Читайте также: |
|
КРЕЩЕНИЕ
В мае 1997 года Булат Окуджава с женой отправился в свою последнюю заграничную поездку. Чувствовал он себя неплохо: в предыдущем году перенес вторую операцию на сердце (пусть и менее серьезную – вшили стимулятор), но страдал эмфиземой легких, которую лечили препаратами, резко понижавшими сопротивляемость организма. Иммунитет был угнетен, и любая инфекция могла спровоцировать долгую болезнь. Он почти не выходил из дома и никого не принимал, но к весне окреп и решился предпринять путешествие в Германию и Францию. Прилетели во Франкфурт, оттуда приехали в Марбург. В поездке попутчиком Окуджавы и его жены оказался критик и журналист Илья Медовой, опубликовавший впоследствии очерк «Последнее путешествие».
9 мая Окуджаву чествовали в марбургской ратуше, в кабинете обер-бургомистра. Ужинали в ресторане «Бельвю». Окуджава был задумчив, улыбался, молчал. На следующий день автомобилем отправились в Висбаден. Сочиняли в дороге смешные экспромты. Окуджава хвалил «Актерскую книгу» Михаила Козакова, подаренную ему перед отъездом. Из Висбадена позвонили Копелеву, только что оправившемуся после гриппа. Спросили, заехать ли к нему в Кёльн сейчас или в другой раз. «Сейчас, – ответил Копелев, – другого раза может не быть».
Как выяснилось, он был еще не совсем здоров. Окуджава заразился гриппом именно во время этой последней встречи. Копелев предупреждал, что болен, просил не подходить, – но Окуджава шагнул к нему и обнял так же решительно, как когда-то, на глазах у посольских шпиков, приветствовал в концертном зале Виктора Некрасова.
Говорили, естественно, о России и об истории. Копелев говорил, что ее уроки необходимо усваивать. Окуджава возражал, что история никого ничему не учит, и максимум, что мы можем, – изучать ее, пытаться понять и «споспешествовать».
16 мая они с женой отбыли поездом из Кёльна в Париж. Там остановились у Михаила Федотова – журналиста, политика, автора «Закона о печати», а в 1997 году – российского представителя при ЮНЕСКО. 24 мая посетили Анатолия Гладилина, живущего в Париже с 1976 года. Окуджава жаловался на сниженный иммунитет, просил крепкой водки, «чтобы никакая зараза не пристала». Сказал, что не поет больше «Песенки о голубом шарике» («голубой» теперь имеет вполне конкретный смысл) и «Песенки о московском метро» («С нынешними левыми я не хочу иметь ничего общего»). Спокойно уверял, что давно вышел из моды. Его горячо разубеждали.
26 мая Гладилину позвонили от Михаила Федотова и сообщили, что встречу с Окуджавой, назначенную на 28 мая, нужно отменить: он заболел гриппом. Через неделю обнаружилось, что грипп перешел в воспаление легких: его решено было перевезти в военный госпиталь в Кламаре, один из лучших в окрестностях Парижа. Гладилин немедленно навестил его и поразился тому, как резко он сдал.
– На фронте я так хотел попасть в госпиталь, на несколько дней, чтоб отоспаться, поесть… В окопах – по пояс в воде, и никакая холера не брала! А тут, видишь, глупый грипп…
– На войне ты был несколько моложе.
– Нет, дело не в том. Там – напряжение… гражданка расслабляет…
Пытаясь отвлечься, заговорил о литературе: критики, процветавшие в советские времена, упрекают его в том, что он в «Упраздненном театре» не осудил родителей-коммунистов. Гладилин его поддержал: «Мои родители тоже были большевиками, я их тоже очень люблю, они искренне верили.»
Окуджава пожаловался, что ему не дают чаю. Он не знал ни слова по-французски. Выяснилось, что на завтрак и обед ему привозят термос с горячей водой, надо попросить, чтобы налили – он не просит, вот и не наливают. Договорились, что будут наливать без просьбы. Он стал рассказывать о работе в комиссии по помилованию. Сказал, что страна деградировала: 99 процентов преступлений совершаются по пьянке.
Гладилин вспоминает, что во время разговора Окуджава оживился, стал похож на себя прежнего – только часто и глубоко закашливался. «Выздоравливай, и пойдем к бабам», – попытался пошутить Гладилин; Окуджава слабо улыбнулся.
Ольга держалась героически: Гладилин вспоминает, что «к Булату она подходила с ясной и доброй улыбкой».
У Окуджавы открылась язва, кровотечение не прекращалось, его перевели в реанимацию и погрузили в искусственный медикаментозный сон.
11 июня врачи предупредили, что положение критическое. Жена приняла решение крестить его. Он был без сознания.
Лет за десять до этого Ольга Окуджава побывала у старца Иоанна Крестьянкина – он согласился ее принять и беседовал с ней два часа. Во время этого разговора в ответ на упоминание об атеизме ее мужа Крестьянкин вдруг сказал: «Ино жена мужа ругает-ругает, да сама и окрестит. Святой водой, а нет святой – то и кипяченой. А кипяченой нет – то из-под крана».
Окрестив мужа, Ольга дала ему имя Иоанн – в честь Крестьянкина, предсказавшего это крещение; впрочем, он и сам давно называл себя в автобиографических рассказах Иваном Ивановичем.
В 16 часов 12 июня 1997 года Булат Окуджава умер.
Родившийся в День Победы – умер в День независимости; последний символ в жизни последнего символиста.
Через полгода в кармане его пиджака вдова найдет листок из блокнота с последними двумя строчками:
Предчувствовать смерть и смеяться не значит ее не бояться.
С ним прощались на Арбате, в театре имени Вахтангова. Было дождливо, прохладно. По улице тянулась многотысячная очередь, и боже мой, что это были за люди.
Некоторые писали потом, что давно не видели таких одухотворенных лиц – но это пафосный штамп. Не в одухотворенности дело. Это были прежде всего очень несчастные лица и очень потрепанные люди, шедшие хоронить главное оправдание своей жизни. Не только Окуджаву, конечно, а все, что умерло с ним. И казалось, что все они вместе с ним исчезнут – все эти фраера, как назвал их он сам; матери-одиночки, архивные юноши, последние старорежимные старухи, учителя, которых никто не слушает, ученики, которым некуда трудоустроиться, все, кому каждый день напоминают: твое место на свалке истории, хватит, тебя больше не надо.
Шла эта покорная, тихая, неистребимая, как выяснилось, толпа лишних во всякое время людей, понурых, кое-как одетых; шла, тянулась, проходила мимо его гроба под его песни, выходила на улицы, растворялась в мокрой, чужой для них Москве, и казалось – все, это их последняя встреча.
Однако шло время, и они собирались на его праздники, на открытие памятника на Арбате 8 мая 2002 года, на концерты в музее Окуджавы, на конференции по его творчеству, на премьеры спектаклей по его пьесам и прозе. Собирались, хотя дети, по всем расчетам, должны были вырасти, а старорежимные старухи – вымереть, а нетрудоустроенные ученики и никому не нужные учителя – спиться; но они приходили в одном и том же неизменном составе.
За это время сменилось и кануло безвозвратно несколько социальных типов – новые русские, деловые мужчины и женщины, герои эры гламура, неоконсерваторы, младопатриоты, и всех их куда-то унесло. Тогда как фраера (не будем употреблять затрепанное слово «интеллигенция», поскольку вся интеллигенция кончилась вместе с Советским Союзом) всё продолжают себя хоронить и всё идут нескончаемым потоком, как змея, догоняющая собственный хвост, в мультфильме Ивана Максимова «Болеро». Они смешны и временами противны. Они потерты. Они повторяют одни и те же слова – «но вечные стихи затвержены тайком, и сундучок сколочен из фанеры». Идет это несчастное племя, голосом которого он стал, – и доказывает свою совершенную неубиваемость. Все те же домашние дети, все те же безрукие отцы и нервические матери, все те же хорохорящиеся деды и слезливые бабки, парад уродов, носители единственных ценностей, имеющих смысл.
«Цель нашу нельзя обозначить, цель наша – концы отдавать», – как сказала Новелла Матвеева по другому поводу.
Окуджава похоронен на Ваганьковском кладбище рядом с матерью. Памятник – круглая гранитная глыба, на которой воспроизведена в бронзе его роспись.
Но дело, так сказать, не в этом, а в том, что – как закончил лучшую свою книгу Андрей Синявский: «А они идут, идут сейчас. И пока я здесь живу, пока мы все живем – они будут идти и идти…»
ЭПИЛОГ
Книга дописана, но главное не сказано – чувство, знакомое каждому автору. Бессмысленно надеяться выговорить это главное на последних страницах: перед смертью не надышишься. Чего не сказал на семистах – вряд ли скажешь на двух.
Тем не менее, тем не менее, напоследок.
«– Кое-что дописать, – прошептал полувопросительно Цинциннат, но потом сморщился, напрягая мысль, и вдруг понял, что, в сущности, всё уже дописано».
Остается, однако, вопрос: повторим ли этот феномен? и возможно ли появление нового поколения, которому голос, песни, проза Окуджавы будут говорить столько же, сколько говорили его современникам?
Окуджава вне контекста своей эпохи многое теряет, и как Блок лучше всего понимался в определенные времена – например, в семидесятые, – так и творчество Окуджавы должно опять обрести своего читателя, но для этого нужен сложный комплекс условий. Нужно пройти через новую стагнацию и новую оттепель, нарастить определенный культурный потенциал, в котором каждое слово становится больше своего обычного значения, становится сигналом, паролем, вовлекает в круг читательского восприятия множество других текстов. Нужно пройти через серьезные испытания, о которых не дай бог и думать, – но человечество забыло о некоторых простых вещах, а напоминает о них обычно большая война или иной подобный катаклизм. Эти вещи должны вспомниться и стать безусловными, потому что ноты пишутся только на прямых и твердых линейках.
Должно вырасти поколение людей, обманутых всеми общественными ожиданиями и уповающих на порядочность, а не на идею; должно вырасти поколение их детей, верящих, что у них-то все получится.
Булат Окуджава был голосом и оправданием своей страны, той страны, которой больше нет; он был лучшим, что в ней было, райской птицей, поющей в аду и немыслимой вне этого ада. Этот ад был декорацией его упраздненного театра, фоном его песни, антиподом и условием существования его художественной вселенной. Лучшее гибнет первым – и если худшее, что было в СССР, оказалось легко воспроизводимо, для воспроизводства лучшего требуется слишком многое.
Всё по Блоку:
Есть одно, что в ней скончалось
Безвозвратно,
Но нельзя его оплакать
И нельзя его почтить,
Потому что там и тут,
В кучу сбившиеся тупо,
Толстопузые мещане
Злобно чтут
Дорогую память трупа —
Там и тут,
Там и тут…
Этим скончавшимся безвозвратно в прежней России как раз и был сам Блок, и все, что им олицетворялось и с ним умерло – «но нельзя его оплакать и нельзя его почтить».
Подводя итоги десятилетия, прожитого без Окуджавы, мы можем с полной уверенностью сказать, что почти построили Советский Союз, но без Окуджавы, как большевики в свое время почти отстроили империю – но без Блока. Тонкие вещи появляются на излете эпох, в прозрачные, сквозящие времена, когда сквозь истончившуюся ткань жизни становится видно другое. Из этого другого они и приходят, и о нем повествуют, и те, кто живет одновременно с ними, чувствуют этот сквозняк, то есть сказанное для них не пустой звук.
Но все эти условия рано или поздно будут соблюдены, потому что хоть спираль и сужается с каждым витком, а кругового ее хода еще никто не отменил.
Так что все это будет нескоро и несколько хуже.
Гаснут, гаснут костры. Спит картошка в золе.
Будет долгая ночь на холодной земле.
А после долгой ночи – холодное утро и серый день, и лишь потом – благодатный вечер, когда жгут костры и поют вокруг них. И костры эти будут не те, с поправкой на сужение спирали. И сюда уж никто не вернется. Кое-что не возвращается, да, с этим надо смириться, иначе и песни эти не звучали бы так.
Кое-что – уже навсегда.
Или как за год до смерти сказал он об этом чуть оптимистичнее:
Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.
А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится всё то, что хотим?
Да, всё совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.
2006–2008
Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 22 | Нарушение авторских прав