Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Бригада дяди Феди

Бухгалтерия | Шахурин: результаты наружного наблюдения | Отец и сын | Тот, кто все видел | Библиотечный день | Кремлевские стены | Куйбышев, Куйбышева | Америка | Америка-2 | Америка-3 |


Читайте также:
  1. РЕАКТИВНАЯ БРИГАДА

Я прочел листовку «Оздоровление организма» на железной подъездной двери: «Знаете ли вы? Что в кишечнике каждого из нас находится десять килограммов запекшегося кала?», мы присели на украшенный сигаретными ожогами подоконник между пятым и шестым этажами.

– Мальчик наш Чухарев в лежке. Ни с кем не расплатился. Коммерс, что дал ему денег на бизнес, подогнал своих, – Боря показал на синюю «девятку» с грязными окнами, втиснувшуюся между качелями и тротуаром; на переднем сиденье, откинувшись, дремали туши. – Дом обложили, уже четвертый месяц. Скоро начнут долбить. Как-то мне грустно все это…

– А что за люди? Черные?

– Мы их ошкурили во вторник. Выставили своих дэпээсников на маршруте: документы на стол, машина в розыске. Короче, бригада Федора Николаевича из Красногорска.

– А вообще?

– Вообще, они, получается, под Сашей Ташкентским. Если уж совсем «вобще», то под Дедушкой. Дерьмо они. – Глаза у Бори опять кровянисто слезились, я подумал: самое плохое, что пьет он один, глядя в белую стену, когда некуда ехать. – У Чухарева маленький ребенок. Спит, я проверил, с часу до трех. Как раз сейчас. – И Миргородский, чтоб не разбудить, махнул рукой мимо звонка и нарастающе постучал согнутым пальцем в квартирный номер, утопленный в черный дерматин. – Получится, мальчика мы выковыряем, опросим, а они его прессанут. – И воскликнул с пьяной восторженностью на задверное пожилое вопрошание. – Раиса Федоровна, это Игорь! Это я вам звонил! Насчет квартиры!

Замок пережевывающе похрустел, и мать Чухарева застряла в дверной щели, как кусок погребального покрова, не дающий гробовой крышке сесть на место, вздрагивали и наползали друг на друга бесцветные, морщинистые губы, освежаясь промельком языка, Боря пропихивал ее, как баржу, вдоль коридора под марш:

– Телефон не спаренный? Договор с телефонным узлом можно посмотреть? Перепланировку не делали? Кто соседи? Слушайте, да вы сгорите на хер с такой проводкой! Балкон посмотрим? Спит? А я тихонько… А что по деньгам, Раиса Федоровна? А если оформление за наш счет?

В первой же комнате по левую руку я нашел ее. Жена Чухарева навалилась спиной на книжные полки: только уложила ребенка и заснула сама. Вскочила, в руках тряпки для стирки, не успела добежать до ванной и прячется здесь. Она повела рукой: вот комната. Четырнадцать и восемь. Паркет. И уходите.

Незнакомая мордочка с бледными щеками. Ничего не осталось, время сожрало тот весенний размах, спросил: стоят ли в доме счетчики расхода воды? – и двинулся поближе, словно зацепить вид из окна – бывает ли солнце?

– Хорошая квартира. Почему решили продавать? – Я без жалости разглядывал чернеющий передний зуб, брызги туши на плохо промытом лице, отворачиваясь от ее личных запахов.

– Хотим поближе к природе, у нас маленькая… Подберем что-то за городом, с участком. Мама хочет грядки, цветы, – прочитала она невидимые буквы, что показывала ей злая доля.

– Муж не против?

– Муж в командировке. Но так – не против.

– Выбрали направление? Все что-то хвалят Зарайск, между Рязанкой и Каширкой.

Она дернула плечом, словно пытаясь погасить зазвеневшее в ухе: точно не решили, подумаем… Я подсказал со всего маху:

– В Мордвес, Тульской области. К сестре. На улицу Ленина. Там, думаете, не найдут? – И заорал: – Где муж?

Женщина покачалась и опустилась на низкую кровать, уткнувшись в тряпки. Но не заплакала.

– К нему есть два вопроса. Не деньги. Я оставлю телефон, в течение суток пусть позвонит. – Я покосился: завыла? давай, милая, и хихикнул: – Девочка спит ваша? Гуляете у пруда? С Леной и Наташей? Смотрю, нравится ей горка… Так смеялась вчера… Присматривайте за дочкой, Ксения Александровна. Знаете, какое бывает зверье… Чтоб потом не вешаться.

Она вскочила, собралась убежать, но запуталась, зашаталась, захрипела – забитая, изможденная мать:

– Мужа нет… – с каким-то отголоском, как в трубу, – он взял кредит. У него случились неприятности с налоговой. Он всем должен. Он уехал. Сказал, найдет деньги. Я не знаю, где он. Не звонит, – подышала и: – Все, что есть, мы и так отдадим. Продаем квартиру… Участок… – И, наконец, полилось – При чем здесь наш ребенок?!! – Она кричала, стараясь погромче, соседям.

– Они вас не отпустят.

– А вы кто?

– Мы красная конница. Какая на хрен разница? Миргородский просунулся с зычным:

– А мы с Раисой Федоровной чайку затеяли! – И замахнулся: – Ты чо мать пугаешь, с-сука?! Человек помочь тебе хочет… Где муж?!! Человек из главного управления по борьбе с бандитизмом… Сейчас уйдем, а ты у черножопых сосать будешь! – И прикрыл дверь.

Я отправил руку за удостоверением, клиентка потрясла немытыми космами:

– Не надо. Я все равно не знаю, где он. Уходите. Ну, пожалуйста.

Вот здесь они жили, купили стол из ореха, заказали полки столяру с «Мосфильма», чтобы занимался… учился в Финансовой академии или академии ФСБ… чтоб получился кабинет… чтоб у ребенка была своя… Я опустился на вращающееся кресло хозяина – хозяина нет, – уставившись в середину созвездия рамочек с семейно-родственным счастьем, – и встретил взгляд девочки с пухлым лицом с тонкими губами – Нину Уманскую.

– Сейчас я уйду. Больше не бойтесь. Все уже кончилось.

– Ничего уже не кончится. – Слезы текли так привычно, что она их не смахивала с лица.

– Вот эта девочка, Уманская. Говорят… как-то особо действовала на мужчин. Трудно представить, я не встречал красивых. Но ведь что-то заставило вашего супруга смотреть на ее лицо. Знаете, что ее убил Шахурин?

Она к чему-то приценилась и отсыпала мне первую порцию:

– Нину убил другой человек. Так считала ее сестра.

– Ну-у… Так, небось, Шахурины и напели, чтоб не оправдываться… за плохое воспитание!

Но – возможно, мы слишком пристально смотрим. Если тупо повторять хорошо знакомое слово, например «стол»: стол, стол или важно, важно, важно, – слово покажется бессмысленным. И страшным. Потому что может означать все что угодно. Так и в работе следствия: если слишком долго копать одно дело, покажется, что все – неправда. Я хотел добавить, что внутри – только смерть.

– Про сестру Уманской я ничего не слышал.

– Двоюродная сестра, Ирина. Дочь Дмитрия Уманского. Мы купили у нее квартиру. Она уехала в Венгрию на ПМЖ. Она много рассказывала мужу.

– А вам?

– Меньше. Нину она почти не помнит: забегала после школы, угощала конфетами, вот и все. Ирине очень хотелось доказать, что сестру убил не Шахурин. Восстановить справедливость. И муж хотел ей помочь, он нашел какого-то специалиста… Тут случилось с нами это… несчастье, а я вдобавок беременная… – Все еще надеялась на жалость.

Я крутанул стул и развернулся к ее вдовьей поникшей фигуре: соскучилась, о муже ей хотелось поговорить.

– Он у меня романтик. Романтики – они могут сделать жизнь настоящей. Не всю жизнь. Они берут кусочки мечты, детали и собирают из них кусочки настоящей жизни, такие машинки, механизмы, они двигаются сами и все меняют, и нас могут изменить. Он хотел развиваться в этом направлении – как раз фирма встала на ноги, у него появилось свободное время, первые деньги. Знаете, почему он взялся именно за Уманскую?

– Неважно.

– А мне важно! Я его люблю.

– Эта женщина, сестра, что в Венгрии, – что она говорила про смерть самого Уманского?

– Самолет зацепил колесами забор. Так бывает? Она считала: его убил НКВД.

Заканчивать с тобой, молодая мать… Я поднялся, она судорожно добавила, чтобы успеть:

– Но погибли не все.

– Да? И кто же?

– Одна женщина спаслась, – она отгораживалась от меня локтями и спешила, – Тройницкая. Или Троицкая. Секретарша. Никто ее не видел, никто с ней не говорил. Ее вывезли в Ленинград и спрятали.

Она взглянула на меня: интересно? важно? купите?

– А Ирина разыскала человека, который с Троицкой говорил! С Уманским погиб атташе по культуре, Вдовин. Вот его вдова видела Троицкую после всего… и с ней говорила. Вдовина не верила в официальную версию: мертвых никто не видел, родственникам показали фотографии черепов с выгоревшими глазами и раздали мешочки с остатками вещей. Ей достались обугленные часы и портсигар с сигаретой «Лаки Страйк». Еще ручка «паркер» со следами крови. Вдова считала: мужа добили выстрелом в голову, и кровь из головы потекла вниз на пиджак. И еще расстреляли пилота, что тоже спасся. Ручку она потеряла позже на пароходе на канале «Волга—Дон»…

Я равнодушно уточнил:

– Что рассказала та женщина? Та, что якобы одна осталась жива?

– Что пол самолета словно провалился, она упала на куст и спаслась… В кинозале посольства крутили советские фильмы… «Два бойца», «Свинарка и пастух», но только по вечерам. А маленький сын Вдовиной бежал как-то днем по коридору и услышал: почему-то показывают кино. Прокрался внутрь. В темноте его никто не заметил. В зале сидело всего несколько человек. Им показывали съемку с места катастрофы: разломанный самолет, бродят люди, ковыряются в обломках, кто-то поднял оторванную руку… Ирина помогла Вдовиной составить запросы в МИД, службу внешней разведки и Министерство обороны…

– И никаких следов этой пленки… – У мальчика погиб отец, унесла железная птица, мальчику могло присниться, и сам поверил лет через двадцать пять, маме рассказал. – Говорят… – и я запнулся, остановив взгляд на полках книг; урод собирал о Москве, античные историки о христианстве… Она сопела и ждала. – Уманский сильно любил. Одну женщину. Период, – я показал на руках, – от ноября 1941-го по конец мая 1943-го. Имеете, что показать?

Она сразу ответила:

– Нет.

– Есть мнение, что ваш супруг знает больше…

– Честное слово, я не знаю, где он. Он все отдаст. Соберет деньги и рассчитается, – по-накатанному клянчила она. – Ради ребенка! Я не обманываю…

– Те люди, что звонят и приходят. Они показывали вам какие-то документы? Договора, расписки?

Она с мукой вглядывалась в меня, словно пытаясь узнать хоть одно знакомое слово в чужом языке!

– Забирать не буду. Можете показать ксерокопию. Или перескажите суть.

Она рискнула, от отчаяния сбегала за страшной бумагой, и мы вышли проститься в коридор. Нажравшийся плюшек Боря чмокал старушечьи вены и сокрушенно бормотал, постукивая в стены:

– Район-то нам очень подходит, но вот стены – сухая штукатурка, а там, небось, – засыпка? Не кирпич? Учтите, Раиса Федоровна, хоть не панелька, но – шестьдесят восьмого постройки… А балкончик? Небольшой! Район-то – да-а, экология… Но вот если б не 2420 за метр, а 2340 – реалистичней, Раиса Федоровна, по деньгам! Мы звякнем, за нами ход.

Жена клиента не хотела становиться вдовой и давила из себя, перехватывая мой взгляд:

– Я вспомнила! Когда Нину убили, ее мать сошла с ума, Уманский от нее не отходил. Но тут позвонил телефон, и он взял трубку. Какая-то женщина спросила: когда мы сможем увидеться? Он сказал: не сегодня. И никогда. Может такое быть, что звонила та женщина?

Может.

– Еще! В Куйбышеве в эвакуации он по ком-то сильно скучал. И пожаловался брату: вот уехал такой-то и увез ее с собой. Смысл в том, что какой-то человек, ну, мужчина, наверное, уехал с его женщиной – а Уманский скучает по ней. Может быть – она?

На улице, на природе я замерз, сразу из тепла, надо было что-то под свитер… Автомобильные пятящиеся уступки, маневры дворника с корытом на колясочном скелете, детские игры в мяч – мешаем всем.

– Взял сто тысяч долларов под двадцать годовых, плюс пятьдесят один процент бизнеса. На год. Дал расписку.

– Мудак, – Миргородский с глубочайшим презрением. – В девяносто восьмом! Это надо быть таким долбоёбом! И они ему включили процент в день?

– Не знаю. Они выкатывают семье полмиллиона. Ты считаешь, насколько их реально сбить?

Боря откуда-то из космоса взглянул мне за спину, на синюю «девятку», словно на ней рисовались ему цифры:

– На полтинник можно попробовать.

Он не сказал: собью на полтинник, езжай занимайся оперативной деятельностью, пей чай в офисе с Гольцманом, живи там, не здесь, у этого подъезда ублюдков больше не будет, и Чухарев сможет выползти из лежки; он, куда-то отлетая, мялся:

– Может, не будешь… из-за какого-то… А если не вырулишь? Сам знаешь: свидетель, которого ищешь дольше всего, как правило, ничего не знает.

– Считаешь, будут растопыривать пальцы?

– Сколько там… Сотка? За сотку – будут. Слушай, сколько времени? Я тебе больше не нужен?

У меня уже подрагивали от холода ставшие пластмассовыми губы, я тер щетину, подбородок о воротник, содрогаясь от безумия ближайшего будущего, от дядифединой бригады, от смрада.

– Что им сказать?

– Ну… Скажи, друг. Не говори, что родственник. Скажи, вот, узнал… Хочу как-то урегулировать. Выводите на тех, кто имеет право голоса. Если скажут, встреча в кафе на МКАД, скажи: не поеду, лес кругом. Лучше где-нибудь в центре.

И уже в спину совсем бросил, как плюнул:

– И не называй мужиками. Им это очень не нравится. Никак лучше не называй.

Z

Татьяна Литвинова, Брайтон, Англия: Во время войны мы с мужем часто бывали у Кости в гостинице «Москва» – ходили принимать ванну. Помню, в одно из таких посещений он рассказал о встрече с Ворошиловым после отставки того в пользу Тимошенко. Ворошилов метался по комнате, как тигр. Хватался за голову и каждую свою инвективу против Хозяина заключал: «Ладно, после войны разберемся». Костя часто слышал такие обещания от разных лиц.

Когда приехали Раиса Михайловна и Нина, Уманские перебрались в Дом правительства, и «банно-прачечные» походы продолжились туда. Мы сплетничали с полным взаимным доверием, через Костю иногда приходили письма от родителей из Америки. Однажды Костя сказал про папу: «Старик сошел с ума. Его ответы на телеграммы Сталина – сплошная обструкция».

С работы он иногда звонил поздно ночью, около двух, и мы вскакивали и, проклиная Уманского, тащились к телефону, дрожа, по нетопленой квартире на Первой Мещанской, где по углам проступал иней. Костя звонил развеять скуку. Чиновники проводили в своих кабинетах ночи напролет на случай, если Хозяин позвонит. Это правило не касалось только моего отца. Говорили: со Сталиным может спорить только Литвинов. И Микоян.

– Вы думаете, Уманский мог по-настоящему полюбить?

– Заводил романы направо-налево… Большого чувства я в его жизни не видела. Он бы никогда не оставил семью. Моя мама имела на него большое влияние, они много разговаривали…

Мы жили очень изолированно и не задумывались о морали. Однажды мы с Мишей залезли в стол к отцу и нашли картинки обнаженных женщин и не поняли, зачем они. Потом вернули на место, отец всегда все замечал, даже мелочи. Он не любил открытых дверей. Когда я заходила к нему в кабинет, папа говорил: стой – и я возвращалась закрыть дверь. Подходила к столу, опять: стой, ничего нельзя трогать. Мы с Мишей, конечно, шарили в его столе, но потом все аккуратно, до миллиметра складывали обратно. Мы искали конфеты и всегда находили их в ящиках. Однажды обнаружили уже заплесневелые трюфели и очень жалели.

Папа был обжорой. Он был толст. Любил окунать зеленый лук в сметану, в соль и есть с черным хлебом с маслом и огурцами, всегда очищенными от кожуры и разрезанными вдоль.

Раз, вернувшись с прогулки, Миша с удивлением рассказал маме, как совсем большие дяди глядели в щель между деревянными досками женской купальни на Москва-реке. Я не рассказала маме, что одним из этих больших дядей был мой папа.

Мы просто жили. В отношениях присутствовала некая свобода. Никто не делал ни из чего трагедии.

Как-то Уманский и Кольцов позвали нас на дачу к Воловичам, к чекистам. Папа абсолютно не принимал чекистов, нас бы ни за что не отпустили, будь он дома. Я поехала: там атмосфера роскоши и декаданса, дачи тогда еще редкость. Нам дачу Сталин подарил, а Воловичи построили сами! Красивый дом, богатая обстановка, множество книг, очевидно, конфискованных, танцы в полумраке – выходит на свет лампы Ефимов, брат Кольцова, а на щеке у него след губной помады – такая обстановка свободы… Мне это очень импонировало.

Оставалась дочь Эренбурга – Ирина Ильинична, что-то она могла… про ту женщину – раз в неделю я просил ее о встрече, она отвечала: перезвоните еще – задыхающимся голосом, пока не назначила четверг. Четверг. В три. Метро «Аэропорт».

Душеприказчиком писателя числился г-н Константин Х. Уваров – отставной доцент института транспорта держал на заброшенной дороге монополию «Личность Эренбурга», однажды уверовав, что «…истина – одна. Важно пробиться к ней через толщу лет». Наследник архива, комментатор восьмитомника, разбиратель почерка из города Питера, мы его нашли. Я вяло восхитился служению мощам, соврал о своих целях и после анестезии тронул нерв:

– У вас есть письма Уманского к Эренбургу?

– Несколько! Представляет интерес лишь одно: Константин Александрович пишет Илье Григорьевичу из Мексики в очень подавленном состоянии. Жалеет, что не послушался его совета – какого? Жалуется, что жена не может смириться с потерей дочери, да и он сам немногим лучше… Все это вы сможете прочесть в январе будущего года во втором томе переписки, я его готовлю…

– Та женщина… из-за которой Уманский страдал, как в «Даме с собачкой»… Вам известно, кто она?

Г-н замялся или напрягся на том конце телефонной нити, что-то не нравилось ему в просителе. Я не выспался, заикался, бубнил, я мало походил на аспиранта, и он переспросил:

– А вы? Знаете?

– Да, – двинул я наугад, здесь мы проиграли.

– И кто? – спросил г-н торжествующе, поднимая меня за шиворот для обозрения почтенной публике.

– Сейчас не могу назвать ее имя. – Есть люди, вызывающие ненависть с первого телефонного квака. – Константин Харитонович, для моих исследований нужны все письма Уманского к Эренбургу. Я понимаю, вы несете определенные затраты… Хотел бы вам предложить, – ненадолго задержался, – по пятьдесят долларов за каждое письмо. Когда я смогу забрать ксерокопии?

– В январе будущего года, – торжествовал! – Во втором томе вы сможете прочесть все. Вам придется дождаться книги. И купить. И уяснить: не все меряется на деньги. – Трубка загудела. Минут десять я думал пробить издательство, изъять верстку, но что он может знать? что-то он может знать? И еще фантастическая идея увлекала меня:

– Алло. Александр Наумович, нужно узнать, когда Литвинова отозвали из Штатов. Точнее, какого числа он прилетел в Москву. И еще, вы слышите, совсем хорошо, если удастся выяснить, кто еще прилетел с Литвиновым. Попробуйте!

На вокзале мы ходили взад-вперед следом за старухой – та предлагала газеты недельной давности и «Огонек», еще большой. Из вагона вышел проводник со шрамом на щеке и татуировкой на ладони.

– Почему вы не едите мяса?

– Потому что мясо – это трупы, – на все у нее готов пустой, зализанный ответ, и сладко думалось, что еще пять-десять… и все перестанет быть, и я спущусь в подземный переход, словно уже чужой палаткам с бледными куриными ногами и вечным «набором в дорогу» в прозрачном пакете: яйцо, изогнутый кусок колбасы, хлеб и помидор.

Проводник велел заходить: время. Она перешагнула в тамбур и онемела, получив на прощанье поцелуй мимо накрашенного, вдруг ищущего рта; чтобы успеть, одеяльно натянув на себя шутку повыше, она сказала:

– В общем, так: я буду любить вас вечно.

Я кивнул, проводник уморился ждать и закрыл дверь; девушка осталась за двойным грязным стеклом, а я смотрел минуту в голову поезда, минуту – в хвост, за ее спиной виднелась тетя, делающая знаки кому-то за моей спиной, я иногда всматривался в девушку и улыбался, и она тотчас старалась улыбаться в ответ, чтоб не пропустить взгляд, чтоб не пропал он впустую; у соседних вагонов прощались, приплясывая, складывая из пальцев конверты, телефонные трубки, сердечки, – ничего из этого не мог я взять для себя; через мгновение все тронется – как? – и все, во что я сейчас погружен, останется в памяти как предшествовавшее расставанию. И, поняв это, я сразу стал замечать, как много на вокзале звуков: гудки тепловозов, загадочные железные стуки, паровые вздохи невидимых механизмов, – я угадывал звук, что положит начало разлуке, и не мог – кто-то еще добегал, на ходу доставая паспорта и билеты. Бесшумно снялись, наконец, вагоны, и я облегченно взглянул на отработанное, на нее, – она уже не врала и не улыбалась, она пропадала, пропала, а я еще улыбался в чужие вагоны, словно она могла видеть и будет видеть меня до ночи; пока не смою с себя железнодорожное расписание, она еще будет ехать, я лишь наутро проснусь на свободе – она дома, и на следующий день забуду ее, а через пару недель начну вспоминать тело, тело не уедет… Поворот – секретарша оказалась за моей спиной, на тонких каблуках, потрясенной от чего-то зрительницей: извините, я понимаю, что вам сейчас не до работы, господи, всегда я не вовремя, думала, это важно, простите меня!.. На ноябрьском ветрище, в синем апреле, на горстках песка, изъязвившего лед, по мокрому от майских дождей перрону грохотали багажные тележки и жирноплечие скоты в майках-борцовках звенели ключами, напевая: «Та-акси, так-си недорого…», на опустевшей платформе воробьи столпились над сердобольной горбушкой, собрав в кучу пушистые затылки… С утешающим взмахом руки, не догадываясь сделать вид, что подошла вот только:

– Хотела предупредить, у вас на завтра…

– Я помню. Ирина Ильинична Эренбург. В три часа. Секретарша судорогами запихивала за ухо пряди и хваталась за серьгу.

– Хотите сказать, ее больше нет?

– Да. Да, да… – секретарша уткнулась в ладонь. – Так ужасно! Вам сейчас и так – так тяжело! Она умерла.

– Ничего необыкновенного. Все время кто-то умирает.

Гольцман внимательно посмотрел, с кем я вернулся в офис.

– Литвинова отозвали в начале апреля 1943-го, шестнадцатого приземлился в Москве. Добирался через Африку – союзники уже завершили уничтожение группировки Роммеля. Не знаю, на чем основывалось твое предположение… И в чем его смысл. Но ты оказался прав – Литвинов вернулся не один.

– И не с женой.

Гольцман недовольно подтвердил:

– И не с женой. Айви Вальтеровна задержалась в Штатах. С ним вернулся секретарь. В проездных документах, я попросил товарищей по ветеранским делам глянуть, пол не указан. Есть пометки о сделанных прививках: от чумы и холеры.

– Я думаю, он вернулся с красивой женщиной. Той, что плакала на мосту. Той, что мы ищем.

Гольцман погасил верхний свет, включил радио и пересел поближе. В начале первого ночи на улице цвели фонари, мы сидели у радио – в сумраке светились зеленые цифры частот – и слушали песни.

– Жена Чухарева выдала нам уравнение. В конце октября – начале ноября в Куйбышеве Костя жаловался: уехал Х, увез Z. Вряд ли бы он горевал, если бы Х увез Z в Москву. В Москву каждый день летают самолеты… А куда ее еще могли увезти? На фронт? В Сибирь? Неправдоподобно. Не стоит усложнять: Х этот – кто-то из старых знакомых. Уманский второй месяц в стране, эвакуация, он не успел завести новых знакомств, а старые связи ясны – дипломаты. Допустим. Но тогда мы вспоминаем, что 12 ноября из Куйбышева в Штаты на смену Косте вылетел Литвинов. Это событие рушило карьеру… Но с Литвиновым могла улететь и Z, следом за карьерой рушилась – любовь! Если мы не ошибаемся. Проверка. Из уравнения, оставленного Эренбургом, мы знаем: любовную драму Уманский переживал накануне отлета в Мексику: апрель-май, четвертого июня у него вылет. Следовательно, Z, если это Z, должна вернуться к этому времени из США. Вы только что это подтвердили. Секретарь Литвинова вернулась 16 апреля, у них оставалось сорок девять дней на объяснения, случки, отсасывания и слезы. Эренбург правильно учуял: друг горит, влюбленные только встретились, а уже расставаться – мало времени, надо все быстро решать, на всю жизнь!

– Возможно, это совпадения.

– Конечно, – и я поднял глаза на застывшую в дверях секретаршу. – Производят впечатление именно совпадения, условно называемые судьбой.

– Мы установим личность секретаря Литвинова, – Гольцман зашуршал страницами тетрадки, куда вносил имена и координаты затронутых. – Дочь Литвинова живет в Англии. Сын, Михаил Максимович, – на Фрунзенской набережной в Москве.

– Если это она… какая-то особенная женщина – непонятно: зачем хотела встретиться с Уманским, когда убили Нину… Конечно, пособолезновать… А по существу? Дочь ушла. Препятствий больше нет. Теперь мы будем вместе, любимый? Не сегодня. И никогда.

Я знал: Гольцмана не обнадеживал поход за несуществовавшей красавицей, ему хотелось откапывать мальчика, сожженного в Донском и закопанного урной рядом с каменным пионером М. Димитровым; надо просто расслышать, тем более что многое на поверхности (кроме вероятной шизофрении и гибельного маминого обожания): имперская жестокость – война, подвальные расстрелы, «дикие нравы» НКВД, кавказцы, обсевшие власть и привыкшие резать горла, – вот мальчик (подсказывают психотерапевты) и впитал; но следовало продумать, что происходит с каждым мальчиком в четырнадцать лет, учеником 175-й проклятой школы, в 1943 году.

Историк Эйдельман, кратко прославленный в последней трети прошлого века, также поучаствовал в забеге: «Во время войны Сталин совершил невиданное в мире действо (а если учесть, что у страны были военные и восстановительные заботы, колоссальные жертвы – то шаг совершенно фантастический). Одним мановением пера десятки тысяч школ были разделены на мужские и женские; говорили, что причиной тому послужило убийство на почве любви и ревности дочери дипломата Уманского сыном министра Шахурина. Разделение предполагало, что отныне любви и ревности не будет».

Эйдельману не годилась шинельная правда – император разделил в середине лета школы, чтобы растить из мальчиков солдат, – писарю хотелось покрасивше, да и в тирана плюнуть лишний раз: отменил любовь и ревность! – но по правде – в 175-й школе мальчиков и девочек разделили сразу после Нового года, задолго до Большого Каменного моста. И что же происходило с мальчиком? Как сказал прохожий, бывавший в тех местах и в то время, «произошла активизация половых отношений в подростковой среде»: девочки отдалились и недосягаемы теперь, на уроки танцев приглашают красавиц из соседней школы – волнение, в прежних и свежих «романах» разбухает тело, жировые отложения, оволосение лобков, щекотно скользит в складках кожи… Тогда Империя, казалось бы, подравнялась («братья и сестры» – сказал император в микрофон), но в ту же зиму мальчики проклятой 175-й, напротив, бешено разделились не только по титулам не присутствующих дома отцов, но и по возможностям – у кого больше, кто круче, показать себя бабам.

Для пополнения мужских классов добавили простолюдинов из 636-й в Успенском переулке, вставшей на ремонт, – жены императорских соколов под водительством Жемчужиной П.С. собрали новеньким поношенное шмотье, и кому-то счастливо выпадал великолепный бостоновый костюм серого цвета, а кто-то до пятнадцати лет продолжил маяться в единственной куртке ручного бабушкиного изготовления, пока богатый дядя не подарил отрез на костюм – и страдал мальчик всю жизнь, всю свою жизнь, всю жизнь, и когда ездил на «Чайке», и когда сидел в ЦК КПСС, и когда подыхал в Барвихе дважды Героем Соцтруда, а все забыть не мог своей куртки. Как же болело тогда!

В четырнадцать лет (как говорят санаторно-курортные медики) мальчики острее всего чувствуют свою ущербность. Зимой 1943 года, когда под Сталинградом солдаты Империи со звериным остервенением решали все, а дети простолюдинов стояли за токарными станками, делали снаряды, в обеденный перерыв гоняя голубей, а школьники получали в день пятьдесят граммов черного хлеба и одну конфету, в старших классах 175-й школы воцарилась, как выразился один педераст, анормия, отсутствие всяческих норм. И книжные мальчики Серго Микоян да Володя Шахурин острее всех почуяли свою ущербность в тени франтов, любителей оперетт, владельцев лимузинов, сыновей дебелых кавказских мамаш, не забывающих даже на похороны надеть золото и выкрасить губы. Возможно, Володя Шахурин не дожил до Владимира Алексеевича потому, что внезапно и ужасно ощутил себя ничтожеством, увидел себя глазами удивительной американистой девочки в нейлоновых чулках – никем, асфальтовой тенью; и на последнее свидание сунул в карман пистолет – хоть чем-то поразить…

Я лупился в пустое и чистое пространство, Гольцман складывал бумаги на ночь в железный ящик. Он не держал на столе пепельниц, рамок с улыбающимися родственниками, серебряных ножиков для вспарывания конвертов или железных солдат с температурой плавления 327 градусов Цельсия (шестьдесят частей олова на сорок долей свинца); он объяснял: на допросе подследственный не должен получить возможность определить психологические особенности хозяина кабинета, в особенности понять, что ему дорого, куда можно ударить. Оставался последний вопрос, жестоко обращенный к старику:

– Как же он не боялся себя убить? Мальчики больше всего боятся смерти в четырнадцать лет, – я зажмурился, вглядываясь в точку, оставшуюся далеко позади.

– Следственная практика твоего наблюдения не подтверждает, – прошелестел Гольцман. Пора заканчивать день. – Порог принятия решения о суициде у мальчиков и девочек очень низкий. Дети не в состоянии осознать, что смерть – это всё… Ни игрушек. Ни подружек. Им кажется – все всегда впереди. Смерти для них фактически не существует. Ничего плохого случиться не может.

Есть желание попугать, привлечь внимание. Самоубийства подростков происходят именно вдруг. Вряд ли он планировал, – Гольцман резко поднялся. – Решение принимается быстро и претворяется в жизнь практически сразу.

Шахурин мог себя убить. Но сперва выстрелил в девочку.

А и Б

Опять не мог уснуть, не идет сон. Открывал балкон, закрывал балкон, читал про гидромассажные ванные: форсунка, регулируемая сила струй, – слушая подвыванье соседки-астматички. Дочь ее закричала: «Мама, хватит!» и костяным щелчком включила свет, мама боится умереть ночью и завывает в два часа каждую ночь долгие годы.

Александр Наумович Гольцман, это я замечаю, задерживается в конторе до ночи, читает материалы дела, а больше разговаривает с секретаршей, хотя ночь, потом вызывает такси, «Волгу», татуированную телефонными номерами (как добирается она?). Они устраиваются в комнате налево от приемной, в железном шкафу там архив, и пьют чай. Два раза Гольцман уже рассмеялся, он рассказывает секретарше про свою Регину, вкрапляя в рассказ детскую жизнь, цену на воду с сиропом, что сказал экзаменатор в Курском железнодорожном техникуме, как первый трамвай прогремел по Большому Каменному мосту. Должно быть, открывает доступную простолюдинам картину расчищаемых нами событий, следы бывших людей – они определились и застыли. Над ними течет вода, они трескаются, как камешки, и волна ворочает их с боку на бок. Я признаю: они умерли, но более сильным доводом для следствия является то, что все наши клиенты существовали на самом деле.

Секретарша выходила с чайником за водой и каждый раз предлагала: «Александр Васильевич, будете с нами?» Я отказывался и ждал, когда привыкнет и перестанет звать, когда и она устанет, когда отступится и она… Подъехала машина, хлопнули дверцы, прощающиеся голоса…

Я лежал, ворочаясь с боку на бок: ничего не думай, отодвигай все, – до внезапного звонка: «Здравствуйте, это Ирина из Новосибирска, вы смотрели фильм „Персона“ Ингмара Бергмана?» – «Я? Нет. Сейчас показывают?» (Где пульт?) – «Да нет. Просто я вспомнила. Там одна медсестра все время разговаривает с больной женщиной. А на самом деле эта женщина разговаривает с медсестрой. И проигрывает в разговоре варианты своей жизни – свои отношения с мужем, прошлое, дети. И трудно понять, где реальность. Вот для чего я избрала вас и между нами случилось… – Она вопросительно помолчала. – Алло? Вы слышите? Ничего не изменилось после той ночи?» – «Нет». – «Больше всего я боялась, что вы скажете: теперь мы стали по-настоящему близки».

Она звонила ночью, чтобы меньше платить за межгород, я проспал утро и полдня ходил по мертвому, рассыпающемуся городу. Шел и глядел на двух сорок: они прыгали друг за дружкой, то сваливая на бок свои длинные хвосты, то распушив их при полете резной лопаткой, – нет, не будет мне вестей. В траве лежала спрятанная удочка, лягушка поблескивала, как сгнивший мартовский листок. На том конце троллейбуса поднялась девушка, высокая, пахучая, в длинном черном пальто, я смотрел на тонкое ее запястье под троллейбусным поручнем – все, что оставила мне весна, а вблизи она оказалась идиотом, подростком мужского пола.

Я нюхал следы и метки: куда теперь? С первой еще не заросло, еще противно, рано; пока ждал ее на «Октябрьской» в центре зала, встретил вторую; пять дней звонил, страшась: вдруг Алене попадется на глаза телефонная книга, раздавленная на одной странице; по пути в контору заходил в магазин к третьей, она налепила себе под нарисованную бровь три стеклянных камешка, и когда нагибалась, из штанов вылезали красно-кружевные трусы, натянутые до подмышек; вечерами каждый вечер звонила четвертая из «Говорит Москва»: «Вы сказали „а“, почему вы не говорите „б“? с пятой мы обнимались на бревне в детском городке; шестая позвонила, когда уложила дочь, я сорвался и поехал, мучаясь: отключать телефон? не отключать телефон? где я, если не дома?

…Я маялся в парикмахерском кресле, засыпая от ножничных перепархиваний по волосам. «Вы женаты?» – «Да». – «На ком?» – «На одной старухе», то есть: время мое освещено с караульных вышек и простреливается, а «чувства» превратились в работу: отмучился и до следующего раза.

За пазухой у «стилистки» колыхалось желе, во рту многовато зубов, они перли наружу, и под подбородком солидный жирок, как у любой естественно грудастой бабы; прошептала: «Я стригу и на дому»… Летом, на дому, меня угощала ее мать, сообщая украдкой: «Да она у нас и шьет, и готовит… И соленья, и варенья», – и ушла в ночную смену. Мы прошлись по Ленинскому за сигаретами и купили арбуз. Она быстро постригла в ванной, любимый водил электропоезда в Новгородской области, там имелись некие временные препятствия родоплеменного свойства, до свадьбы они договорились дать друг другу свободу, но рассказывать честно, сколько раз, с кем. Хочешь, я покажу тебе, в чем хожу, когда остаюсь одна дома? Я опустился в коридоре на кожаный пенек, пока шипел душ: лишь бы не голая; она вынесла жирный живот с пупом, глубоко вбитым под узел курортно завязанной рубашки, мы дотолкались до кровати, слепо шаря и находя на проводах и стенах кнопки, клавиши, выключающие свет, она улеглась, расстегивая и снимая, потерла колено о колено и развалилась пошире. Я погладил жестковатый ветерок внизу живота, спрятал глаза, выключил, мрак, не имеющий цвета, такого цвета, должно быть, дневной сон, смерть, – и видел теперь губами, языком, участками привлеченной кожи, раздвигая плотские наплывы, протискиваясь внутрь, как в намордник, как в дыхательную маску…

– Тебя хорошо подстригли.

И еще черней. Я закрыл папку с показаниями быдла и, обогнув Алену по максимальной дуге, в третий раз в туалете втер мыло в щетину и губы, смывал горячим и мылил опять, прополоскал рот, вытерся и внюхался в руки: что-то все равно оставалось, смоют только недели…

– Будешь чай? Скажи секретарю. Что ж не позвонила, что заедешь? Мне уже скоро уходить…

– Тот же мастер стриг?

– Нет.

– Тот заболел? – она как-то неприятно всматривалась в меня.

– Я не там стригся. Ездил в архив внешней политики, по Уманскому, и зашел рядом. Алена, надо лететь кому-то в Англию, устанавливать дочь Литвинова… Она баба непростая, трудно ей объяснить, кто мы и что нам…

– Какой-то салон?

– Да нет, простая парикмахерская. Тебе что нужно – телефон?! Адрес? – я отворачивался, и закрывался ладонями, и пылал.

– У тебя блестка на щеке.

– Что, опять?! Я ведь только что! На твоих глазах! Ходил умываться! Какая блестка?! Это от мыла!

– А почему ты не вызвал машину, чтобы ехать в архив?

– На Арбат быстрее на метро. И хотелось пройтись, – я швырнул телефонную трубку, брызнувшую пластмассовыми злыми зубами. – Хватит за мной следить!

Она пригнулась и по-детски закрылась руками: я в домике, – убежала в туалет и повыла под включенную воду.

В конторе на долгое мгновение все стихло, секретарша не брала электрически журчащий телефон.

– Я так соскучилась. Когда мы увидимся?

Есть долгожданный легкий ответ: никогда, я не хочу.

– Я без машины, – и как школьница: – Пойдем погуляем, такая погода хорошая.

Есть такой же легкий ответ: денься куда-нибудь, я не хочу, пусть это будет кто-то другой.

И, держась за руки, по тротуарам Красноармейской улицы – сидели продавщицы пирожков, накрыв свои алюминиевые лотки марлевыми покрывалами, как покойников, картонки с чернильным «изумительные огурцы», «бесподобные грибы», в поставленной на кирпичи ванной продавали живую рыбу, и нищие таджики побирались на подстеленных клеенках и крестились левой рукой, получив от негра монетку. Я вспомнил, какой бывает теплый ветер весной, и пытался вспомнить, как пахнет неасфальтовая земля.

– Должен лететь ты. Ты должен увидеть мир. Литвинова живет в Брайтоне, там есть море. Хочешь, я что-нибудь придумаю и поедем вдвоем, – и она прижалась ко мне, даже ахнув от забрезжившего счастья. – Знаешь, Миргородский сказал, что человек становится тем, чем он должен быть, если только попадает в историю сам. Или мы его туда сопровождаем. Боря сказал: конвоируем. Ты согласен?

– Не знаю.

Кусочки неги, закрытые глаза в Петровском парке… мы обнялись, осень, стояли деревьями, и собаководы проводили шавок по нашим ногам, и сумки ждали на лавке за спиной, склонившись друг к другу. По аллеям шаркала карусель курсантского бега академии ВВС, разминался взвод, замедляясь и растягиваясь в батальон с равнением налево, на нас, она шептала мне в горло перед расставанием (и поедет домой уже не с виной, а только неловкостью, быстро прилипая к другой коже, к другой себе: я – дома; придет, и сын запрыгает от радости: что принесла? ничего – спасибо!):

– Я должна понять, почему это происходит со мной. Стало самым главным…

Одурела от декретного заточения… Или муж завел нежную девушку и забыл… Или от скуки, от прихоти «кого-то еще», но не до конца, но это само охватывает и доводит до конца… Или хочешь погоняться за призраками юности, пока зад не исклеван, пока не истлела кожа, обновить, бесстыдно подожрать свою молодость – еще раз, забывшись, словно – не было ничего: ни детей, ни морщин, ни свадеб, не согласившись с временем и похоронным порядком вещей… Я дышал в ее висок, и она улыбнулась так сияюще, услышав неслышный ответ, что я в любую секунду ждал рыданий.

Поцеловались и расселись по такси.

– А вот это кресло Айви Вальтеровны.

Большое, выше головы, с орлиными головами в подлокотниках; у ног моих прыгал ирландский терьер. Невестка Литвинова (не готов, ничего не знаю про нее) ожидала вопрос, сын Литвинова звуков не издавал. Испугал меня: постоял секунду в дверях и растерянно вышел вон. Позже мы установили: образованный, здоровый, просто т а к о й. Я сразу подумал: больше его никогда не увижу.

Я сделал вид, что все интересно, и выжидал момент для удара когтями.

– А мы жили… Влюблялись… Растили детей. Это жизнь. Всюду жизнь. Одна моя знакомая побывала в Освенциме, у нее номер на руке. Ей определили работу в газовые камеры: разбирать вещи, люди несли самое лучшее с собой – и вещи оставались. Так она с подругами наряжалась в чужие платья и устраивала танцы, хотя назавтра могли отправиться следом в камеры и – в печь. А наша жизнь – членов семей руководства – была хороша, но жестко предопределена: школа, институт, семья, работа, пенсия…

Я отметил, что смерть она не назвала. Словно на поплавок, уставилась куда-то далеко «туда», я без замаха ударил:

– Литвинов летел в Америку один? Кто-то еще, кроме Айви Вальтеровны?

Она откликнулась послушно:

– Секретарь. Анастасия Владимировна Петрова. Имя это не исчезнет уже никогда.

– У Петровой оставалась дома семья? Дети?

– Кажется… Она поначалу была замужем за сыном Цурко, наркома продовольствия. А потом перешла к его родному брату, что было моветон. Дети… Дочь Ираида, кажется, от второго Цурко. И сын – дитя любви. Дефективный, но она старалась его воспитать, дать образование, которое и здоровые-то не получают, водила в музеи, театр…

Не девочка… сороковник на момент описываемых… Жива ли дочь? Хоть здесь мы их перегоним?

– Откуда она взялась?

– Я не помню. Одно время работала в Лиге наций машинисткой. Оттуда?

– Красивая?

– Очень интересная. Очень необычного типа, почти монашеского. Очень тихая, русское лицо, скромно одевалась. Почти не пользовалась косметикой. Волосы зачесывала гладко назад, закалывала в пучок, носила на пробор. Невероятно сдержанная, – и ударила в ответ, выбравшись из своих сплошных, тревожащих меня «очень»: – Но была такая б е л ь ф а м.

Я помялся. Но некуда деваться. Стоит перенести на недельку, и опять кто-то сдохнет.

– Ее любил Уманский?

Старая, выбеленная женщина подумала, говорить ли, что-то перебрала в ладанке за пазухой и отдала не все:

– Не один Уманский пал ее жертвой. Она вызывала романтические стремления у мужчин. Выглядела строгой, но, видимо, обладала какой-то негромкой, но сильнейшей… – неожиданно убедительно выговорила, – сексуальностью. Фам фаталь. Множество людей были ею покорены, – она отмерила следующую порцию. – Некоторые были ее любовниками, – и вытряхнула на ладонь остатние крошки: – Уманский не раз предлагал ей выйти замуж.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Рыбная ловля| Фам фаталь

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.041 сек.)