Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

июня (далее) 10 страница

Восемь неотвеченных вызовов | Июня (далее) | июня (далее) 1 страница | июня (далее) 2 страница | июня (далее) 3 страница | июня (далее) 4 страница | июня (далее) 5 страница | июня (далее) 6 страница | июня (далее) 7 страница | июня (далее) 8 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

– Прошлый раз вы разговаривали со мной, как на допросе (ты просто глуховата, я заика, приходилось чеканить слова), а меня никогда не допрашивали…

Простолюдины родители шевельнулись и испарились: росла в семье дяди – Н.И.Пахомова, наркома водного транспорта, жили в Доме правительства, дядя дружил с Калининым, трижды видела императора: зашел в обед на дачу к Калинину и подсел за стол, Калинин по кругу представлял едоков, все как-то шутливо, она с ужасом ждала: про меня – про нее: «А это Лицька. Только начала работать, а уже жалуется, что маленькая зарплата!»; еще – на кавказской даче Калинина император пододвинул тарелку: «Попробуйте. Вам должно понравиться»; прожевала что-то, стесняясь выплюнуть, дождавшись неизбежного вопроса: «А знаете, что это было? Бараньи яйца!»; и – там же, на Кавказе, на даче императора играли в кегельбан, нагнулась, чтоб пустить шар, и вдруг услышала за спиной голос государя: «Ловите!» Красивая девушка быстро обернулась: от императора летел к ней гранат – успела перехватить его у самой груди с обезьяньей сноровкой, он восхитился: «Все успевает!» – Больше ничего не помнит. О чем говорили, что ели, во что император одет – не помнит.

Устроили ее после курсов во Внешторг и согласовали в Америку – родители плакали, а Калинин одобрил, ей двадцать с небольшим, я быстро подсчитал, сейчас – девяносто; в Америке понравилось, посольский сын катал на лимузинах, поражали магазины, возвращаться страшно – дядя нарком переехал из Дома правительства на Грановского и писал ей: тебя ждет комната, большая и светлая, – дядю расстреляли, и паспорт ее из квартиры исчез. Прислали Уманского – тот не танцевал, не пил, не злой. Близких отношений в Америке между ними не… близкие отношения начались в Москве.

Лида Иванова вернулась, паспорта нет, получила направление в ВОКС; председатель Смирнов принимал в мрачном, затененном кабинете: репрессированные среди родственников есть? Она, не закрывая глаз, зажмурилась от ужаса: «Муж тетки». Вдруг из темного, совершенно пустого угла за ее спиной возник смуглый человек, знавший по своей должности все, и тихо пояснил: «Это не прямое родство».

Да, все это очень… Что меня еще интересует? Ничего. Где вы встречались? Пока не вернулась его семья, я приходила в гостиницу «Москва», официант приносил еду из ресторана и раз выплеснул ей на ноги кипяток. Эренбург звал официанта так: «Гарсон!» Потом – у нее, жила в коммуналке, большая комната в арбатском переулке, два окна выходили в сад американского посла, – по ночам на лестнице дежурили люди правды, страшно подниматься в темноте после работы, зная – там кто-то невидимый есть и еще шепчет: «Поднимайтесь, не бойтесь». Воду грели на кухне, комната топилась дровами. Дрова раздобыл Уманский и перетаскал в комнату сам. Водил ее повсюду – в Большой театр, в консерваторию на Седьмую симфонию Р-ова, в летнее кафе в ВТО, гостили у Эренбурга, встречали вместе Новый год – не стеснялся, не боялся, со всеми знакомил. Словно будущую жену. Домой возвращались на трамвае или пешком, он хорошо знал Москву – показывал адреса великих.

Никогда не говорил со мной о работе, и о политике не говорил, и о будущем – ни слова, считал красивой, называл «цыпленком», «Лидуська», лежал с ангиной в больнице и передавал записки – записка сохранилась всего одна: как правильно распределить сигареты и шоколад из посылки. Ссорились один раз. Он первый позвонил: «Капитулирую». Я никогда не звонила ему сама.

Мне кажется, он не радовался, что уезжает (Эренбург описывает прыжки восторга), приехал сразу после гибели дочери, рыдал, не помню, что говорил, назавтра приехал на работу – проститься, и вечером – ко мне домой, ненадолго (проститься – по-другому, за сутки между гибелью Нины и отъездом Костя увидел ее три раза, всю выбрал, до крохи; а вдруг и правда полюбил девчонку мужик, покативший за сорок, и не радовался, что так удобно отцепит ее – уезжаю, и что тут поделаешь?). Я очень переживала, но виду старалась не подавать.

Улетел. За два года (полтора, но ей казалось – побольше) – всего одна телеграмма (ни писем, ни денег, ни посылок) с Новым годом, и последняя строка: «Все мысли о Москве» (только она, Лиде казалось, знала, что обещали эти слова…).

Все. И погиб. И спрашивать не о чем.

– Каким вы его вспоминаете?

Лида Иванова отмахнулась, не покидая нержавеющей железной рамки на колесах, сама себе удивляясь, что из-за этого способна еще заплакать:

– Это слишком больно для меня.

– Что-нибудь вам дарил?

– Вещи, – слабо откликнулась она, – но они все разлетелись, – трудная жизнь, много потом всего… Швейцарские часы. Сказал: продашь, когда будет трудно. Забыла про них. Много лет потом… Нашла эти часы. Взяла в руки. И вдруг – они пошли. – Часы с его руки, сожженной десятилетия назад, вдруг пошли силой заведенной еще им, живым, настоящим, любящим ее, пружины, бодро застрекотала железная жизнь. – И я… Я так заплакала. – Костя теперь уже точно в последний раз коснулся ее, и мне стало больно: а может, все это зря мы… стольких умучили за веру…

* * *

Ни снега, ни льда, как в прошлом году, ныли от стужи картонные щеки, вот, когда хочется домой, надует в уши, шапку бы купить, и приходилось по сиреневому асфальту топать, задирая плечи, подставляя ветру куцый воротник, щурясь на обозначения домов на четной стороне – какой-то праздник? – трамваи катили с флажками на бровях, силясь – сейчас сделаю, смогу! – вбежал, пропустив вперед всех убогих, купить себе все, что можно купить!!! – «Пациенты без бахил обслуживаться не будут», дал вахтеру с гербастой бляхой щитом полтинник в ответ на «Пропуск?», и – наверх, через второй этаж отправился искать переход в главный корпус мимо раскрытых дверей в душное тепло – что там? – зажигают свечки, больничная церковь, пощупал, запоминая, карманы – рубли, мелочь, доллары и евро. Надо бы конверт. Навстречу по стеклянному, залитому молочным сиянием переходу враскорячку переступал человек с забинтованной шеей и шумно вздыхивал через короткую синюю трубку, воткнутую в горло, оседлые, обольниченные родственники катили лысых, колченогих одногодков, я принялся насвистывать, пытаясь выбраться хоть на какой-то мотив из «Русского радио», – еще навстречу попалась рослая, задастая девка, несла пакет, туго набитый тряпьем, и чью-то инвалидную клюку, держа ее двумя пальцами за шейку, – я покосился на морду, обернулся взглянуть на зад и запоздало понял: плачет, сдержанно всхлипывает на ходу – попросили забрать ненужные вещи.

В главном корпусе слева и справа потянулись двери – в очередях ждали женщины в париках. Из кабинетов выводили плачущих образованных дам, и санитарка провожали их к мягким стульям, советуя держаться и привычно приводя примеры исцеленной одною лишь верой в себя, – закончить и скорей отсюда валить!

Я остановился у лифта и заставлял себя не смотреть на лысую девушку в синем халате – на ее глаза. Она сидела у нужной двери и ничего не видела. Глаза остались, но из них что-то вырвали – две беспокойные черные раны.

По шестому этажу бродили-гуляли люди с раздутыми багровыми щеками, забинтованными носами, некоторые обожженно переступали в навернутых юбками простынях; я прошел в отделение мимо сгорбленного табора ждущих перевязки – палаты не запирались и смахивали на железнодорожные залы ожидания, – когда-то в таких залах бездомные устраивались ночевать, теперь пускают только по билетам, – я заглядывал наудачу и в каждой – сгорбленные пассажиры, измученные провожающие, в любое мгновение обрушится поезд, заберет; попадались добродушные, торопливые мордатые доктора, подводя встречных страждущих поближе к дневному свету, вопрошая в мобильник: «Так внезапно и появилось? Прямо с утра? И не увеличивается?», с одинаковой повадкой: оказались здесь случайно, и должны заниматься в эту минуту на самом деле чем-то важным другим, а здесь – так, мимоходом, по бесплатному совместительству. На пустом посту посреди отделения позванивал телефон и жарко горела настольная лампа, я перегнулся через стойку, поискал листок с назначениями по палатам и нашел нужную – вонючую духоту:

– Здравствуйте!

Они – налево-направо, брезгливо, словно боясь заразы, я протискивался меж поросших седым пухом кадыков, синюшных ликов, приспособлений для извлечения дерьма, чавкающих банок, жирных родственных спин, спящих, разинутых пастей – до окна: нет.

– Ваш вот.

Словно узнали, твари! – я поежился от гнева – и зачислили меня, кто-то приметил относящееся ко мне окликающее шевеление или простым способом: незнакомый человек может прийти только к тому, к кому никто не ходит, надо было принести еды – ничего, куплю.

Я присмотрелся с вежливой неприязнью, заранее зная: не он.

– Нет, – и в недоумении на пороге, готовя «а вы не знаете…», но, уже поймавшись на отвергнутый взгляд, вернулся, зачем-то подошел и даже нагнулся, затаив дыхание, чтоб не поймать запах: да – я не узнал Гольцмана, то есть – не мог узнать, его не осталось – птичий бескрылый скелет тонко тянулся под одеялом, Гольцман высох с быстротой, почти волшебной, до предпоследнего предела, он казался голым, обнажены цвета костей и тканей, на черепе появились вмятины и шишки, пожелтели зубы, голова свинцово вминалась в подушку в сиянии спутанных косм, он не удивился, не обрадовался, не пытался сесть, он опустился куда-то туда, где уже ничего не мог. Я пожал его теплое запястье-ветку, на тумбочке ждала заветренная манная каша и кусок хлеба накрывал чайный стакан (куплю ему газет), жалостливая тетя из местных подтолкнула мне стул движением осуждающим, но готовым многое простить, если я буду приходить.

– Что ж вы мне не позвонили? – зло, перебарывая омерзение, шептал я. – Я бы все решил. Ну, как вы тут? – Меня потряхивала бешеная… посторонние разговоры, дыхания, смертная тоска, хоть хватай кровать и укатывай на хрен. – Вас готовят к операции? Что вообще происходит?! Александр Наумович!!! – Скорей, пока кто-нибудь не подполз с пояснениями. – Вам есть все можно? Давайте встанем, походим. Здесь есть буфет? – Словно не слышал меня, вернее, он куда-то сдвинулся, а я говорил на прежнее место, мимо, скромно просящие глаза мигали на меня, расположившись на недвижной поверхности, словно из песочной кучи. У Гольцмана все было новое: ресницы, брови, щеки, цвет глаз – где он это взял? я никогда такого у него не видел; и руки, искривленные пальцы, широкие неопрятные ногти. Он лежал тихо, едва слышно заговорил, словно с середины, он не хотел, чтобы они знали, что он не хочет – как они – присоединяться, они обидятся, если узнают, что он пытается вырваться в одиночку из их общего заблуждения.

– Говорят, – он высоко перешагнул слезливую паузу детской жалобы, – рак.

– Кто говорит? – вступил я в заговор. – Врач что говорит?

– Врач ничего не говорит. Редко заходит. Вначале зашел: готовимся к операции. Теперь молчит. Спрашиваю: ждите. Очередь у них. Тех, что позже поступили, уже соперировали.

– Просто дать денег, – шептал я, – я все решу.

– А они говорят: рак.

– Кто вам это говорит?! Вам на исследовании сказали: полип?

– Полип, – он помнил, и вспоминал, похоже, это каждую минуту. – А здесь, с кем ни поговорю, все: рак. Кал черный был? Был. Сразу: о-о, это не полип. У нас такой один был. Так его разрезали, посмотрели и зашили. И выписали домой. И через месяц умер. Там рак был. Тут у всех онкология.

– Не надо! Никого! Слушать! О чем им еще говорить?! У них – рак, значит, у всех рак. Надо было ложиться в нормальные условия, за деньги. А не в эту помойку. Как вы сейчас себя чувствуете?

– Так… Ничего. Изменила, конечно, меня болезнь? – и вдруг он взглянул пристально на меня, надежда…

– Да ладно. Чего вы хотите? Я бы в таких условиях давно уж сдох! Хоть спите?

Он показал глазами: нет – и еще тише:

– Есть такие… Очень тяжелые. Кричат. Тошнит постоянно. Одного кормят через зонд.

Я отошел в туалет – отсчитал рубли, десять тысяч – вокруг трубы, уходящей в дырку в стене, тесно напихали тряпок, спасаясь от крыс; рыжий от ржавчины унитаз.

Гольцман уже сидел, словно осмелев:

– Звонил Маше. Отключен телефон.

– Надо нормально питаться, – весело затрубил я, закрыл Гольцмана спиной и сунул в его ладони деньги, он незаметным движением переместил их под одеяло. – Покупать и есть. Гулять стараться – хоть немного. Смотреть новости по телеку. И никого не слушать! С врачом я поговорю. Александр Наумович! Я вас не узнаю. Ничего пока страшного не случилось. Мало ли кто что сказал. Надо жить. Каждый день. И радоваться, – я держал остатки его руки и сильно сжимал на отдельных словах. – Никто не знает, сколько каждому из нас осталось. Но пока мы живы, мы можем все! Надо работать. Напишите, какие книги вам принести.

– Ты сейчас поговоришь с врачом?

– Я поговорю. Но вы должны помнить – вы не один. Вы нам очень нужны. Нам еще столько предстоит. В нашей работе, – я запнулся, выпал; я молчал, когда я шел сюда… и мне хотелось, оказывается… сейчас понял – хотелось, чтобы он узнал, что мы… Он всегда говорил какие-то верные, неизвестные мне слова, как-то все поворачивал в спасительную… Гольцмана не осталось, но даже этому, другому, хламу, «мясо-кости», непохожей, перепутанной тени, мне по-прежнему захотелось пожаловаться на все: что это – не она, как оказалось в последнюю минуту, а стенографистка Лида… что Вознесенская не нужна, она, они – оказались сильнее… Кому еще рассказать? Некому… Я ждал, давая ему заметить что-то, кроме его черного кала, спросить: а ты? где находишься? как мост? С каким все закончилось счетом?

Что все про меня, словно у тебя будет по-другому… Доложи, может, и я смогу чем-то… И сам отвлекусь, и ночью подумаю, успею позвонить тебе, надумав… Он боязливо взглянул мне за спину – на других, намеченных на съедение в первую очередь, и попросил:

– Иди. А то вдруг врач уйдет.

– Все. Будет. Хорошо, – блудливым, подлым, неузнаваемым голоском я улыбался так, что болели скулы.

– Ты идешь к врачу?

– Да. Я ж сказал.

– И потом вернешься?

– Конечно.

– Я жду, – он зашевелился и пересел поудобней, подтягивая, словно парализованные, сухие длинные конечности.

В дверях я обернулся и, багровея от стыда, бодро помигал ему и помахал рукой, как приятелю, как скотина…

За мной выскочила местная жительница из ухаживающих:

– Ваш-то прям доходный совсем. Очень худой. А Бог держит. Вы с его работы? Давайте знакомиться. Будем держаться вместе, неизвестно сколько придется…

– Пошла на хрен отсюда, – и я уже вырвался, шел, ускоряясь, поймав в углу толстую санитарку с мокрым пятнышком на халате, на соске левой или правой груди:

– Вы здесь ответственная за чистоту?

– Кто? Я? Я простая санитарка.

Я показательно перемял в пальцах три сотни и положил ей в боковой карман:

– Надо навести порядок в туалете шестнадцатой палаты.

– Сейчас надену маску, возьму кислоту и все сделаю. У кабинета заведующего отделением – на табличке «доктор наук» – стояли просители с раздутыми портфелями и сидели просители, не имеющие сил стоять, не купившие чего-нибудь положить в портфели. Высокая, с королевской осанкой старуха в черном платьев жульническим жестом задвинула в кружевной рукав тысячу рублей. На каталке подвезли маленького ощипанного старика, он спорил вполголоса с санитаркой, а когда та отошла, поискал хоть кого-то и нашел глазами меня:

– Ельцин столько наворовал… Я по нему плакать не буду!

Я не мог больше ждать еще и здесь, заведующий лениво вышел, вызванный телефонным звонком или велением мочевого пузыря, – повыше меня, свежезагорелый и белозубый, приятно-безликое, дремлющее комсомольское лицо с мальчишеским зачесом набок, как он умел в сдвинувшейся вокруг толпе не замечать никого, замер, словно в зарослях доисторических безмолвных хвощей, никто не осмеливался заныть или тронуть за руку. Я хмыкнул с укоряюще-приятельской интонацией «наконец-то!» и заведующему кивнул, веселый и здоровый я человек, принес деньги! Он, не просыпаясь:

– А вы?.. – тонким, пресным голоском.

– Я! – Я прошел в кабинет, уставленный вазами, коньячными коробками и позолоченными предметами, на стене распласталась парящая медвежья шкура, на фото оруженосцы и стрелки улыбались над окровавленными кабанами в снегу и раздирали волчьи пасти пошире; я сел, заведующий, плотно затворив дверь, вопросительно возвышался, мелко погрузив кончики пальцев в словно зашитые карманы халата, пытаясь меня вспомнить.

– Надо как-то решить по отдельному размещению Гольцмана из шестнадцатой палаты, – я подсунул пятьсот евро одной бумажкой под штабель больничной макулатуры на столе, – а то Гольцман не спит.

– Гольцман? – заведующий спохватился, будто припомнив обещанное, занял стол и пролистал бумаги. – У нас одноместных, к сожалению… Но завтра после обхода мы найдем возможность его… Место в сдвоенном боксе.

– Нормально.

– То есть фактически – отдельная палата, только туалет и душевая на двоих. Цветной телевизор. Холодильник.

– Было бы здорово. А что там с операцией? Нельзя как-то ускорить? Я вам буду очень благодарен.

– Конечно, можно. Давно он у нас? Я просто так, визуально его не помню. – Он еще ни разу не взглянул на меня и перебирал истории болезней, напряженно ровно держа спину, вытягивая негнущийся позвоночник так, что казался дальнозорким, словно больно читать буквы вблизи. – Вы… ему?..

– Работаем вместе. Лично заинтересован. – Я разглядел наконец имя-отчество на табличке. – Вячеслав Алексеевич, я бы очень хотел, чтоб вы и оперировали… Вас так все хвалят.

– Я бы рад… Но есть лечащий врач, есть определенный порядок… Не все, к великому моему сожалению, – блеял он, шлепая бесцветными губами, – зависит от вашего покорного слуги… Видите – доктор наук, вице-президент европейской ассоциации онкохирургов, сто шестьдесят две монографии… На полтора месяца вперед расписано, и это только те, что самотеком, – сложнейшие случаи! Да еще каждый день звонят. И – очень непростые люди. С работы – в десять вечера. А в половине восьмого – уже в отделении. А, вот он, Гольцман, Александр Наумович. Да-а, давно. Что ж мы так его… затянули.

– Тяжело вам, – я с восхищением вздохнул и присоседил к первой вторую бумажку в пятьсот евро, чуть тронув бумаги на столе, чтобы на вспышечное мгновение привлечь его боязливый взгляд.

– И тут дело даже не в… – признался он, сделав неопределенный жест в сторону моих вложений. – А время, время катастрофически…

– Может, как-то изыскать возможность… Ветеран войны.

– Воевал? – уважительно откликнулся заведующий.

– Да. Генерал-майор. В госбезопасности. Заведующий стократ уважительней покивал головой:

 

– Это ж сейчас, самое… то! Ну, может, как-то… Сегодня вторник? А что у меня в пятницу? – он позвонил. – Алло? Алло? А что у меня в пятницу? А, да. А что там? Ага. Да. Помню. И сразу второй – да? Не звонил. Я позвоню, – бережно положил трубку. – Знаете, – и он заговорщически, потаенно мне подмигнул, – а если мы, – он даже зажмурился от собственной безрассудной смелости, – в четверг? – «Четверг» он выдохнул беззвучно, показал губами, проказливо поглядывая на дверь, за которой томилось быдло. – Прямо, – еще прошелестел, с наслаждением, словно вкусное, матерное слово, – в девять. – И еще был для меня подарок. – Первым.

– Буду вам очень благодарен…

– Так, а у него… – заведующий прочел, понимающе потряс головой и протянул с непонятным удовлетворением, – у него мы имеем опухоль слепой кишки. Довольно большую. Есть подозрения на метастазы в печень, – «Метастазы» он произнес мимоходом, я почуял холод – словно раскрыли окно, и поежился, потер лоб, показалось: не выйду из кабинета, приходил, чтобы заплатить и весело выйти, заглянуть в шестнадцатую, проститься – не выйду, трудно врать, надо врать долго, чтобы не заподозрил, Гольцман заподозрит… так уже устал, что не заподозрит… согласится на вранье, чтобы протянуть еще, лишь бы я врал… я буду говорить неправду – все в палате будут презрительно слушать, не пряча злорадный смех, – я видел себя, уже не видел Гольцмана.

– Операция сложная?

Заведующий первый раз как-то непонятно взглянул на меня и нарисовал на чистом листе:

– Что-то надо попробовать сделать. По крайней мере – убрать первичную опухоль. Сделать анастомоз – обход. Другое соединение.

– Долго?

– Часа три.

– Он сможет потом… работать?

Заведующий вдруг заметил, что я устал, пропустил момент и не понимаю его, и медленней, убедительней произнес:

– Наша задача – убрать опухоль. И по возможности, – выговорил как дебилу, – продлить. Жизнь. О работе надо забыть.

– Хорошо. Так и надо, – сказал я сам себе и подстегнул: – А что еще надо, кроме операции? Какие-то лекарства? Все купим.

– Сейчас у него начала подниматься температура. Можете тиенам купить. Ти-е-нам. Но это дорогостоящая штука, швейцарская. Три-четыре флакона нужно на день. Надо, чтобы после операции кто-то был: помочь перевернуться, перестелить. На самом деле, – теперь он искал мой взгляд, – самое важное сейчас. Есть у него родственники?

– Сын. В Америке.

– Надо сообщить, чтобы он срочно летел сюда, чтоб успеть.

Уходи, но я хотел побыть смелым, за чужой счет, без маскарада, слабой, слизистой плотью, червем:

– То есть: умрет?

– Риск большой. Очень. Возраст, сосудистые заболевания. Слепая кишка – это инфицированный орган. После операции могут развиться серьезные осложнения. Пневмония, инфаркт. Так они обычно и уходят. Вызывайте сына.

– Если не делать операцию?

Он развел руками – да воля ваша:

– Можете его под расписку забрать.

– И тогда? Сколько времени есть?

– Так вам никто не скажет. Может, несколько недель. Дней. Могут начаться серьезные боли. А может и так – легко – уйти, и сам не почувствует, хоть завтра. – Он не мог понять, почему я молчу. – Идем на операцию?

Среди людей – потеснились – я присел, теперь такой же, все выходят с такими лицами и начинают ждать, молчали, придерживая локтями забинтованные бока, старик на каталке взялся кашлять, к заведующему отделением зашел кто-то веселый из местных, и они заперлись на ключ – за дверью взрывался неистовый хохот, распадаясь надвое.

Я не двигался, словно надеясь: еще не все, кто-то меня заметит и поможет, не понимая, но понимая – но этого не существовало, это же не я – человек в шестнадцатой палате, я – всего лишь слабое представление, я что-то чувствую, но только про себя – что я могу, что не хочу, и непонятную, душную горечь. Соседка из ухаживающих вдруг тронула мою ладонь:

– Кто? Папа ваш? Дедушка? Ничего… Ничего. Посижу. Вдруг Гольцман поднимется и выйдет искать?

Попросит кого-то?

– Так! Признавайтесь, кто приходил к Гольцману в шестнадцатую палату?

Я покорно поднялся, и толстомордый повар-кулинар отвел меня за две двери и вниз под лестницу.

– Куришь? Не отравлю? Слушай, твой дед – невменяемый, глухарь! Я ему объясняю, чтоб ты понимал: у тебя скоро операция. Он глазами так – вытаращил: да. Я говорю: я – твой – анестезиолог. Понимаешь? Я – за тебя – буду – дышать. – Дверь хлопнула, впустив холод, словно улица рядом. – Он, твой дедок-красноармеец, не понимает: как это? Ему мозг не проверяли? Не долбанутый? Я объясняю – еще раз: ты отключишься, а дышать за тебя буду я. От меня твое дыхание зависит. Если все хорошо сделаю, если правильный, дорогостоящий укол…

Я дал ему двести долларов – надо попробовать, тронул дверь – поддалась, – вышел и огляделся. Я оказался во внутреннем дворе, дорожка вела наискось к проходной, где вроде бы всех выпускали без пропуска; я постоял немного, делая вид, что просто вышел подышать, затем быстро стянул и выбросил в помойное ведро лопнувшие бахилы и спокойными, широкими шагами двинулся к проходной, сгорбившись, глядя в землю, словно замерз или мне есть о чем – ничего не слыша – подумать, больше всего боясь услышать – будто отчетливо слыша уже – умоляющий судорожный стук сухих пальцев по стеклу, в окно, в окошко; за воротами я распрямился и пошел быстрее, вдруг пошлют кого-то догнать, и успокоился только в переулке, что уводил в сторону от метро, – никто не догадается, куда свернул, только забыл выключить телефон. Терпел, сколько хватало, выхватил – отключу! – не смотри, но посмотрел: звонил агент, мы ему уже заплатили.

– Да.

– Завтра у вашего клиента концерт. Он остановился в доме приемов грузинского посольства. Сегодня вечером будет скорее всего в номере.

В Скатертный переулок я прибыл в половине шестого и, натянув купленную в переходе черную киллерскую вязаную шапочку, прошелся туда-обратно по льду вдоль «мерседесов» с синими фонарями на крыше и телохранителей-столбов. Пустят ли меня в Дом приемов: грязные ботинки, дырявые джинсы, армейская куртка? В холле я мучительно вытер подошвы о швабристую подстилку и мягко прошел к стойке, удивленно обнаружив, что ступаю по нахоженной грязи – тропа общепита; поднял голову – две крашенные в белое женщины разговаривали между собой по-русски с заметным акцентом, я их не интересовал: иди куда хочешь.

– В 413-й, меня ждут.

– Вот лифт.

У лифта стояли два продавленных советских дивана с красной, распустившей нитки обшивкой, на этаже, как в общежитии, часто вминались в стены дешевые, обклеенные пленкой двери с жестяными номерками, теперь я бы не удивился, если б в конце коридора обнаружил общий туалет. Он там и был. Что делал в этом доме блестящий и губительный Владислав Р-ов?

Его дверь оказалась в углу, за дверью гремела музыка – что же еще могло? – готовится к концерту? беседует с ослепительной посетительницей? все расписано по минутам? Я сделал еще туда-обратно, как возле двери любимой, и постучал. За дверью зашевелилось, и дверь открыли.

Клиенту шестьдесят шесть лет. Я увидел, что многое изменилось. Орел-погубитель встретил меня в дешевой толстовке. Остатки широкоплечести. Джинсы. Седоватая борода. Морщины, уже начавшие сжирать глаза. Хорошо слепленный нос. Упорно длинные актерские волосы. Я пытался сквозь мусор разглядеть то лицо. Или хотя бы – услышать тот голос.

В узкой холодной комнате две солдатские кровати. На ближней валялась спортивная сумка. На стул клиент сбросил пальто и серую кроличью шапку. В дальнем углу работал маленький ч/б телевизор: памятный концерт, интервью людей, вспоминавших какого-то покойника. Передача называлась: черно-белое что-то. Жизнь или люди.

Я сел на кровать и веером рассыпал рядом, чтобы он видел, но рукой не достал, фотографии молодой О.Вознесенской. Клиент бегло глянул, чтобы я не приставал: посмотрите! как вам? узнаете? – и с телячьей покорностью уставился на меня. Ваша воля, смирился он, надо перетерпеть. Он ждал нас каждый день с той минуты, с того года, когда телефонный звонок нашел его в Америке, он многое вспомнил и, возможно, о чем-то жалел, представлял, какие мы – а вот такие, на первый взгляд – ничего страшного… такой долгой оказалось эта… и так… закончилось, так чувствует себя точно и сильно пущенная стрела, видя, что мишень свалил ветер, приближаются деревья, сырой и пустой осенний мимолетный простор… Я разглядывал клиента из болезненного далека, с горы. Если бы мы пришли пораньше… Если бы та женщина оказалась той женщиной, у тебя бы затряслись сейчас губы, ты бы узнал, с какой болью припоминается… и впивается правда, как пахнут вскрытые покойницкие брюшины, и вся твоя жизнь… Вот в этой самой руке. Как птичьи ломкие, бьющиеся, оперенные кости… Живи дальше, береги горло, тебе повезло.

– Да. Да. Да. Такая трагедия! – по старушечьи поахал он, перебарывая страх, ему нечего бояться, он же первым заговорил. – А что с ней было?

Я молчал. Он сохраняя вид «все в порядке», с надеждой наклонился поближе:

– Депрессия у нее была?

– Да.

– А она так любила мою собаку! А собаку потом я так – трагически! – потерял. У меня был чудесный сенбернар – Боня!

– Вспоминали рыжую собаку. Я думал: эрдель.

– Да нет же, эрдели были потом! И так получалось, что негде было Боню оставить, и я всюду таскал за собой…

– На красной машине…

– Да! И Боня так понравился ей. Леонид Борисович Коган мне подарил Боню, а у меня гастроли в Японии – некуда деть…

– Какая она?..

– Кто? А, Оля. Да вот такая и… Как на фотографиях.

– Красивая?

– Очень умная. Музыку знала. Книги читала. Образованная такая… А-а, – он подавился, подавился. – А что она… сделала? Э-э… выпрыгнула?

– Выпила таблетки.

Клиент опять издал «ах, ах, ах» и заметил:

– Раньше – недооценивали депрессии. А вот, знаете, недавно, у меня приятель… – И смолк. Он быстро замолкал. Это было бы плохим знаком, если допрос сохранил бы хоть какой-то смысл.

– Где познакомились?

– Я не помню. У кого-то в гостях. Ей так понравилась моя собака!

– Как вы расстались?

– Да, знаете, как бывает – люди дружат, а потом, – тихонько и бегло, – как-то расстаются.

Я собрался было уходить, но сел:

– У вас была какая-то необычная для советских времен красная машина.

– Да. «Джавелин»! Подруг? Никого не видел. Друзей? Нет, никого не знал. Дома? У нее не был. Отца-мать? Ни разу не видел. Бабушку? Не видел. Но бабушку она очень любила. Никого не помню. Мезенцов? Да, кажется, он и привел ее в те гости, где мы познакомились…

– Говорят, дрались с Мезенцовым из-за нее?

– Да что вы, не было этого…

– Одевали ее?

– Да что вы. Это я из Японии… Думал: что же это я без подарка? Что привезти? Она сказала: джинсы. Вот и привез.

– Встречали ее у института?

– Да нет.

– Вывозили на дачу к друзьям.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
июня (далее) 9 страница| июня (далее) 11 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)