Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

От автора 22 страница

От автора 11 страница | От автора 12 страница | От автора 13 страница | От автора 14 страница | От автора 15 страница | От автора 16 страница | От автора 17 страница | От автора 18 страница | От автора 19 страница | От автора 20 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Им захотелось удобства, — пояснила Бина. — Они почувствовали себя дома. Они расслабились. Человеку свойственно расслабляться.

Продолжив путь, они дошли до следующей вертикальной трубы со скобами-ступеньками.

— Лезь теперь ты вперед, — приказала Бина. — Дай для разнообразия мне твоей задницей полюбоваться.

Ландсман вцепился в скобу, поднялся на одну, вторую, третью ступеньку. Вот и фанерный люк, в щель просачивается тощий лучик света. Ландсман нажал на люк рукой, потом уперся плечом…

— Что случилось? — спросила Бина снизу.

— Не двигается. На ней что-то… Или…

Он шарит пальцами, светит своим фонариком. В дырку люка пропущен тросик в резиновой оболочке, привязанный к верхней скобе.

— Что там, Меир?

— Они закрепили люк, чтобы никто за ними не увязался. Прочной веревочкой.


 

Ветер с материка ворвался в ситкинскую сокровищницу тумана и дождя, оставив после себя лишь паутину да одну яркую монетку на голубом своде. К трем минутам первого пополудни солнце уже пробило себе солидную дыру и красит камни и штукатурку площади в волнующие вибрато; волнующие, ежели ты, конечно, не валун. Ландсман, хоть и шамес, но все же не камень.

Оказавшись на острове Вербов, следуя к западу по 225-й авеню, они с Биной то и дело ловили глазами, носами и ушами сильные запахи вербоверской кухни, шипящий цимес, булькающий над городом. На этом острове всегда сильнее проявляются эмоции — радость и горе, переполох и оцепенение. Плакаты провозглашают немедленное возрождение царства Давидова и призывают верных собирать сундуки к отбытию в Эрец Исроэль. Многие из лозунгов намалеваны, набрызганы спонтанно, впопыхах, на постельных простынях и на оберточной бумаге. На боковых улицах стараются переорать друг друга толпы и группы хозяек и торговцев, обуянных благородным желанием, соответственно, сбить или вздуть цены на перевозки, моющий концентрат, солнцезащитные зонтики, батарейки, питательные плитки, тропические ткани. Дальше, в проулках и во дворах, пылают страсти более конфиденциальной торговли: наркотики, золото, алмазы, автоматическое оружие. Они минуют группы уличных гениев, погруженных в составление научно обоснованных комментариев, кому какие контракты достанутся в Святой Земле, кто возьмет политический рэкет, кому отойдет контрабанда сигарет, чьи нежные руки будут поставлять нежное тело. Впервые с момента, когда Гейстик стал чемпионом, со времени Всемирной выставки, может быть, впервые за шестьдесят лет почувствовал Ландсман, что нечто действительно здесь приключилось. А вот что именно, пока ни один тротуарный ребе не мог определить.

Святая святых острова, самое сердце старого Вербова, вся эта суматоха, однако, не затронула. Ни конца изгнания, ни гонки цен, ни мессианской революции. На широком конце площади дом ребе как будто дремлет, все такой же массивный и солидный. Дым усердно валит из его трубы, теряя солидность лишь при соприкосновении с ветром. Утренние Рудашевские торчат на посту, на крыше кукует черный петух с полуавтоматической мандолиной. На площади толкутся ежедневные женщины при тележках и детишках, не доросших еще до школы. Они сталкиваются, сцепляются и расцепляются, завязывают и развязывают узелки дыханий и сплетен, плетут кружево повседневности. Ветер играет в дрейдл обрывками листков и листьев, газет и полиэтиленовых мешков, вдувает пыль в подворотни. Мужская пара в длинных лапсердаках плетется к дому ребе, распустив пейсы по ветру. Впервые традиционная ламентация ситкинских евреев, база веры, если не философии — «Всем плевать на нас, застрявших здесь меж Хунна и Хоцеплац», — кажется Ландсману не проклятием, а благословением. Здесь, на предполагаемых задворках истории с географией.

— Кто еще захочет жить в этом курятнике? — своеобразно преломляет его мысль Бина, вздергивая застежку молнии парки до подбородка. Бина хлопает дверцей ландсмановского рыдвана. Следует ритуальная перестрелка взглядами с местным женским контингентом. — Глаз стеклянный, деревянная нога, ни один ломбард не примет, — вот что такое это место.

Перед фасадом мрачного амбара местного многознатца бакалавр избивает половик палкой от метлы. Половик пропитан психотропным моющим раствором, на асфальте три безнадежных пятна, натекших из ржавых колымаг, которые здесь всерьез принимают за автомобили. Юный монстр терзает и ласкает тряпку торцом и длиной дрына. Завидев Бину, он впрыскивает в свой раж толику ужаса и благоговения. Такое же выражение появилось бы на его междупейснике, появись здесь вместо Бины Искупитель в оранжевой парке. Взгляд его прилип к тому, что торчит из парки, как язык малолетка к латунной дверной ручке; чтобы оторвать его, придется приложить немалое усилие и испытать мучительную боль.

— Ребе Цимбалист! — рявкает Ландсман.

— Он-таки здесь, но сильно-сильно занят, — с готовностью сообщает молодой человек.

— Таким же неотложным делом, как и ты, — предполагает Ладсман.

— Я был там не у места, — выдавливает бакалавр, жалея себя, и устремляет указующую скулу свою на Бину, не вовлекая в жест иных частей тела. — Ей туда нельзя. Она там не у места.

— Видишь это, сладкий мой? — сует ему Бина свою бляху. — Я как конверт с деньгами, везде у места, лучший подарок.

Изверг забывает про жертву, прячет орудие пытки за спину, как будто боясь его обличительной силы.

— Ребе Ицык… Вы его арестуете?

— Иди ты… — удивляется Ландсман, подступая к бакалавру. — А за что, подскажи мне, милый?

Чего не отнимешь у бакалавра из ешивы, так это таланта отвертеться от вопроса.

— Откуда мне знать? Будь я законником в модных штанах, так торчал бы я тут с палкой-тряпкой, скажите на милость?

В амбаре собрание вокруг большого картографического стола. Ицык Цимбалист инструктирует свою команду евреев в желтых комбинезонах, с расфасованными в сеточки кранцами бород на подбородках. Вторгшаяся к ним женщина воспринимается всеми как назойливая муха. Цимбалист последним отрывает взгляд от стола с очередной насущной проблемой, оценивает появившуюся в дверях проблему новую, нежданную, кивает вошедшим и хрюкает с упреком, как будто укоряя полицейских за опоздание.

— Доброго утречка, джентльмены, — дудит Бина, и голос ее расплывается в мужском амбаре. — Я инспектор Гельбфиш.

— Доброе утро, — откликается местный многознатец.

Лицо его бесплотное нечитаемо, как блеск клинка или голый череп. Ловко скатывают карту его руки, перевязывают ее бечевкой, суют в кажущуюся неразбериху таких же свертков. Размеренные движения старика, забывшего спешку как порок дней молодых. Шаг его нечеток, но жест точен и аккуратен.

— Пообедали, — сообщает он своей команде, хотя на столе ни крошки съедобной.

Команда колеблется, обтягивая старца неправильным эрувом, готовая защитить его от мирских хлопот, два источника которых блистают бляхами под их родным кровом.

— Им бы лучше далеко не расходиться, — замечает Ландсман. — Может, с ними тоже побеседовать придется.

— Подождите в машинах, — обращается к людям Цимбалист. — Не болтайтесь здесь.

Они направляются через склад к гаражу. Один задерживается, путаясь пальцем в сетке бороды.

— Раз обед миновал, ребе Ицык, так, может, мы займемся ужином?

— Можете и завтрак прихватить, — ворчит Цимбалист. — Всю ночь работать придется.

— Много работы? — сочувствует Бина.

— Шутите! Года не хватит разобраться. Грузовой контейнер нужен.

Цимбалист подходит к электрочайнику и звякает стаканами.

— Ну-ну, Ландсман, я слыхал, что у вас этой бляхи немножко не было, нет?

— Таки неплохо со слухом у вас, ребе Ицык.

— Слышу только то, что говорят.

— Слышали о туннелях под Унтерштатом? На случай, если американцы нас разлюбят и решат провести «акцьён»?

— Такое трудно не услышать. Даже до ваших ушей дошло.

— Может, случайно у вас имеется и план этих туннелей? Входы, выходы, соединения, переходы…

Старик все еще стоит к ним спиной, разрывает упаковку пакетиков чайной заварки.

— Ни о какой случайности не может быть и речи. Совершенно закономерно имеются у меня эти планы.

— Так что если бы по какому-то резону захотелось вам ввести или вывести кого-то, для примера, скажем, из отеля «Блэкпул» на Макса Нордау, так это для вас проще пареной репы?

— И с какой это стати? — удивляется Цимбалист. — Я в таком клоповнике моське своей обожаемой тещи жить не пожелал бы.

Он выключает чайник, не дав воде вскипеть, заливает заварку в мешочках. Стаканы ставит на поднос, туда же пристраивает банку с джемом и три чайных ложечки. Втроем они присаживаются к его столу в его углу. Пакетики неохотно окрашивают тепловатую водицу. Ландсман оделяет всех «папирозами», предлагает огонь. Из фургонов доносятся звуки — не то крики, не то смех, так Ландсман и не понял.

Бина прогуливается по помещению, восхищается количеством гибкого погонажа, его разнообразием, осторожно обходит спутанные клубки провода, серой резины с кроваво-красными пятнами меди на срезе.

— Ошибок не случалось? — интересуется Бина. — Не там проволоку протянули, не туда кого-нибудь послали…

— Не смею допускать ошибки, не отваживаюсь. Суббота — штука серьезная. Если народ перестанет доверять моим картам, мне конец.

— У нас еще нет результатов баллистической экспертизы относительно оружия, убившего Менделя Шпильмана, — продолжает Бина с той же интонацией. — Но рану ты видел, Меир.

— Видел.

— Не похоже на, скажем, «глок», ТЕС-9 или еще что-нибудь в том же духе?

— По моему скромному мнению, нет.

— С Литваком, его командой и их оружием ты поворковал достаточно.

— Прекрасные мгновения!

— В их песочнице неавтоматических формочек-лопаточек не обнаружил?

— Нет. Нет, инспектор, не обнаружил.

— Ну, так и что? — интересуется Цимбалист, опуская свой хрупкий седальник на надувной резиновый пышкопончик, венчающий сиденье застольного стула. — И почему это до меня относится, позвольте вам спросить? Какие такие причины имеются?

— Кроме, разумеется, вашего желания, чтобы справедливость в этом конкретном случае восторжествовала? — уточняет Бина.

— Да-да, конечно, — с жаром подтверждает Цимбалист.

— Детектив Ландсман, вы не полагаете, что Альтер Литвак убил Шпильмана или приказал его убить?

Ландсман возвел очи на лицо мудреца-многознатца и ответил:

— Нет. Не он. Мендель ему не был нужен. Но он начинал в него верить, в Менделя.

Цимбалист моргает, проверяет пальцем, не затупился ли клинок его носа, обдумывая услышанное, как будто узнал о том, что на природе проклюнулся новый ручей, который просится на его карты.

— Не-ет, я такого не съем, — проклевывается ручеек его голоса. — Кто угодно. Любой другой еврей, но не этот.

Ландсман до спора не опускается. Цимбалист тянется за своим чаем. Ржавая жилка, похожая на ленточку в стеклянном шарике, всколыхнулась в стакане, обеспокоенная движением.

— Что бы вы делали, если бы то, что вы считали линией на своей карте — и уверяли бы в этом других, — если бы это оказалось прилипшим волосом, нечаянной помаркой от авторучки, складкой? Признали бы вы свою ошибку? Побежали бы к ребе? Объявили бы об этом?

— Такого не может случиться.

— Но если бы?… Как бы вы жили дальше?

— Если бы вы сознательно упекли невинного человека за решетку на много-много лет, инспектор Гельбфиш, на всю оставшуюся жизнь, как бы вы жили дальше?

— Такое случается сплошь и рядом, — заверила Бина. — Но вот я перед вами.

— Гм… хм… Тогда полагаю, вы знаете, как бы я себя… Между прочим, термин «невинный» — штука весьма относительная.

— Вполне с вами согласна. Вне всякого сомнения.

— За всю свою жизнь я знал лишь одного человека, к которому можно было бы отнести этот термин.

— Вы богаче меня, мистер Цимбалист.

— И меня тоже, — добавил Ландсман, чувствуя, что не хватает ему Менделя Шпильмана, как будто они всю жизнь были закадычными друзьями. — Как ни жаль это признавать.

— Вы знаете, о чем народ гудит? — спросил Цимбалист. — Все эти гении, среди которых я имею счастье обитать. Они уверены, что Мендель вернется. Что все произойдет, как предречено. Что Мендель встретит их в Иерусалиме и будет править Израилем.

Впалые щеки старца оросили ясные слезы. Это увидев, вынула Бина из сумочки чистый, отглаженный белый платочек. Принял платок Цимбалист, на него он с тоскою воззрелся. Плавным жестом, достоинства полным, поднес к рубильнику своего носа и выдул в платок богатый урожай из обеих ноздрей.

— Хотел бы я его увидеть снова.

Бина накидывает лямку коровьей сумы на плечо, и балласт имущества тут же возобновляет тщетные попытки вжать хозяйку в центр планеты.

— Собирайтесь, мистер Цимбалист.

Старец изумлен. Он шевелит губами, как будто борясь с невидимой сигарой. Подбирает со стола полоску кожи, завязывает ее узлом, кладет на стол. Снова подбирает, развязывает.

— Э-э… Вы меня арестовали?

— Нет. Я хочу побеседовать с вами по душам. Можете позвонить адвокату.

— Э-э… Адвокату…

— Я полагаю, вы вывели Альтера Литвака из «Блэкпула». Может, даже и убили его. Мне хотелось бы это выяснить.

— Это все ваши домысли. Не базирующиеся ни на каких уликах.

— Есть кое-какие улики, — возражает Ландсман.

— Около трех футов улик, — уточняет Бина. — Вы ведь можете удавить человека тремя футами веревки, мистер Цимбалист?

Многознатец покачивает головой, лицом выражая иронию. Он уже полностью владеет собой и ситуацией.

— Вы впустую время тратите, мое и свое. А у меня ведь много работы. Вы сами признаёте, что не нашли того, кто убил Менделе. При всем моем уважении, почему бы вам не обеспокоиться этой задачей и не оставить меня в покое? Поймайте того, кто подойдет на роль убийцы, и я расскажу вам все, что знаю о Литваке, а в настоящий момент я вполне официально и во веки веков ничего о нем не знаю.

— Нет, так не пойдет, — возражает Ландсман.

— Ладно, — говорит Бина.

— Ладно! — откликается Цимбалист.

— Ладно? — уставился на Бину Ландсман.

— Мы добываем того, кто убил Менделя Шпильмана, — говорит Бина, — и вы даете нам информацию — полезную информацию — об исчезновении Литвака. Если он еще жив, вы выдаете мне его.

— Договорились, — припечатывает Цимбалист и вытягивает вперед сухую ветвь правой руки, всю в когтях, пятнах и костяшках.

Бина трясет конечность старца, ее телодвижение повторяет ошеломленный Ландсман. Он следует за Биной к машине. Шок его углубляется, когда он обнаруживает, что Бина плачет. Слезы ее не той природы, что уже высохшие слезы Цимбалиста. Ее слезы — пена ярости.

— Мне не верится, что я проделала это, — бормочет она, поднося к глазам очередной платочек из своих неисчерпаемых запасов. — Все это должен был сделать ты.

— Всех вокруг меня одолевает эта проблема. Они вдруг поступают, как я.

— Мы полицейские. Мы должны соблюдать и поддерживать закон.

— Люди — книги. Как по писанному.

— Иди ты в ж…

— Давай, вернемся да скрутим его. Вполне законно. Кабель из туннеля — чем не улика? Можем помариновать для начала.

Бина покачивает головой. Бакалавр торчит ложным масленком среди масляных пятен на мостовой. Он забыл про тряпки, подтягивает штаны и впитывает происходящее. Ландсман решает, что пора смываться. Он впервые за три года обнимает Бину рукою и ведет к машине, обходит капот и влезает за баранку.

— Закон… — шепчет она. — Я представления не имею, что это такое. Какой теперь закон…

Они сидят в машине, Ландсман борется с вечной проблемой детектива: констатировать очевидное.

— Мне эта новая Бина в какой-то мере импонирует, — нарушает он молчание. — Смею, однако, заметить, что по Шпильману у нас вообще ничего. Ни свидетелей, ни подозреваемого.

— Значит, ты и твой напарник должны доставить мне подозреваемого. Понятно?

— Так точно, мэм.

— Поехали.

Он включает зажигание, тянет руку к рычагу.

— Постой, — настораживается Бина. — Это еще что?

Через площадь, у восточного фасада дома ребе, останавливается большой черный лимузин, выплевывает двоих Рудашевских. Один топает к заднему люку лимузина, открывает его. Другой, сложив руки за спиной, чего-то ждет. Еще двое Рудашевских появляются из дома с сотней кубометров весело раскрашенного театрально-бутафорского багажа. Весьма ловко, не обращая внимания на законы физики и теоремы эвклидовой геометрии, четверо Рудашевских умудряются всунуть в люк все рундуки, тюки и сундуки. Закрылся задний люк, и тут же открывается дом ребе; существенная часть его, окутанная в нежный пух альпака, отваливается в направлении черного лимузина. Вербоверский ребе нисходит на грешную землю, не поворачивая головы, не глядя на воссозданный и покидаемый им мир. Он доверяет свою особу Рудашевским, которые складывают его, вкупе с тростями, на заднее сиденье лимузина. Объединившись со своей поклажей, старый еврей отбывает.

Через пять секунд подкатывает второй лимузин, процедура повторяется, роль ребе исполняют две женщины в длинных одеяниях и некоторое количество детей. Процесс повторяется еще и еще раз, женщины и дети при приличествующем багаже отбывают в течение одиннадцати минут.

— В какой же самолет они поместятся? — гадает Ландсман.

— Я не видела ее. А ты видел?

— Ни ее, ни крошки Шпринцль.

Тут же затрепыхался мобильник Бины.

— Гельбфиш. Да… Да, видим… Да. Понимаю. — Бина захлопывает телефон. — Двигай вокруг дома. Она увидела твой драндулет.

Ландсмановский «суперспорт» протискивается в проулок и сворачивает во двор. Если не считать автомобиля, двор пребывает вне времени. Плоские каменные плиты мощения, оштукатуренные стены, длинная деревянная галерея, по низу ее горшки с какими-то папоротниками.

— Она что, выйдет?

Бина молчит. Как бы в ответ открывается синяя деревянная дверь низенькой пристройки. Пристройка отходит от дома под каким-то странным углом, нарушая однородность фасада. Батшева Шпильман как будто только что вернулась с похорон, на ней траур, лицо скрыто черной вуалью. Она не выходит из дома, оставляя между собой и машиной промежуток футов в восемь. Госпожа Шпильман стоит на пороге, за ней маячит могучая фигура Шпринцль Рудашевской.

Бина опускает стекло.

— Не уезжаете?

Следует контрвопрос:

— Не поймали?

— Это потребует времени. Может быть, большего, чем у нас осталось.

— Надеюсь, что нет, — говорит мать Менделя Шпильмана. — Этот идиот Цимбалист послал этих идиотов в желтых пижамах пронумеровать каждый камень дома, чтобы разобрать и собрать его снова в Иерусалиме. Две недели буду здесь. Хоть в гараже Шпринцль заночую.

— Большая честь, — отзывается что-то большое и серое из-за супруги ребе: очень серьезная говорящая ослица либо Шпринцль Рудашевская.

— Он от нас не уйдет, — заявляет Бина. — Детектив Ландсман только что поклялся мне поймать убийцу.

— Знаю, чего стоят его обещания, — скептически отзывается госпожа Шпильман. — Да вы и сами знаете.

— О! — возмущается Ландсман, но траурный наряд уже скрылся в странной пристройке.

— Едем, — решает Бина, сцепляя руки. — Куда? Зачем?

Ландсман барабанит пальцами по баранке, обдумывая свои обещания и их биржевой курс. Он никогда не изменял Бине Но брак сломался по недостатку верности и веры. Веры не в какого-нибудь там бога, не в Бину и ее характер, а в непреложность чего-то фундаментального, определяющего закономерность всего, доброго и злого, всего, что бы ни случилось с ними с момента их встречи. Дурацкой собачьей веры в то, что ты способен летать, пока сам веришь в эту способность.

— За голубцами! С утра по ним страдаю.


 

С лета восемьдесят шестого и по весну восемьдесят восьмого, с момента, когда они бросили вызов сопротивлению родителей Бины и объединились, Ландсман тайком пробирался в дом Гельбфишей, в постель дочери семейства. Каждую ночь, если только они предварительно не поцапались, а иной раз и в разгар ссоры, Ландсман влезал по водосточной трубе наверх, где его поджидало незапертое окно. Перед рассветом Бина отсылала его прочь тем же путем.

В этот раз путь наверх оказался куда труднее и занял уйму времени. На полпути, как раз над окном столовой мистера Ойшера, с ноги соскользнул левый башмак и улетел в недра заднего двора. Небо над головой выкинуло звезды, сквозь сухие подоконные цветочки и развалины соседских шалашиков-суккот мерцали Медведицы. Ландсман взял реванш за потерю башмака, разорвав брюки об алюминиевую скобку, свою давнюю противницу. Любовная игра началась с вымакиваная крови на коже ландсмановской лодыжки, меж пятен-конопатин и островных зарослей волос.

В узкой кровати пара стареющих евреев склеилась, как страницы альбома. Ее лопатки вдавились в его грудь. Его коленные чашечки вложились в ее влажные подколенные ямки. Губы его шевелятся возле замысловатых завитков ее ушей. А часть Ландсмана, вмещавшая и символизировавшая его одиночество, внедрилась в чрево начальства, на котором он был дюжину лет женат. Хотя, говоря по правде, напряжение источника пониженное и нестабилизированное, чихни Бина хорошенько, и нет контакта…

— Все время, — мурлычет Бина, — два года.

— Все время… — вторит Ландсман.

— Ни разика…

— Ни разу…

— Тебе было одиноко?

— Еще как.

— Тоскливо?

— Тоска глухая. Но не такая, чтобы отвлекаться на какую угодно юбку, чтобы чем угодно скрасить одиночество.

— Случайные связи только ухудшают состояние.

— Тебе видней.

— Ну… трахнула я пару мужиков в Якови. Если ты этим интересуешься.

— Странно, — говорит Ландсман, поразмыслив, — но не интересуюсь.

— Двоих или троих.

— В докладе не нуждаюсь.

— Ладно-ладно. Проехали.

— Самодисциплина творит чудеса. Странно для такого анархиста, как я?

— Я сейчас…

— Сейчас? Идиотизм. Не говоря уж о неудобстве ложа. Да еще нога кровит, чтоб ее черти драли.

— Сейчас — я имела в виду одиночество.

— Шутишь? Какое одиночество! В этой койке как сардины в банке.

Он зарывает нос в копну волос Бины, вдыхает. Изюм и уксус, соленый дух вспотевшего затылка.

— Чем пахнет?

— Красным.

— Брось.

— Румынией.

— От тебя несет, как от румына. Волосатоногого.

— Я уже старикашка.

— А я старушонка.

— Волосы выпадают. По трубе не взобраться. Башмак уронил.

— У меня зад как географическая карта.

Он не верит на слово, проверяет рельеф. Бугорки и впадинки, солидной выпуклости прыщ… Ладони его скользят по ее талии, взвешивают груди, по одной на каждую. Не может вспомнить, какими они были, чтобы сравнить, впадает в панику. Успокаивает себя тем, что они такие же, отформованные по его ладони с растопыренными пальцами, в таинственной пропорции сочетающие увесистость и упругую податливость.

— Обратно по трубе не полезу, как хочешь.

— Я же тебе предлагала войти по-людски. Труба — твоя идея.

— Не только труба. Всё — моя идея.

— А то я не знаю… Идеалист…

Они лежат молча. Ландсман чувствует, что кожа Бины наполняется темным вином. Еще минута — и она храпит. Храп ее за два года ничуть не изменился. Двухтоновой жужжащий звук, похожий на горловое пение сынов азиатских степей. Дыхание кита. Ландсман всплывает на волне храпа Бины. В ее руках, в ее запахе на ее простынях, в сильном, приятном запахе новых кожаных перчаток Ландсман чувствует себя в покое и в безопасности, впервые за многие месяцы. Сонный, удовлетворенный, блаженный… Вот она, тихая пристань. Рука на твоем животе, покой и отдых…

Он вздрагивает, садится. Прозрачное сознание и ненависть к себе. Осознание того, что более чем когда-либо недостоин покоя и женской руки на животе. Все нормально, дуй гадить в океан, выбор не лучший, но единственный. И ведь испокон веков так повелось, во всех краях во все времена основа полицейской работы — помалкивать в тряпочку о темных махинациях парней с верхнего этажа. Попытайся он пикнуть, скажем, сообщить что-нибудь Дэвиду Бреннану, и ребята с верхнего этажа найдут простой способ запечатать его пасть навечно. С чего же тогда сердце колотится, как кружка зэка о решетку ребер? Почему кровать Бины вдруг кажется мокрым носком, шерстяным костюмом в жару? Дело сделано, печати поставлены, забудь. Далеких людей в далекой жаркой стране стравливают, чтобы они убивали друг друга, а за их спиной тем временем готовится захват всей этой солнечной страны. Решена их судьба, решены судьбы евреев Ситки. И убийца Менделя Шпильмана гуляет на свободе. Ну и что? А чем он хуже?

Ландсман вылезает из кровати. Недовольство его шаровой молнией концентрируется вокруг походных шахмат в кармане пальто. Он раскрывает доску, рассматривает, раздумывает Что-то он упустил в гостиничном номере. Да нет, ничего не упустил, а если упустил, то что ж теперь жалеть-то, поздно… Но ничего он в комнате не упустит. И все-таки что-то…

Мысли стягиваются в острие иглы, помечающей карту крапленой колоды. Мысли взвиваются, завихряются, зацикливаются и втягиваются в маленькое отверстие на затылке Менделя Шпильмана.

Мысли его возвращаются к тем сценам, с самого начала, Вот Тененбойм стучится в дверь пятьсот пятого. Вот бледная спина, рука, свисающая до пола, касающаяся ковра мертвыми пальцами. Картонка шахматной доски рядом с кроватью.

Ландсман кладет шахматы на столик Бины, рядом с желтой фарфоровой лампой под большой желтой ромашкой на зеленом абажуре. Белые к стене, черные у Шпильмана. Ландсман сидит лицом к центру комнаты.

Может быть, действует контекст интерьера: крашеная кровать, лампа и обои с цветочками, туалетный столик, в верхнем ящике которого Бина держала диафрагму. Возможно, следы эндорфина и крови. Но Ландсман, глядя на шахматы, впервые в жизни ощущает комфорт, какое-то удовлетворение. Черные и белые квадраты, фигуры на них, воображаемые ходы — и игла отодвигается от мозга. Он сосредоточивается на продвижении на b8. Что произойдет, если эта пешка станет слоном, ладьей, ферзем, лошадкой?

Ландсман тянется за стулом, чтобы подставить его под задницу «белому» игроку, противнику Шпильмана. В комнате Бины стул зеленый, под цвет абажура и кровати. Примерно там же, где стоял складной стол в номере убитого в «Заменгофе». Ландсман опускается на зеленый стул, опускает взгляд на доску.

Конь, решает он. И черные должны двинуть пешку d7 — но куда? Надо доиграть. Не ради какой-то утраченной надежды, не потому, что здесь, на доске, следы убийцы. Потому что он вдруг ощутил потребность доиграть эту партию. И тут Ландсман вскакивает, как будто в сиденье стула вмонтированы электроды, выпустившие заряд ему в задницу. Он вздергивает стул в воздух. На белом ковре четыре мелких, но заметных впадинки.

Он всегда полагал, что Шпильмана, как это подтвердили дежурные, никто не навещал, что оставленная партия представляла собой своеобразный шахматный пасьянс по памяти, со страниц «Трехсот партий», скажем; может, игра против себя самого. Но если в комнате Шпильмана сидел посетитель, придвинувший стул к картонной доске, то стул его оставил такие же вмятины в гостиничном половике. Конечно, они давно исчезли, после первой же уборки, под шваброй или щеткой пылесоса. Но, возможно, сохранились на фотоснимках Шпрингера.

Штаны, рубашка, галстук. Ландсман снимает с двери пальто, берет в руку башмак, подходит к Бине, укрывает ее получше. Пригнувшись, чтобы выключить лампу, он роняет из кармана картонный прямоугольничек. Открытка из спортзала с предложением пожизненного абонемента на оставшиеся два месяца. Он изучает глянцевый фасад открытки с зачарованным евреем. До — после. Толстый — тонкий. Начало — конец. Мудрый — счастливый. Хаос — порядок. Изгнание — дом родной. Прежде — аккуратная диаграмма в книге с аннотацией, как на странице Талмуда. Затем — жеваная картонка с ингалятором «Викс» на b8.

Ландсман ощущает прикосновение теплой руки, на два градуса теплее нормы. Мысли рванулись быстрее, развернулись знаменем на ветру. До и после. Контакт с Менделем Шпильманом, влажный, электризующий, странным образом благословляющий. Холодный воздух детской комнаты Бины Гельбфиш. Цветущая вагина О'Кифа на стене. Плюшевая собака на книжной полке рядом с часами и сигаретами Бины. И Бина, полулежащая в кровати, опершись на локоть, смотрит на него, как на непослушного ребенка.

— Ты все еще мычишь, когда размышляешь, — говорит она. — Вроде Оскара Петерсона, только без музыки.

— Дьявол! — изрекает Ландсман.

— Что, Меир?

— Бина! — призванный дьявол принес Гурье Гельбфиша, старого, сонного свистящего сурка. Ландсмана мгновенно охватывает древний ужас. — С кем ты там, Бина?

— Ни с кем, папа, сама с собой; иди спать. — И шепотом: — Что?

Ландсман садится на край кровати. До и после. Возбуждение откровения. И сразу — бездонное сожаление понимания.

— Представляю, что убило Менделя Шпильмана.

— Угу.

— Это не игра. На доске в комнате Шпильмана оказалась проблема. Сейчас это очевидно, и надо было увидеть раньше. Расстановка такая хрупкая… Кто-то навестил Шпильмана в ту ночь, и Шпильман поставил перед посетителем проблему. Сложную. — Уверенными движениями Ландсман распоряжается фигурами на доске. — Белые настроены на продвижение пешки, вот, здесь. И на превращение ее в коня. Это как бы неполное превращение, потому что обычно пешку заменяют ферзем. Белые думают, что, получив этого коня, они получают трехвариантную возможность мата. Но они ошибаются, потому что дают возможность черным — это Мендель — вытянуть игру. Белые должны игнорировать очевидность. Тусклый ход слоном, здесь, с2. Даже незаметно. Но после этого хода каждый последующий ход черных ведет к мату. Любой ход — самоубийство. Нет хороших ходов.


Дата добавления: 2015-07-19; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
От автора 21 страница| От автора 23 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)