Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Зачем хроникер в Бесах?

Читайте также:
  1. XXI. Зачем бояться профессора
  2. А как вы выглядите на самом деле? — Тихо спросил я. — У вас все еще мое лицо — зачем? Я же говорил, что вам не нужно меня очаровывать, я и без того...
  3. А тебе-то зачем? — Рассмеялся сэр Кофа.
  4. Глава 6 Зачем мужчинам эрекция?
  5. Глава III Урок 2. ЗАЧЕМ ОБУЧАТЬСЯ ФИНАНСОВОЙ ГРАМОТНОСТИ?
  6. Зачем было разгонять выдохшийся "евромайдан"?
  7. ЗАЧЕМ ВОЛХВЫ ДВА ГОДА ИСКАЛИ ИИСУСА?

Юрий Карякин

 

Пусть потрудятся сами читатели.
Ф. Достоевский

Знаете ли вы, сколь силен может быть один человек?
Ф. Достоевский

В этом году - 100 лет со дня смерти Достоевского (9 февраля) и 160 - со дня его рождения (11 ноября).

Факт беспримерный: уже десятилетиями неуклонно нарастает всемирное признание Достоевского, и суть дела не в славе, а именно в признании, а точнее - в самой тяге к Достоевскому, в неотразимости, неизбывности, неотложности, главное, поставленных им "последних вопросов". Но вот факт еще более поразительный: за последнюю четверть века самым "горячим", самым актуальным произведением не только Достоевского, но и всей мировой классики оказались "Бесы". Есть сотни высказываний об этом критиков, писателей, художников, политиков, идеологов, просто читателей.

"НЕТ РОМАНА СОВРЕМЕННЕЕ..."

Я начал собирать эти высказывания лет двадцать назад, когда, работая в журнале "Проблемы мира и социализма", предложил тему: "Современность и "Бесы" Достоевского". Разумеется, китайцы были наотрез против (они тогда еще не вышли из редколлегии). Один из них выразился так: "Лучше бы "Бесов" не было... Этот роман никогда не будет переведен на китайский..." Был как раз канун "великой культурной революции "...

Насчет "никогда" - это, конечно, глупая утопия, но пока перевода такого действительно нет. "Лучше бы "Бесов" не было"! Вот проговорка так проговорка, вот оценка так оценка - лучше не скажешь! Для таких - и всего Достоевского и культуры вообще - "лучше бы не было "... Но ведь это еще и самооценка великолепная. Она означает: лучше бы бесовщину (лучше бы нас, бесов) никто не разоблачал. Так что за всей победоносной самоуверенностью авторов таких оценок, за всем их откровенно торжествующим самолюбованием в конце-то концов скрывается просто страх: романа боятся, как огня. Значит, он живет, горит, жжет. Зачем переводить, например, такое: "Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями... Мы всякого гения потушим в младенчестве..." Чем не пункт программы "великой культурной революции"?

1971-й. Б. Сучков: "Роман "Бесы" являет собой анатомию и критику ультралевацкого экстремизма... Таких околореволюционных бесов, как Петр Верховенский, и сейчас хоть пруд пруди среди тех, кто сегодня на Западе и на Востоке крайнюю левизну сделал своим знаменем... "Бесы" - роман о ложных путях общественной борьбы и опасностях, которые несет с собой анархическое бунтарство, лишенное жизнетворческой идеи и любви к человеку".

1973-й. Кэндзабуро Оэ, японский писатель: "Если не рассматривать или оказаться неспособным рассмотреть нынешнюю обстановку... так же глубоко и широко, как рассмотрел нечаевщину Достоевский, то теряется смысл столетия, пройденного человечеством после Достоевского".

1975-й. Г. Фридлендер: "Роман-предостережение..."

1979-й. Ф. Кузнецов: "Этот роман сейчас находится в самом эпицентре современной идейной борьбы миров. Кому, как не нашим исследователям, раскрыть, что и здесь Достоевский, несмотря на все свои противоречия и предвзятости, остался великим реалистом, гуманистом, защитником "униженных и оскорбленных". Кому, как не им, помочь нашим художникам кино создать остроактуальный, исторически точный и высокохудожественный фильм по мотивам этого романа, фильм, противопоставленный всем и всяким антикоммунистическим и левацко-догматическим фальсификациям "Бесов "...".

Январь 1980-го. Я слышал в Кампучии от всех, кто вспоминал или впервые прочел тогда "Бесов" (особенно главу "У наших "): "Не может быть! Не может быть! Откуда он это знал?!" Так. говорили десятки людей самых разных национальностей и партий, но одинаково пораженных неслыханной бедой страны и предвидениями Достоевского.

Январь 1981-го. Ю. Трифонов: "Не забудем, что Петр Верховенский бесследно скрылся, чтобы вынырнуть где-нибудь..."

Январь 1981-го. Э. Климов, кинорежиссер: "Нет сегодня в мировой литературе романа современнее "Бесов", Для меня его актуальность больше всего в беспримерном мужестве духа Достоевского: видеть все - и не только не потерять надежду, но еще сильнее укрепиться в ней... А потому и нет сейчас мечты крепче, чем сделать фильм по мотивам этого романа".

Январь 1981-го. В. Тейтельбойм, член Политического руководства Компартии Чили, писатель: "Это роман, понимание которого растет вместе с повзрослением человечества... Сегодня "Бесы" являются для меня и настольной политической книгой".

Февраль 1981-го. Ю. Давыдов, писатель: "Я не знаю в мировой литературе другого романа, обладающего такой светлой силой нравственного воздействия и такой грозной силой предупреждения".

Никогда еще не бывало, чтобы одна книга вековой давности так раскалялась, так мощно набирала силу воздействия - из года в год, а сегодня, как никогда прежде, и, похоже, чем дальше, тем больше.

Но при всей важности бесчисленных кратких и, так сказать, оценочных суждений о "Бесах" не забудем о том, что это едва ли не самое противоречивое, самое тенденциозное из произведений Достоевского. Замалчивать или смягчать этот факт нельзя, хотя, как выяснилось, победила и набирает силу именно положительная тенденция противоречий художника.

Если политическая, социальная актуальность "Бесов" сегодня сверхочевидна и общепризнана, то этого еще нельзя сказать о собственно художественной, духовной актуальности романа. Между тем здесь - теснейший переплет самого "низкого" с самым "высоким", "первых" вопросов с "последними". Причем Достоевский не только настаивает на нераздельности, неразрывности всех этих вопросов, но, самое главное, убежден: "последние вопросы" - о смысле, о тайне духовного бытия человека и человечества. - суть вопросы всех вопросов; убежден, что наступает время, когда нельзя правильно отвечать на "первые", не ставя и не решая "последних", то есть речь идет о необходимости одухотворения политики, о самоубийственной опасности политики бездушной, бездуховной. В конечном счете, по Достоевскому, "идеализм" (в данном случае - от понятия духовного идеала) и есть реальное спасение и даже единственно реальная политика: "Нет, серьезно: что в том благосостоянии, которое достигается ценою неправды и сдирания кож? Что правда для человека, как лица, то пусть остается правдой и для всей нации".

А чту такое бесовщина? Кто такие бесы, по Достоевскому? Только ли те, кого называют ныне ультралевыми, ультраправыми? Конечно, и они тоже, но не только! Иначе мы невероятно сузим проблему, а в сущности, исказим ее. Ведь главным реальным бесом для Достоевского с самого начала была - и навсегда осталась - нажива, буржуазность, "миллион" - "в виде фатума", в виде "закона природы". И сама верховенщина, шигалевщина вообще необъяснима без ненависти к этому главному бесу и без зависти к нему. (Так что эта тема главного беса присутствует в романе, и Михайловский, упрекавший Достоевского в обратном - "Не за тех бесов вы ухватились", - просто ее не заметил, не услышал, не понял.) Властолюбие, под каким бы флагом оно ни выступало, зависть, "подполье" ("двойничество"), отношение к народу, к "девяти десятым", как к "быдлу", представление о "живой жизни" как о tabula rasa, на которой можно, мол, писать все, что угодно (а на деле можно только резать по живому, писать кровавые письмена, да к тому же чужой кровью), - все это тоже бесовщина. Бесы против бесов, бесы изгоняют бесов - и такой есть вариант, и он-то самый опасный, потому что действительно безысходный: получается все более "дурная бесконечность", когда бесы всех видов нуждаются друг в друге и без конца порождают друг друга... Вспомним ключевое суждение о бесовщине, отданное умирающему Степану Трофимовичу: "... это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся... за века, за века!"

Вокруг "Бесов" за век с лишним тоже накопилось столько всякого, что иногда думаешь: а случись так, будто мы ничего не знали о романе и будто не было никакой истории борьбы вокруг него, и вдруг сейчас, в 1981 году, его обнаружили... О, как бы мы обрадовались и как бы огорчились, что не знали обо всех этих предупреждениях раньше! Как бы впились, вгрызлись в него. Какие бы "золотые страницы" отыскали... Но роман был, был еще 110 лет назад, и все предупреждения были хорошо известны - что же не впивались раньше? Что же раньше не видели "золотых страниц"? И история борьбы вокруг "Бесов" была. и никуда от нее не денешься. В том-то и дело, быть может, что роман этот сразу же, с первого дня его рождения, слишком, так сказать, зазлободневили, заземлили, все искали, на чью конкретную "мельницу" льет Достоевский воду (а поводов и причин для этого было предостаточно), и большей частью проглядели, что он в конце концов сумел подняться от злобы (от буквальной злобы) дня до высших, вековечных забот, что работал он "на мельницу" своего народа, России и человечества: спасти и возвысить хотел, вернее, спасти путем возвышения, одухотворения, подвига.

И вдруг такой парадокс: именно этот, самый актуальный, роман исследован слабее других: о нем меньше всего статей, нет ни одной монографии, зато есть горы ходячих предрассудков всякого рода. Один из них - о роли Хроникера в "Бесах".

Горький первый (и очень резко) заговорил об этом незадолго до своей смерти, в 1935 году: "... критика не заметила одного из главных героев - лицо, которое ведет рассказ". Из главных! В самой постановке намечался и ответ, однако ответ, так сказать, без знака: "плюс" или "минус"? Хотел ли он найти лишний, окончательный аргумент против романа, чтобы поставить и окончательный крест на "Бесах"? Или предчувствовал нечто обнадеживающее в этом образе? Кто знает?

Сегодня ответ на вопрос Горького, ответ определенный и обоснованный, дан нашей наукой. Это, несомненно, серьезное ее достижение. И цель статьи - прежде всего подтвердить правоту такого ответа и привести, если удастся, еще несколько доводов в его пользу.

Интересно, согласился бы с ним сам Горький, будь он сегодня жив? Во всяком случае, мы должны быть благодарны ему за его интуицию. Голос Хроникера наконец-то расслышан, и, оказывается, это весьма существенно изменяет и уточняет наше прежнее восприятие общего тона, лада, "оркестровки" - всей "музыки" романа.

ПРОСЧЕТ ИЛИ ОТКРЫТИЕ
Репортаж о конце света

Хроникер этот беспокоил меня давно, но как-то глухо. Вопрос стал, однако, практически неотложным, когда я начал работать над инсценировкой романа: что с ним, с Хроникером, делать? нужен он или нет? какие доводы за, какие - против? в чем его художественный смысл?

"Господин Г-в". Кто помнит эту фигуру? Имя? Приходится проверять: "Антон Лаврентьевич" (назван так всего три раза). "Молодой человек". Где-то служит, когда - непонятно: все время бегает. В романе выполняет чисто внешнюю, техническую, механическую даже функцию - сшивает события белыми нитками, а нитки эти все время рвутся. Роман держится собственным полем напряжения, живет вопреки Хроникеру. Образ расплывчатый и в то же время невероятно противоречивый, да и никакой это, в сущности, не образ, а так, мерцание. Его безличностный лепет едва слышен среди голосов героев, а чаще всего перебивается и совсем заглушается словом самого Достоевского, который сплошь и рядом великолепно обходится без Хроникера и, похоже, часто просто забывает о нем. Никаких серьезных реальных отношений ни у одного из героев романа к Хроникеру нет. Он везде и нигде. Правда, кольнуло вдруг его признание, что он был влюблен в Лизу ("на мгновение "), кольнуло - и тут же раздражило: бестелесный статист, муляж мертвый... А куда он, кстати, делся? Впрочем, это и неинтересно совсем, особенно ввиду тех грандиозных и зловещих событий, свидетелем которых он оказался и которые для него, обывателя, - как с гуся вода. Незаметно затерялся, стушевался вконец.

Таковы были доводы против (частью мои, частью чужие).

Отсюда следует: "господин Г-в" - художественная неудача, просчет Достоевского, и пора признать это прямо, без обиняков. "Черту надо переступить", "осмелиться надо" (как говорил Раскольников, по другому, правда, поводу).

Однако "смелости" такой почему-то и не хватало.

В произведениях великих мастеров так не бывает, то есть не бывает, чтобы просчет был в самом главном - в сб мом тоне произведения. А кто, как не Хроникер, задает весь тон романа, тон и делающий музыку?

В общем, категорическое "нет" не удовлетворяло, а убедительного "да" не было.

И еще что-то мешало подписаться под безоговорочным "нот". Как будто что-то знал и позабыл.

Чтобы разрешить свои сомнения, я засел перечитывать "Бесов". Но прежде чем рассказать, что из этого вышло, мне придется прервать нить и вернуться далеко назад.

В октябре 1960 года, очутившись впервые на Западе, в Лондоне, я смотрел в маленькой гостинице у Гайд-парка телепередачу - последние известия...

Я только что прилетел и только что испытал небывалое, нежданное, почти детское и чисто физическое ощущение непостижимой, потрясающей близости всего и вся в нынешнем мире. Это совсем не то, что во время полета, скажем, из Москвы на Урал: расстояние примерно такое же, но ведь тут нет границ - вот в чем, наверное, дело, тут асе свое. А там - другое, там - чужое, там именно границы впечатляют, хотя мы летели а темноте, а их и днем-то сверху не видать (людское все-таки, временное, а не природное изобретение). В темноте летится скорее, и внизу незаметно промелькнуло несколько стран, государств, - -будто пригородные поселки из ночной электрички... Сильные мысли, острые ощущения рождаются нежданно и вмиг, и можно, если захочешь, точно заметить день, час, даже минуту их рождения, И рождаются они, как "выстреливают ": так, как растет, "выстреливает" бамбук разом и целым "куском", Вот тогда, 1 октября, часов в 10 вечера, так и было: разом - "бамбуком" - вырос новый "кусок" мировоззрения, мироощущения, вернее... Едва я успел сообразить, что светлый силуэт справа - Дания (точь-в-точь, как на карте!), а черный провал впереди - Ламанш, как самолет пошел на посадку. Лондон. Аэропорт. Стекло. Высота. Простор. Свет. И гигантский муравейник изящно и причудливо одетых людей. Конечно, мне было радостно, глупо и жутковато, как в детстве на елке в чужой школе, Зрелище было повпечатлительнее "Кристального дворца", где с 1 мая по 1 сентября 1862 года была Первая Всемирная выставка, описанная Достоевским в "Зимних заметках о летних впечатлениях". Я как раз и вез с собой эти "Заметки" в качестве путеводителя, не веря, что могу воочию увидеть места, там описанные.

...На экране давали дикие сцены резни под захлебывающийся механический голос диктора: прямой репортаж с какого-то края света. (Слушая диктора или читая чью-то статью, книгу, мне все чаще хочется узнать, что это за человек говорит или пишет.) А рядом как ни в чем не бывало невозмутимые, бесстрастные бритты. Спокойно поглядывают то на экран, то вокруг, попивают, закусывают, дымят, полистывая толстые-претолстые газеты (я тогда еще таких не видывал), а в газетах - то же самое, все то же самое...

После политических новостей - тоже прямой репортаж со стадиона: футбол. Но как они, невозмутимые, реагировали! Будто именно сию минуту решался вопрос их жизни и смерти... Все это было для меня внове, переживал я все искренне и, так сказать, патетически и литературно: огненные, мол, письмена библейские на стенах, а они...

Вероятно, это и было навеяно Достоевским. Кстати, тогда именно я и понял то, что давно знал наизусть, но, оказывается, не понимал: как он на Всемирной выставке, в самых высших, горделивых достижениях тогдашнего общества, в его торжестве, в празднике, сумел разглядеть знаки смерти, сумел распознать в ликующей, самодовольной толпе личину главного беса, сумел увидеть его лапы, манипулирующие людьми, как марионетками: "Это какая - то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из апокалипсиса, воочию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за свой идеал" ("Зимние заметки...").

И еще одно воспоминание. Когда вся Америка (полземли, наверное) смотрела по телевидению, как буквально на ее глазах, по очереди, убивали обоих Кеннеди, убивали Мартина Лютера Кинга, мне примерещилась вдруг такая вот "картинка ": не исключено, что люди могут увидеть в любой момент, на таком же экране, какой-нибудь взрыв ядерный (прямой репортаж) и не догадаются, что это они сами именно и взрываются сию минуту, могут увидеть свою собственную смерть и умрут, не подозревая об этом (так и умрут, так и погибнут "по телевизору", "по прямому репортажу", на глазах у самих себя)... Да что там "могут" - все время слышат, видят, читают репортаж о конце света, о том, насколько тщательно, деловито, буднично идет подготовка, к нему, и нетерпеливо поджидают, что после него будет репортаж со стадиона...

Не потеряем нить. Итак, я перечитывал "Бесов", а именно в это время шли беспрерывные сообщения о настоящей лавине ультралевого и ультраправого терроризма в мире - в ФРГ, в Японии, в Италии... Угоны самолетов, захват поездов, взрывы бомб. Чудовищная вспышка массового самоубийства в Гайане. Похищение и убийство Альдо Моро... И как будто все это шло по какому-то дьявольскому расписанию, по графику. Бесовщина, чистая бесовщина.

И без того самый "горячий", самый обжигающий из романов, "Бесы" как будто раскалялись на глазах. Не захочешь - вспомнишь бред Петра Верховенского, ставший явью: "Мы провозгласим разрушение... эта идейка так обаятельна!.. Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары... Мы пустим легенды... Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал..."

А тут еще вдруг вырвалась в мир правда из Кампучии. И сообщения обо всем этом - каждый день. Сенсационно, лихорадочно, сумбурно. По телевидению, по радио, в газетах...

И вдруг разом вспыхнуло: хроникерски! Вот тут-то я и вспомнил то, что позабыл и что мешало сказать "нет", - старые телевизионные "картинки".

Да, "Бесы" - самое набатное предупреждение о реальном апокалипсисе и самый набатный призыв ему противостоять. Это ясно давно. Но, выходит, произведению, предельно современному по своему "содержанию", Достоевский придал и совершенно современную "форму", впрямую (даже для него небывало) сочетав "библейское", "апокалиптическое" с "газетным", "фельетонным". И недаром в "Бесах" названы (вроде бы пу ходя) "исторические хроники" Шекспира и (совсем уже не пу ходя, а настойчиво) упоминается "Откровение от Иоанна" - тоже ведь своеобразная хроника конца света. Это же как обозначение масштаба в уголке карты: значит, "Бесы" ("провинциальная хроника") и непостижимы вне контекста мировой культуры, вне контекста всемирно-исторического.

Но ведь тогда все становится на свои места, не становится - стояло, только сами не видели. Перед нами - великое художественное открытие, которое не разделимо, конечно, на "содержание" и "форму". Сто с лишним лет назад Достоевский уловил наши ритмы, угадал многие наши беды и рассказал об этом почти на нашем языке, преобразовав сам способ массовой информации (как сказали бы нынче) в художественный метод.

Сегодняшний человек включает транзистор, вертит колесико и чего только не слышит: писк, жужжание, лихорадочные, торжественные, бесстрастные голоса, перебивающие друг друга, голоса из всех стран, на всех языках, обо всем... Как в этих шумах, в этой мировой разноголосице не потерять, поймать, понять суть?.. Достоевский так примерно и слушал, слышал мир, слышал до изобретения радио - и все равно догадался о сути.

ИЗ ИСТОРИИ РОМАНА:
"В каждом нумере газет..."

С апреля 1867-го Достоевский за границей (поехал на три месяца - пробыл больше четырех лет; вернуться раньше не мог - боялся кредиторов). Тоска по России невыносимая ("точно рыба без воды "). Переписка ее не утоляет - лишь обостряет. И когда он пишет А. Майкову, страстно одобряя его русские былины, - "наивно, как можно наивнее, только чтоб одна любовь к России била горячим ключем", - он здесь, конечно, сильнее всего выражает свои чувства. Все письма его пронизаны, пропитаны, кровоточат этой тоской по России. Газеты - вот буквально единственный свет в окошке. Читает их "до последней строчки" (одни выписывал, другие брал в читальне). Он и всегда-то читал их много и страстно, но сейчас - как никогда. Опаздывают - сам бежит на почту. Задержка на день - просто пытка.

"Получаете ли вы какие-нибудь газеты, читайте ради бога, - пишет он своей юной племяннице. - Нынче нельзя иначе, не для моды, а для того, что видимая связь всех дел, общих и частных, становится все сильнее и явственнее".

Здесь он - мономан: "В каждом нумере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они ведь и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они факты".

"ФАКТЫ! Как можно больше фактов!.."

"Факты. Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и никто не хочет понатужиться и заставить себя думать и замечать".

"Проследите иной. даже вовсе и не такой яркий. на первый взгляд, факт действительной жизни, - и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира".

Газеты для Достоевского и были битком набиты фактами шекспировскими, гомеровскими, библейскими, фактами пушкинскими. В этом одна из особенностей его художественного видения, внимания, восприятия. И это ясно осознанный принцип его художественного мировоззрения. Без газет он словно слепнул и глох, без газет немел как художник. Он должен был постоянно слышать голоса "живой жизни", чтобы сказать свое Слово людям, а "живым образом" такого Слова и был для него пушкинский "Пророк".

Эти стихи всегда горели в его душе, всегда спасали, воскрешали его в дни отчаяния, всегда давали ему силы для подвижнического труда его.

...И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье...

Вот все это он, как никто другой, умел и страстно любил (научился) вычитывать, выглядывать, выслушивать в "подробностях текущей действительности", в ежедневных газетах, в обычных разговорах.

Одиночество, долгое одиночество за границей (на исходе был третий год) невероятно обострило и без того острейший слух его.

И вот перед Достоевским такой "факт действительной жизни ": 21 ноября 1869-го, в гроте парка Московской Петровской земледельческой академии Нечаев убивает Иванова. Газеты гудят (хроника, хроника!).

Этот факт и явился как бы кристальном для перенасыщенного впечатлениями сознания Достоевского, который еще в октябре 1867-го писал по поводу анархистов: "И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников! Это грустно... И главное огонь и меч - и после того, как все истребится, то тогда, по их мнению, и будет мир".

Факт этот и надо было "проследить", и "проследить" художественно. В нем и надо было найти "глубину, какой нет у Шекспира", услышать "неба содроганье "...

Замысел "Бесов" - конец 1869-го, начало работы - январь 1870-го, первые главы посылаются в "Русский вестник" в октябре.

Бывало раньше и будет потом: Достоевский долго и мучительно бьется над тоном и ладом произведения ("От "Я" или "от Автора?" Чье "Я "?) Несколько месяцев ищет решение в "Преступлении и наказании" (начинает с "Я", с исповеди, заканчивает - "от Автора" и сжигает написанное прежде). Больше полугода ищет в "Подростке" (я насчитал в черновиках около пятидесяти повторений этих вопросов). Но сейчас совершенно иное. Тон "хроники", лад рассказа взяты сразу, взяты удивительно свободно и "натурально" как нечто само собой разумеющееся, и никаких следов колебаний (судя по черновикам) на этот счет нет. Сразу от "Я" и сразу от "Я" Хроникера.

18 февраля 1870-го: "Хроникер... Все рассказом - самым простым и сжатым. Из губернской хроники. Систему же я принял ХРОНИКИ".

26 февраля: "РАССКАЗОМ отлично выйдет без малейшей шероховатости. Главное - хроника".

Этот тон был взят фактически еще в январе, с первого же слова.

Все подсказывало, все стимулировало, все подтверждало точность выбора.

Работа в самом разгаре, как вспыхивает (июль 1870-го) франко-прусская война, потрясшая Европу. Война и в газетах.

Только начинается публикация романа (январь 1871-го), как в марте - мае Парижская коммуна, потрясшая мир. Газеты неистовствуют.

Печатание "Бесов" идет полным ходом, когда Достоевский возвращается, наконец, в Россию (8 июля 1871-го), а в Петербурге только что (1 июля) начался первый в истории России открытый политический процесс - как раз над нечаевцами, и всем газетам разрешено освещать процесс. Что тогда творилось! Никогда еще грамотная, образованная Россия не читала газеты с таким кровным интересом. В каждой распивочной, вокруг каждого грамотея - толпа. А слухи, слухи, толки, споры - во всех слоях, а особенно в молодежи, среди студентов...

Гул газет. Голоса газет... И Достоевский словно "настраивается" на эти голоса, на эти "волны", "частоты", словно "подключается" к ним, "включается" в них, - слушает, слушает их, чтобы и сказать на этом новом горячем языке свое Слово, сказать его, в первую очередь, молодому тогдашнему читателю.

"Ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал бы копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью..."

Все это относится и к самой хроникальной "форме" романа.

Хроникер не профессиональный репортер, но очень близок к нему и в этом смысле оказывается фигурой типичнейшей, а чем дальше, тем больше: сколько их сейчас, "хроникеров"? - армия, миллионы же многие...

В "господине Г-ве" я есть как раз черты той необходимой и неизбежной личной отстраненности, механичности даже, которая является способом (и самозащитой) профессиональной хроникерской работы.

Но в Хроникере есть и другая ипостась типичности, может быть, еще более важная, связанная уже не с его, так сказать, "профессиональным уклоном", а с личностью.

ИЗ ИСТОРИИ РОМАНА:
"Русские мальчики"

Дело в том, что даже сама неопределенность Хроникера была исторически точной и вполне типичной (и типичность эта с каждым новым поколением заново и воспроизводится). Сколько таких "хроникеров", сколько таких "молодых людей", "русских мальчиков" было в ту пору в России! Они метались в противоречиях, ко всему прислушивались, приглядывались, спорили, острили, вели записки, дневники. Они еще ни к чему не "прилепились", но уже начинали понимать, что "прилепиться" придется. Точь-в-точь, как Хроникер.

Достоевский прекрасно знал их и раньше (знал и по себе, юному), ими он больше всего интересовался - "молодыми месяцами", по выражению И. Гончарова, который, напротив, принципиально отказывался их "штудировать" (дескать, рано еще). Достоевский же страшно боялся проглядеть какую-нибудь "фазу" роста этих "месяцев", И боязнь эта была особенно сильной именно в то время, в его далеком и долгом зарубежном одиночестве.

И можно представить себе, чту означал для него каждый живой человек, каждый живой голос из России. А если это русский студент, да к тому же человек близкий, родной? Из него можно выпытать все-все, даже такое, о чем он и сам не подозревает. Достоевский ведь был и гениальным вопрошателем и слушателем, мастером задавать вопросы и получать ответы.

В октябре 1869-го в Дрезден приезжает брат его жены, Анны Григорьевны, двадцатилетний И. Г. Сниткин, слушатель Московской Петровской земледельческой академии. Такой человек, в такое время, в таком далеке - настоящий подарок судьбы.

Анна Григорьевна вспоминает: "На возникновение новой темы повлиял приезд моего брата. Дело в том, что Федор Михайлович, читавший разные иностранные газеты, пришел к заключению, что в Петровской земледельческой академии в самом непродолжительном времени возникнут политические волнения. Опасаясь, что мой брат по молодости и бесхарактерности может принять в них деятельное участие, муж уговорил мою мать (приехавшую к Достоевским весной 1868-го. - Ю. К.) вызвать сына погостить у нас в Дрездене... Федор Михайлович, всегда симпатизировавший брату, интересовался его занятиями, его знакомствами и вообще бытом и настроением студенческого мира. Брат мой подробно и с увлечением рассказывал. Тут-то и возникла у Федора Михайловича мысль (явное преувеличение. - Ю. К.) в одной из своих повестей изобразить тогдашнее политическое движение и одним из главных героев взять студента Иванова (под фамилией Шатова), впоследствии убитого Нечаевым, О студенте Иванове мой брат говорил как об умном и выдающемся по своему твердому характеру человеке и коренным образом изменившем свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой муж, узнав потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал искреннюю привязанность".

Здесь есть серьезные неточности (я их сейчас опускаю). Но они не должны заслонить главное, несомненное, а именно: сам факт приезда И. Г. Сниткина, сам факт его рассказов - факт, имевший для Достоевского значение чрезвычайное. С какой жадностью, с каким вдохновенным вниманием должен был он слушать юношу, угадывать в его интонациях отзвуки гула молодой России: в чем их смысл? что значит этот гул? что он сулит?

И действительно, как поразятся все они там, в Дрездене, когда узнают через месяц, что Иванов, о котором только что так живо и страстно говорили, убит. Выходит, предчувствия не обманули. Приезд И. Г. Сниткина и в самом деле оказался, может быть, спасением для него. Кто знает, как обернулась бы его судьба, останься он в Москве, в своей академии?..

Есть еще одно ценнейшее свидетельство - самого Достоевского. Он писал 10 апреля 1871-го из Дрездена: "С Ив. Григорьевичем мы прожили здесь весь прошлый год; я видел его каждый день". - Весь прошлый год; Достоевский писал "Бесов", писал и - "каждый день" встречался с И. Г. Сниткиным! И дальше: "Как он ни молод, но в нем уже и теперь ясно виден будущий честный, твердый, дельный человек. Он, конечно, слишком наивного, увлекающегося благородства, но на вещи он уже и теперь смотрит ясно и рассудительно и безрассудства не сделает... Тут чистота сердца и невинность первоначальные..."

Не следует ли из всего этого, что Иван Григорьевич и явился живым прототипом Хроникера (во всяком случае, одним из прототипов)? Ведь реально-то он и был хроникером (буквальным!) для Достоевского. И не во время ли его ежедневных рассказов в Дрездене (в течение года, даже больше), не с его ли живого голоса и был взят, угадан, пойман тон будущего рассказа "господина Г-ва"? Не этот ли голос и был "записан на валик" памяти Достоевского, а потом воспроизведен и, конечно, преобразован? Не этим ли еще обстоятельством и объясняется то, что художник сразу же легко и свободно находит лад и тон романа - "без малейшей шероховатости"? Наконец, не очевидно ли сходство характеров И. Г. Сниткина и Хроникера? Все сходится здесь на редкость.

"Бывают странные сближения", - сказал Пушкин. И тут как раз все сплелось, все совпало как-то странно и чудно, до неправдоподобности. "Мой пораженный ум", - скажет позже Достоевский именно об убийстве Иванова Нечаевым. А еще нельзя не поразиться и такому совпадению: Достоевский был... Нечаевым - по девичьей фамилии своей матери, Марии Федоровны Нечаевой... Представьте, читатель, что человек с вашей фамилией совершает то, что ныне называют "преступлением века", - даже самая безэмоциональная, чисто рассудочная натура будет чем-то встревожена, задета, не правда ли?

Но вернемся к нашему Хроникеру. Во всяком случае, он типичен в обеих своих ипостасях: и как почти газетный репортер и еще больше как ищущий "русский мальчик".

Кстати, "Бесы" - самый "слуховой", "звуковой", многоинтонационный из романов Достоевского. Его и вспоминаешь "гудящим" (слухи, толки, репортаж). Его и читаешь, будто включил транзистор. Это и объясняется не просто общими особенностями художественного мировоззрения писателя, но и самими конкретными условиями работы над этим произведением: как никакое другое, оно написано с голоса, с голоса газет и живых свидетелей.

"Если зарождается, то еще не тип", - писал И. Гончаров Достоевскому, который и в зарождающемся умел видеть тип и умел из этого создавать тип: "только гениальный писатель или уж очень сильный талант угадывает тип современно и подает его своевременно" (подчеркну: это написано очень вскоре после окончания "Бесов ").

Не угадан ли современно и не подан ли своевременно и тип Хроникера?

ХРОНИКЕР:
"Катастрофа поразила меня..."

"Бесы" - произведение, в котором бьется живое сердце живого человека. И Хроникер не рупор Достоевского. Он "сам по себе".

Слова Хроникера, относящиеся к Степану Трофимовичу, оскорбленному встречей с "Петрушей" и "проклятием" Варвары Петровны, - эти слова много говорят и о самом Хроникере: "Это было глубокое и настоящее уже горе... А ведь настоящее, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя..." Антон Лаврентьевич и сам испытал горе (и какое!), и без горя этого вряд ли было бы вообще понятно, почему он взялся за перо.

"Бестелесный статист "... Перечитайте страницы, где говорится о Лизе. В каждом слове скрыто именно его отношение к ней. Он замечает в ней то, чего никогда бы не заметил равнодушный репортер и что может видеть только влюбленный (безнадежно) и очень ущемленный человек. Чувствуется, как он сдерживается и - не может сдержаться, И какая в его словах боль, какое целомудрие и неумелое еще достоинство. А как он "срывается", как (к собственному удивлению) поднимает голос - почти руку - на "Петрушу". Тут уже сцена: "Это ты, негодяй, все устроил!:" (то есть "устроил", что Лиза оказалась у Ставрогина, и вообще весь скандал на празднике). И дальше о "Петруше": "... рассказывая, он раза два как-то подло и ветрено улыбнулся, вероятно, считая нас уже за вполне обманутых дураков. Но мне было уже не до него; главному факту я верил и выбежал от Юлии Михайловны вне себя. Катастрофа поразила меня в самое сердце. Мне было больно почти до слез; да, может быть, я и плакал. Я совсем не знал, что предпринять... Вся эта ночь с своими почти нелепыми событиями и с страшною "развязкой" наутро мерещится мне до сих пор как безобразный, кошмарный сон и составляет - для меня по крайней мере - самую тяжелую часть моей хроники". Пронзительные строчки. Вот и "мертвый муляж "...

Да, именно через это свое личное отношение, через свою боль и ущемленаость он прежде всего и прозрел.

А случайно ли по имени-отчеству Хроникера называет (то есть именует его, то есть видит в нем личность) только Лиза? И случайно ли "Петруша" "забывает" даже его фамилию? "Гомеопатические дозы", по Достоевскому, самые действенные в искусстве.

Хроникер бездеятелен? Обыватель? В каком смысле? Не вмешивается в события? Но разве не действует он, когда старается все подметить, все разузнать, а главное - все "припомнить и записать"? И не из праздного любопытства. Все бы так бездействовали! У этого "обывателя" есть главное дело и огромное - "Хроника". То-то удивились бы герои романа, узнай, что этот бегающий "молодой человек" способен на такое. А может быть, поразмыслив, кое-что припомнив, и не удивились бы вовсе. Кто из них еще мог это сделать? Разве Липутин, выйди он сухим из воды (мечтал же о своей газете). Но это были бы сплошные миазмы...

Драгоценной (используя частое слово Достоевского) является запись из черновиков к "Бесам" - о Нечаеве (Петре Верховенском) от имени Хроникера: "Как же это назвать? Отвлеченным умом? Умом без почвы и без связей - без нации и необходимого дела? Пусть потрудятся сами читатели".

Но еще, быть может, драгоценнее то, что этих слов в романе нет. Выбросил. Почему? Да именно потому, что весь роман по своему духу, тону и без того есть с самого начала как бы приглашение читателя к дискуссии (В. Туниманов), и чем дальше, тем сильнее. Хроникер "задирает" читателя, все острее "провоцирует" его на спор, заставляет "потрудиться". И то, что вначале воспринимается как приглашение к дискуссии, оказывается вдруг каким-то водоворотом, из которого читатель должен выплывать уже сам.

Вообще по черновикам видно, что объяснения Хроникера, как правило, урезаются. Его позиция выражается больше в самом его тоне, в его интонациях, обертонах (все те же "гомеопатические дозы ").

Но он характеризуется не только словами, которые пишет и произносит, но и сценами, которые замечает, рисует, в которых участвует. "Сценами, а не словами" - эта "памятка" для себя постоянно повторяется Достоевским (в черновиках).

Да, Хроникер не судья, не прокурор, но и не адвокат. Он свидетель, свидетель не навязчивый, но объективный, добросовестный, искренний, а потому и располагающий к доверию, тем более что сохраняет за собой право ошибаться, но зато сознает и обязанность признаваться в ошибках. И при всем при том остается ощущение, что он знает и понимает больше, чем говорит. Есть тайна и в нем самом.

Сочетание предельной объективности (Хроникер сообщает "чистые" факты) с предельной же субъективностью (оценки фактов даны от имени колеблющегося и как бы не авторитетного лица) оказывается чрезвычайно продуктивным художественно: читатель, имея необходимую и точную информацию о событиях, получает и мощный стимул к свободному и полемическому сотворчеству. А это самое главное, потому что живой читатель - все для Достоевского.

Хроникер и стимулирует это сотворчество. Стимулирует и простодушным и ироничным тоном своим. В конце концов он и сам именно благодаря своей "Хронике" сделался (вернее, сделается) активным участником событий: "хроника" и есть это участие. А он, "господин Г-в", едва ли не самый изменившийся и самый изменяющийся (в перспективе) образ романа. У него больше, чем у кого бы то ни было, "степеней свободы". Он больше всех открыт для развития. Его никакая идея не придавила камнем. В отношении к каждой у него просвечивает собственное мнение. Даже по отношению к религии, к "русской идее" нет в нем и намека на какую бы то ни было исступленность. Не будем преувеличивать и степени его неопределенности. Кое в каких - и важнейших - вопросах за него можно ручаться. Есть в нем ядро: недаром он "у наших" либералов побывал, но к "нашим" из "пятерок", к "Петруше" не пристал, не "прилепился" и никогда не "прилепится". А это не так уж мало. Есть в нем и тяга к "предвечным вопросам". Иначе зачем бы он рассказывал о диалогах Ставрогина с Шатовым, с Кирилловым, с Тихоном? Откуда-то догадался о том, чего и знать вроде не мог (стало быть, захотел догадаться). Почему-то вообразил себе такое, о чем прежде не задумывался. И нас это не смущает, мы прочитываем эти страницы как безавторские. Но если вдуматься, то ведь перед нами - важнейшая особенность образа Хроникера (а не "технологический прием "). В этом неожиданном и органическом приобщении его к "предвечным вопросам" - выражение принципиального, так сказать, мировоззренческого демократизма Достоевского, выражение глубоко скрытой, но и глубоко существующей, реальной конгениальности людей, способности их к бесконечному развитию (то есть к взаимопониманию).

Достоевский глубоко чужд и открыто враждебен всякому заигрыванию с читателем, "кармазиновскому" выклянчиванию лавровых венков (всем подольщу - только признайте меня гением). Зачастую кажется даже, что Достоевский к читателю беспощаден - не только в смысле изображения "непереносимых" сцен, но и в том смысле, что возлагает на него неимоверно тяжкий труд: ничего даром, за каждый проблеск понимания плати этим трудом. В действительности это величайшая вера художника в неизведанные и неисчерпаемые силы читателя-человека, это знание, что силы такие есть, это вера и знание, без которых не мог бы он написать ни строчки: зачем? зачем, если сил таких нет?..

Находят противоречие в том, что Хроникер говорит порой слишком умно для него - вот кому, дескать, даром отдаются глубочайшие мысли. Но как полное устранение автора (Достоевского), так и почти прямое вмешательство его в речь Хроникера одинаково входят в художественный замысел писателя. И повторю: это вовсе не "технологический прием", а мировоззренческий принцип: Достоевский возвращает людям то, что в них же и отыскал, открыл, и о чем сами они не подозревали или позабыли. У него едва ли не каждый герой, самый неприметный, в силах почувствовать, понять, сказать такое, чему мог бы позавидовать кто угодно, хоть сам Достоевский. У него даже Федька Каторжный так говорит о "Петруше": "... я, может, по вторникам да по средам только дурак, а в четверг и умнее его".

В конце концов Достоевский действительно "дарит" Хроникеру "Бесов". Условность? Конечно. Но оправданная же. Такой условности хроникер из "Дядюшкиного сна" не осилил бы, надорвался б, а этот выдерживает, и не просто выдерживает, а переделывает себя и, главное, заставляет "потрудиться самих читателей".

Таким образом, Хроникер оказался сильным художественным противовесом известной предвзятой тенденциозности Достоевского. В немалой степени именно благодаря Хроникеру роман, первоначально задуманный как "памфлет", превратился в "поэму". Хроникер как бы умерил пыл исходной "монологической" установки Достоевского, более того: позволил раскрыть новые возможности "полифонии" (М. Бахтин). Читатель здесь призывается к собственному мнению, к свободе. Вспомним, что на "стыде собственного мнения" людей строил все свои расчеты "Петруша". Вспомним еще такой парадоксальный и чрезвычайно важный факт: именно "Бесы", по признанию самого Достоевского, сблизили его с публикой, особенно с молодежью. Сблизили, несмотря на неприятие романа в целом. Не могло бы этого случиться, если бы в романе не было призыва к свободе суждений, если б роман не развязывал духовную инициативу читателей, если б не доверяли они искренности Достоевского и если б не потрудились, "Сближение" здесь - это не согласие с автором, не поддакивание ему, а свободный открытый диалог.

А теперь представьте, что Хроникера нет и не надо его совсем ("роман живет вопреки Хроникеру "). Нет и не надо Антона Лаврентьевича Г-ва. Не жаль разве, говоря "по человечеству"? Не жаль, с чисто читательской, никакими теориями не искушенной точки зрения?

Но и с позиции критики выясняется, что Хроникер действительно настоящее художественное открытие. Именно Хроникер - высшей "поэтической", "художественной" волей Достоевского - и создает все поле напряжения романа, поле и незаметное и столь мощное, что в нем удерживаются - не разлетаются - и такие "планеты", такие миры, как Шатов, Кириллов, Ставрогин, Тихон, Хромоножка... И не Антон ли Лаврентьевич как-то незримо, но ощутимо утепляет роман своей личностью, личностью ищущего "русского мальчика", искреннего, с первоначальной чистотой сердца и со все более зреющим, ироничным (и к себе), благородным умом? Ведь он в конце концов светлый луч (не один он) в почти кромешной тьме... Ведь сам рассказ о бесовщине, рассказ о том, что она может быть, должна быть распознана, понята, изобличена, рассказ, вовлекающий читателя в труднейший процесс такого постижения, - это же и есть начало одоления ее.

Оптимизм в искусстве - когда будят совесть. Пессимизм - когда совесть усыпляется, извращается, забивается, - вот беспросветность.

Хроникер будит совесть.

Он слаб? Противоречив? Конечно, конечно. Ну так ведь никто и не идеализирует его (и он сам прежде всего), никто не возводит на героический пьедестал. Он слаб - есть другие. Он слаб - будьте сильнее, будем сильнее.

ХРОНИКЕР, "ПОДРОСТОК" И "ПОВЕСТИ БЕЛКИНА"

"О, если бы можно было переменить прежнее и начать совершенно вновь!" - много раз восклицает Аркадий Долгорукий из "Подростка". Но не этот ли лейтмотив слышится и у господина Г-ва, на глазах которого толпа растерзала Лизу, а он не мог ее спасти?

Аркадий говорит, однако: "Не мог бы я так восклицать, если бы не переменился теперь радикально и не стал совсем другим человеком... я себя не очень щажу и отлично, где надо, аттестую: я хочу выучиться говорить правду... Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания".

В этих словах - ключ к "Подростку". Это роман не просто о воспитании, как обычно считается, это роман о юношеском самовоспитании, о "самовыделке".

Но "Я" Подростка выросло из "Я" Хроникера, а потому первый очень помогает понять второго (и наоборот, конечно). Разве припоминающий и записывающий Хроникер - тот же самый господин Г-в, что был три месяца, а тем более несколько лет назад, когда попал в кружок Степана Трофимовича? Разве это не потрясенный человек? Не слышится ли в его "хронике" мотив пронзительной исповедальности? Ведь он уже тоже не принимает себя прежнего, он "отлично, где надо, аттестует себя" и "не очень щадит". И мир, и людей, и себя видит он в новом свете. Отсюда ирония, самоирония, отсюда горечь в тоне. И начинает вдруг преследовать наивная мысль: а действительно, какова его дальнейшая судьба?.. Но если так, значит, поверили в него, и ясно, что отныне судьба эта будет связана с "Хроникой" - так же, как судьба Аркадия - с его "Заметками". Писать или не писать? - этот вопрос и стал для них выбором своей судьбы. И оба они сделали наконец этот выбор.

У нашего Хроникера - много литературных предшественников (это тема особая). Но, несомненно, главный из них - Иван Петрович Белкин. Когда-то он тоже служил, а потом - до самой смерти - вспоминал и записывал. Однажды ключница, развешивая белье на чердаке, нашла там старую корзину и втащила ее в комнату Ивана Петровича, радостно восклицая: "Книги! книги!" "Книги!" - повторил Иван Петрович в восторге и бросился к корзине. Там оказались бумаги, исписанные другими Белкиными и положенные Иваном Петровичем в основу "Истории села Горюхина". "История" эта и несколько повестей были изданы. Издателем вызвался быть А. С. Пушкин.

Опять условность, и все? Прекрасная, чуть озорная выдумка гения? Но почему, перечитывая это "изданное", испытываешь какое-то щемящее чувство, связанное именно с Иваном Петровичем? Снова листаешь страницы - его почти нет, несколько "анкетных" штрихов и все, а он есть и почему-то навсегда запал в душу, и даже (вдруг вспоминаешь) с самого детства: очень жалко было "покойного"...

Нет, Белкин не выдуман, а гениально открыт в "живой жизни". Это образ великий, тип вековечный и опять очень русский, опять очень точно и пророчески угаданный Пушкиным.

Как Пушкин - "издатель" рукописей покойного Ивана Петровича, так и Достоевский - "издатель" многих "записок" и "заметок", в том числе - "провинциальной хроники" Антона Лаврентьевича Г-ва.

Все, в сущности, и началось с Ивана Петровича. Это ведь у него - у первого - развилась "охота к чтению и вообще к занятиям литературным". Это ему принадлежат слова: "Звание литератора всегда казалось для меня самым завидным". И это он принял решение, сыгравшее огромную роль в нашей истории: "Несмотря на все возражения моего рассудка, дерзкая мысль сделаться писателем поминутно приходила мне в голову. Наконец, не будучи более в состоянии противиться влечению природы, я сшил себе толстую тетрадь с твердым намерением наполнить ее чем бы то ни было".

Сколько повестей, сколько историй спрятано и найдено в таких вот корзинах такими вот Белкиными. Эта белкинская корзинка - неиссякаемая сокровищница нашей литературы. Эта толстая самодельная тетрадь - один из чистейших первоистоков ее. Из нее, может, все и вышло. И без "графомании" реальных Белкиных слишком многого лишились бы мы навсегда, да так и не узнали б никогда, чего лишились. (Есть, впрочем, графомания, так сказать, антибелкинская, но это - особь статья.) Без такой "графомании" нет и становления народного сознания. В ней тоже память историческая, надежная совесть народная. Эта "графомания" не что иное, как новая форма фольклора, когда масса людей начала учиться и научилась читать и писать и - наивно и свято - поверила во всемогущество печатного Слова и даже мысли не допускала, что оно может быть лживым. Всегда с первозданной добросовестностью, с тяжеловатой (потом выясняется - драгоценной) обстоятельностью, всегда с этой наивностью, трогательной и смешной, порой хитроватой (" придуряясь"), а иногда вдруг граничащей с гениальностью, они, Белкины, неторопливо писали и пишут историю нашего отечества. Они "припоминают и записывают" и - соответственно - изменяются сами и, может быть (кто этим занимался? кто выяснял?), может быть, понемножку, незаметно содействуют и общему изменению к лучшему или, по крайней мере, спасают это лучшее, незримо хранят его, как отборный посевной хлеб, хранят, не теряя почему-то никогда надежду на посев и жатву. У них - свое всевидящее око, от которого никто и ничто не укроется, и благодаря оку этому подчас и становится явным такое, что желало бы навсегда остаться тайным. Они тоже "хроникеры" и - побольше бы таких "хроникеров" и в жизни и в литературе нашей.

Я вдруг вспомнил сейчас, как во время войны (тридцать восемь лет назад, в 43-м) мой дядя, приехавший на побывку с фронта, показал мне свой дневник (там была даже поэма, она до сих пор хранится у нас). Высшего образования он не имел, в записях его многое было несуразным, аляповатым, корявым. Но чувство, чувство! Неподдельное, неотразимое, чистое - чистое. "Одна любовь к России била горячим ключом". Любовь и боль за народ. И такие же там были факты - неподдельные, неотразимые. Сколько таких дневников ждут своих "издателей "...

А совсем уж недавно, как раз в тот момент, когда я писал эти страницы, ко мне пришел Друг, историк советского русского крестьянства, пришел счастливый, как ребенок: он только что нашел в каких - то архивах чудом сохранившиеся тетрадки с описанием быта, обрядов, всей жизни северных деревень двадцатых годов... Белкины! Белкины!

Достоевский первый понял гениально простую идею Пушкина и гениально просто, пушкински же, ее выразил: "... в повестях Белкина важнее всего сам Белкин..."

Увидеть в Белкине главное лицо на четырех страничках "От издателя" - никакой особой сообразительности не надо. Но то, что он, Белкин, не менее, а еще более важен (несравненно важнее!) там, где его вроде бы и нет совсем, - вот мысль, вот открытие! "Выстрел", "Метель", "Гробовщик", "Станционный смотритель", "Барышня-крестьянка" - в повестях этих, за повестями этими прежде всего, больше всего чувствуется образ и тип, характер и дух Ивана Петровича Белкина - его отбор, его слух, его тон, его "поле". Без Белкина повести эти немыслимы так же, как немыслима "Капитанская дочка" без Гринева, при всей разности их жанровых ролей (но уж "Пиковую даму" Пушкин взял себе).

"Повести Белкина" и значат: Белкин может услышать и записать такое. Повести эти - поэма Пушкина о безграничных возможностях "малого" человека, о неисчерпанных, неисчерпаемых богатствах его души. Пушкин потому, для того и перевоплотился в Белкина, чтобы рассказать об этом Белкиным (и всем), чтобы они поверили в себя (и все поверили). Но он мог сделать это лишь потому, что это есть в живых, реальных Белкиных, и потому лишь, что они ему - родн ы.

Достоевский осознанно поставил перед собой задачу художественного развития гениальной пушкинской идеи. Приведенные слова - из черновиков к "Подростку". Вот их более конкретный контекст: "... как в повестях Белкина важнее всего сам Белкин, так и тут прежде всего обрисовывается подросток".

В "Подростке" Достоевский решил эту задачу, однако начал ее решать еще в "Бесах" (и даже раньше: Горянчиков, например в "Записках из Мертвого дома ").

Конечно, я не отождествляю Хроникера ни с Иваном Петровичем, ни с Аркадием Долгоруким. Я только о том, что в лучах "Подростка" и "Повестей Белкина" Хроникер видится перспективнее, и о том еще, что с определенной точки зрения - Антон Лаврентьевич не просто "из главных" героев, а даже - "важнее всего" здесь, в "Бесах ": без него и "Бесов" бы не было. Если уж "малые сии" начинают понимать, изобличать бесовщину, значит, не все потеряно. Но об этом - позже.

А сейчас еще об одной нити, связующей Хроникера с Белкиным, на этот раз - с Белкиным как автором "Истории села Горюхина": "Страна, по имени столицы своей Горюхиным называемая, занимает на земном шаре более 240 десятин. Число жителей простирается до 63 душ. К востоку примыкает она и диким, необитаемым местам, к непроходимому болоту, где произрастает одна клюква, где раздается лишь однообразное кваканье лягушек и где суеверное предание предполагает быть обиталищу некоего беса.

NВ Сие болото и называется Бесовским. Рассказывают, будто одна полоумная пастушка стерегла стадо свиней недалече от сего удаленного места. Она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно объяснить сего случая. Глас народный обвинил болотного беса, но сия сказка недостойна внимания историка и после Нибура непростительно было бы тому верить".

Антон Лаврентьевич и здесь - прямой потомок Ивана Петровича. Вспомним еще из Белкина: "Быть судиею, наблюдателем и пророком веков и народов казалось мне высшей степенью, доступной для писателя. Но какую историю мог я написать с моей жалкой образованностью, где бы не предупредили меня многоученые, добросовестные мужи? Камой род истории не истощен уже ими? Стану ль писать историю всемирную - но разве не существует уже бессмертный труд аббата Милота? Обращусь ли к истории отечественной, что скажу я после Татищева, Болотина и Голикова? Я думал об истории меньшего объема, напр. об истории губернского нашего города; но и тут сколько препятствий для меня неодолимых!.." Вот тут-то и попала к нему старая корзина...

Антону Лаврентьевичу и суждено было стать Хроникером событий в одном губернском городе, превратившемся в "Бесовское болото". И он, господин Г-в, не убоялся того, что, дескать, "сказки" этого болота недостойны внимания историка и что после Нибура непростительно было бы им верить.


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Толкалки| ПИСАТЕЛЬ И ЧИТАТЕЛЬ НА РУСИ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.055 сек.)