужно за что-нибудь цепляться!
-- А тебе?
-- Мне тоже. -- Глаза на лице Курта, словно вылепленном из глины, блестят, как будто они стеклянные. Обычно он, это дитя природы, довольно замкнут и в нем видишь только скульптора-неудачника с неудавшимися мечтами; но порою прообразы этих мечтаний словно прорываются наружу такими, какими были двадцать лет назад, и тогда он кажется опоздавшим родиться фавном, одержимым видениями.
Со двора снова доносится потрескивание, шепот и шорох.
-- Две недели назад тут была целая история, -- говорит Вильке. -- Какой-то слесарь забыл вынуть из кармана свой инструмент, и они так бурно обнимались и так неудачно расположились, что дама вдруг напоролась на шило. Тогда она сразу вскакивает, хватает маленький бронзовый венок и как даст механику по башке. Вы разве не слышали об этом случае? -- обращается он ко мне.
-- Нет.
-- Она так крепко насадила венок ему на уши, что он не мог его стащить. Я зажигаю свет, спрашиваю, в чем дело. Парень в страхе удирает, а на голове у него, как у римского политического деятеля, бронзовый венок. Разве вы не заметили, что у вас одного венка не хватает?
-- Нет!
-- Подумать только. Он, значит, убегает, будто за ним гонится рой ос. Я спускаюсь во двор. А барышня еще тут, смотрит на свою руку. "Кровь, -- говорит, -- он меня уколол! И в такую минуту!" Я смотрю на землю, вижу шило и рисую себе всю картину. Потом поднимаю это самое шило. "Может произойти заражение крови, -- говорю я, --: палец перевязать можно, задик -- нет. Даже такой прелестный, как ваш". Она краснеет...
-- Как ты мог это увидеть в темноте? -- спрашивает Курт Бах.
-- Светила луна.
-- При луне не видно, если человек краснеет.
-- Но это чувствуется, -- заявляет Вильке. -- Значит, она краснеет, но все-таки держит юбку так, чтобы та не прикасалась к телу. Платье на ней было светлое, а пятна крови нелегко отмыть, вот почему. "У меня есть йод и пластырь, -- говорю, -- и я умею молчать. Пойдемте". Она идет и даже не пугается. -- Вильке повертывается ко мне. -- Тем ваш двор и хорош, -- с воодушевлением добавляет он. -- Если кто любит среди могильных памятников, тому гробы не страшны. Так вот и случилось, что после йода, пластыря и глотка портвейна гроб великана послужил еще кое для чего.
-- Он стал беседкой любви? -- спрашиваю я, чтобы знать наверняка.
-- Истинный кавалер вкушает блаженство, но молчит, -- отвечает Вильке.
В эту минуту между тучами появляется луна. Сияет белизною мрамор в саду, поблескивают черные кресты, а между ними мы видим четыре парочки: две расположились среди мраморных памятников, две -- среди гранитных. На миг они замирают, оцепенев от неожиданности, -- им остается только бежать или совершенно игнорировать новую ситуацию. Бегство -- дело не столь безопасное; правда, можно благополучно скрыться, но зато получить такой нервный шок, что станешь импотентом. Я знаю об этом от одного ефрейтора, которого младший фельдфебель саперных войск застал в лесу с кухаркой, -- этот ефрейтор на всю жизнь лишился мужской силы, и жена через два года с ним развелась.
Парочки поступают правильно. Словно олени, смотрят они вокруг и, обратив взоры на наше окно, единственное, которое освещено -- оно светилось и раньше, -- остаются на месте, точно их изваял Курт Бах. Теперь они -- воплощенная невинность, правда немного смешная, как, впрочем, и скульптуры Курта Баха. И тут облако начисто стирает луну, эта часть сада погружается во мрак, и освещенным остается только обелиск. Но что там за блещущий фонтан? Поливая обелиск, стоит Кнопф, подобный брюссельской статуе, которую знает каждый солдат, ездивший в отпуск в Бельгию.
Кнопф слишком далеко, и помешать ему уже ничем нельзя. Да у меня сегодня и не такое настроение. Почему я должен реагировать, как домашняя хозяйка? Сегодня я решил уехать из этих мест и поэтому ощущаю поток жизни с удвоенной силой, я чувствую ее во всем: в запахе свежих опилок и в лунном свете, в шорохе и скольжении парочек, в невыразимо волнующем слове "сентябрь", в моих пальцах, которые шевелятся, готовые схватить эту жизнь, в моих глазах, без которых все музеи мира опустели бы, в призраках, привидениях и во всем преходящем, в отчаянном беге земли, несущейся мимо Кассиопеи и Плеяд, в предчувствии бесконечных неведомых садов под неведомыми звездами, а также важных должностей в больших неведомых газетах, в предчувствии рубинов, сейчас срастающихся под землей в пунцовое сияние. Я ощущаю эту жизнь и потому не могу запустить пустой пивной бутылкой в фельдфебеля Кнопфа, извергающего тридцатисекундный фонтан...
В ту же минуту начинают бить часы. Час. Время духов миновало, мы опять можем называть Вильке на "вы", пьянствовать дальше или опуститься в сон, как в горную шахту, в которой есть уголь, трупы, белые дворцы из соли и скрытые в земле алмазы.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 31 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Черный обелиск 15 страница| Черный обелиск 17 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.009 сек.)