Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

34 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

Глава 26

 

В прихожей, где она оказалась без приглашения, было решетчато и сумрачно, будто в отключенном холодильнике. Комариха громко поздоровалась, сразу приготовив льстивую улыбку, но ей никто не ответил. Осторожно глянув в комнату, она обнаружила накрытый стол и на нем бутылку красного вина. Давным-давно лишенная невесткой этой невинной радости, Комариха облизнулась и, ощипывая на себе лоскуточки, посмотрелась, как положено гостье, в темное, гладкой водою налитое зеркало. Пройдя, она на белой скатерти, на самом лучшем и почетном месте, увидала свой прибор, те самые тарелку и чашку с серыми остатками былой позолоты, из которых ела всегда: такая доброта учительницы, очевидно заранее знавшей, что она придет, сильно ободрила Комариху. Заглянув еще на кухню, где раковина была забита, как осенняя лужа, мягкими вареными очистками и стояло, с черными и ржавыми кругами от кипения воды, множество пустых, шершаво сохнувших кастрюль, Комариха убедилась, что учительницы в квартире нет. Старуха подумала, что хозяйка, вероятно, вышла к соседям по хозяйственной нужде, а ребенок спрятался от злодеев где-нибудь за мебелью. Приседая и притираясь щекою к желтой стене, Комариха заглянула за шифоньер, за комод: там, в щелях, черными косыми нитями паутины напоминающих распоротые швы, она увидала только разъехавшийся, посеревший от времени журнальчик да какое-то темное коромысло, основательно застрявшее. Сощуренной Комарихе померещилось, что это какая-то шашка или сабля, но, сколько она ни елозила, с кислой гримасой отворачиваясь от своей руки, по плечо ушедшей в темноту, кончики пальцев только чуть-чуть касались окаменелого крученого шелка рукояти, толкали тяжелую, словно засохшей краской склеенную кисть. Наконец Комариха устала, с трудом разогнулась и, с меловым пятном на дряблой щеке, похожей на тряпку, какою в классе только что стерли с доски большую контрольную работу, присела к столу. Только тут она обратила внимание, что мебель в комнате вся исцарапана, буквально порезана словно бы хулиганским ножом, а пыль, лежавшая везде, будто первый жирок обленившейся пустоты, сплошь покрыта ссадинами и темными синяками. Испугавшись, что невестка и ее сообщник уже побывали здесь, Комариха попыталась заесть тревогу жестким, с разорванной шкуркой колбасным кружком, размылившимся на шишковатых, сразу заболевших деснах,– и тут услыхала, как кто-то тихонько отворяет наружную дверь.

Это был Рябков, совершенно пьяный от последней кружки разбавленного кваса, выпитой на торговом углу у самого поворота во двор Катерины Ивановны, куда он вступил, точно актер на сцену, чувствуя искусственность каждого своего короткого шажка. У знакомого подъезда дрожащий воздух был странно студенист, заспанная особа, сидевшая на скамейке возле неуклюжей, как сундук, залитой солнцем детской коляски, проводила гостя подозрительным взглядом, и когда Сергей Сергеич поднялся по крутым, точно полки, ступеням на второй этаж, ему почудилось, что наверху, на лестнице, тоже кто-то есть. Катерина Ивановна сперва приняла его на слух за старика из двенадцатой квартиры и слишком поздно разглядела знакомую шевелюру и бороду, как бы поредевшую волосом от толщины раздавшихся щек. Она привстала, качнувшись на затекших ногах, и хотела окликнуть Сергея Сергеича, но тот, для чего-то ступая на цыпочках, уже увернулся в раскрытую квартиру.

То, что дверь под нужным номером оказалась приотворена на один таинственный сантиметр, Рябков воспринял как приглашение войти без шума: прежний опыт свиданий на чужих территориях, когда не следовало выдавать свое присутствие родителям или соседям по коммуналке, содержал подобные случаи, но теперь, мгновенно представив, от кого ему следует таиться, он почувствовал в коленях противную тошноту. В узком голом коридорчике сверху свисал угрожающий лицу Рябкова почернелый светильник, внизу, под ногами, валялось много разбитой, носатой, морщинистой обуви: из-за нее казалось, что в квартире у Катерины Ивановны собралось не меньше десяти гостей, а между тем в ушах Сергей Сергеича стояла мертвая тишина. Напротив входной двери наклонное зеркало в деревянной раме, местами истертое до дна, как бывает истерта до досок ледяная детская горка, отражало только неуверенные движения лишней мужской фигуры, искажая их каким-то толстым стеклянистым наплывом, и роза светилась там неясным холодным пятном. Рябков понимал, что если он сейчас не сдвинется с места, то так и останется стоять в этой нежилой прихожей, застарело пахнущей лекарством; он попытался прокашляться, издал пересохшим горлом звук, похожий на собачий лай, и, ощущая в теле зыбкую зеркальную волну, проплыл над обувью в желтую комнату.

Призрак старухи в могильных лохмотьях поднялся ему навстречу и угрожающе занес костлявую руку в распавшемся рукаве. Сергей Сергеич попятился, чувствуя спиной пустоту: только тонкая, вставшая дыбом рубаха отделяла его от неведомой, зовущей к падению пропасти. За темной против света фигурой покойницы тоже стояла перевернутая бездна: глубокие борозды на мебели и сорванные клочья паутины, висевшие подобно летучим мышам, показывали, что жители квартиры обитают на потолке,– и то, что происходило сейчас с Рябковым, разворачивалось на каком-то крошечном острове порушенной тверди, словно бы в падающем самолете. Покойница неуклонно приближалась, двигая ноги рывками, точно зверь на задних лапах: Сергей Сергеич ясно видел ее передние зубы, большие, как ногти, белесое пятно на лоскуте подгнившей щеки. Он понимал, что вот так и сбывается самое страшное, так и приходит к человеку сумма всех его житейских грехов. Последними остатками сознания вцепившись в остатки реальности, представленной кастрюлями и знакомой хозяйственной сумкой, Сергей Сергеич трясущейся рукой полез к себе в мешок и вытащил сперва тяжелую бутылку, которую поставил на пол, только теперь увидав такую же точно на далеком, как спасение, накрытом столе. Полегчавший мешочек сделался необычайно увертлив, рука не попадала и скользила в боковой карман с какой-то мусорной мелочью; наконец, ухватив двузубец через складки, будто свежепойманную рыбину, Сергей Сергеич отряхнул с него пустую капроновую шкурку, норовившую зацепиться, и его едва не вырвало, когда он заметил, что держит вилку, будто собирается подцепить с тарелки кусок еды.

Между тем нога покойницы, обутая точно в такую же тусклую туфлю, что во множестве валялись вокруг, подмяла оброненную розу, раздавив растрепанную белую головку. Отступив еще на один ритмический шаг, Сергей Сергеич, будто в танце, сделал шаг вперед и выбросил зажимавший оружие потный кулак. Тотчас его охватили жуткая слабость и земляной, сырой, сладковатый запах картофелехранилища, что исходил от тела покойной, шел из ее разинутого, скользкой плесенью обметанного рта. Безвольная рука, взятая в костяной зажим, заворачивала не туда, набирая чужой, кривой, ломающей силы, потом последовал удар, и Сергей Сергеич почувствовал, что кожа его вместе с нежным атласным жирком ходит по ребрам, будто ткань по стиральной доске. Вилка сбрякала на пол, чистая, едва окрашенная розовым соком, точно ею брали клубнику. Рябков, задыхаясь, зажал ладонью жгучую боль, тупо отдававшуюся в ногах и в голове, ощутил растопыренными пальцами, как расплывается теплая клякса; кровь, вытекая из набухающей боли, сама не болела и была точно посторонняя жидкость, ладонь, окрашенная ею в рыжий цвет луковой шелухи, тоже не болела от крови, но была как чужая. Боком, подчиняясь крену падающего пространства, Сергей Сергеич вывалился в коридорчик, уткнулся лицом в колючее, словно опилки, оборвавшееся с вешалки пальто, едва не захлопнул собственным весом наружную дверь, но та, покачавшись, все же выбросила его на лестницу. Скатившись, будто с горки, по перилам и по стене, Рябков оказался на улице: там его охватила мягкая, печная, душная жара, особа, что поднялась навстречу ему с перекошенной скамейки, была одета в пронзительно-синее платье, и Рябков, делая вид, что ничего не случилось, поминутно теряя и снова улавливая собственное сознание, словно нитку знакомого запаха в уплывающем воздухе, потащился к трамвайной остановке.

 

Катерина Ивановна услыхала сдавленный крик и, вскочив со ступеньки, где сидела на подстеленной свежей газете из собственного ящика, увидала, как Сергей Сергеич кубарем выкатился из квартиры: белая рубаха у него на боку набухла красным, жирный от крови лоскут был цвета говяжьей печени, седина на макушке торчала хохолком. Что-то помешало Катерине Ивановне закричать в ответ: медленно спускаясь и стараясь не наступить на четыре мелкие темные капли, она поняла, что все, происходившее с ней, наконец-то закончилось. Чтобы вернуться в прежнюю жизнь, ей пришлось бы как-то улаживать случившееся, а она не хотела и не могла. Во дворе соседи и незнакомые люди, имевшие все-таки что-то неуловимо знакомое в местных добротных лицах, покрытых розовым загаром и белой сеточкой морщин, стояли и смотрели так, что Катерина Ивановна сразу догадалась, куда ушел окровавленный Рябков. Никто не поздоровался с ней, только приходящий мальчик-музыкант, проскользивший, как корабль на горизонте, за спинами толпы, тихо ей оттуда поклонился. Катерина Ивановна подумала, что надо вызвать из автомата милицию и «скорую помощь», но тут же подумала другое: оставленный ею дом, заросший, словно гигантской крапивой, черными тополями, не мог иметь по стандартной планировке смежных однокомнатных квартир, и квартиры эти не могли смыкаться всеми стенами сразу, не будучи в действительности одним помещением, где происходила максимум одна история. Она прощально глянула на балкон, который считала своим: там, утонув в распавшейся, до тапок провисшей газете, топтался бледный Михаил Израилевич и делал Катерине Ивановне круглые знаки толстеньким пальцем, будто накручивал номер, одновременно округляя перепуганные старые глаза.

Катерина Ивановна пошла по тротуару. Тут и там в густой и теплой пыли валялись, то орлом, то решкой, нагретые монетки: она подобрала пятнашку; тяжелый, как галька, полтинник; какую-то иностранную денежку, очень легкую, с полированным профилем; новенькую ликующую двушку; каменный черный пятак. Но все автоматы по пути, обязанные вызывать милицию и врачей вообще безо всяких монет, не давали гудков, только шипели и нашептывали в ухо что-то неразборчивое или стояли без трубок, точно старые умывальники. Между тем вокруг происходили изменения: пространство за спиной у Катерины Ивановны смыкалось, не сохраняя ни малейшего следа ее недавнего присутствия; небо над головой стало горячим и фиолетовым, будто навороченный лопатами свежий асфальт. Вывернув наугад на хлынувший ветром, точно прорвавший плотину проспект, Катерина Ивановна увидала под обдираемой, будто эскимо, афишной тумбой скорченную фигурку с черным кустиком знакомой бороды. Около нее суетились, будто чайки, растрепанные медики, тут же стояла, кое-как развернувшись и растворив воротца, «скорая помощь». Катерина Ивановна поняла, что звонить никуда не нужно, что теперь она окончательно свободна. Последней, кого она увидала, прежде чем исчезнуть навсегда, была Маргарита: в свистящем шелковом балахоне, с сединою, торчавшей с висков, будто полуоторванные папиросные бумажки, бывшая подруга выкликала свекровь по имени-отчеству, кружась и глядя на экскаваторными ковшами задранные балконы, точно старуха и в самой деле умела летать.

 

Катерина Ивановна не узнала, что Рябков остался жив и очень скоро залечил разорванный бок, но ничего не смог рассказать железному, как Самоделкин, милиционеру комсомольского возраста, напрочь отказавшемуся поверить в привидение. Пьяненькую Комариху обнаружили только в воскресенье вечером, когда открыли квартиру Катерины Ивановны при помощи тоже хмельного, действовавшего с большою расстановкой жэковского слесаря: старуха спала на полу, завернувшись в тряпье, выволоченное ею из открытых шкафов, что стояли с перекошенными ящиками и вывешенными флагами, точно взятые штурмом укрепления; рядом со старухой в мягком ворохе младенцем спала бутылка, которая, перекатившись, срыгнула на платья и кофты темную струйку вина. После, прибирая в квартире, Маргарита обнаружила множество странных предметов – твердые старинные фотографии без лиц, почернелые кольца без камней,– но не обратила никакого внимания на двузубую серебряную вилку, которую небрежно бросила с другими вилками и ложками в маловатую для нее полуразрушенную коробку. Потом все это долго стояло запертое и ничейное; по мере того как реальность исчезала под возникающей из ниоткуда непрозрачной пылью, тело пустоты обретало определенность, обрастало мягкими отложениями, затягивалось пленками и дышащими легкими из больших белесых паутин. Несколько раз Маргарита наведывалась посмотреть: среди бела дня в квартире было темно, приходилось зажигать электричество,– но единственный живой плафон ничего не освещал, только менял собственный цвет с черно-серого на тускло-желтый, выявлявший внутри какие-то грубые клочья, и издавал нестерпимый горелый запах, точно утюгом сожгли до корки лежалую синтетику.

Куда это все со временем девалось, неизвестно; Маргарите на это было, как она теперь во всеуслышанье выражалась, глубоко насрать. Она развелась с безропотным Колькой, заработавшим хронический гепатит и в одночасье пожелтевшим, будто лысая репка, и отсудила у него жилплощадь. Получились две абсолютно одинаковые бетонные квартирки на разных окраинах города. Колька с помешанной Комарихой, страдавшей теперь невероятным обжорством и пихавшей за щеки, точно конфеты, Маргаритины стекляшки, уехали в окутанный дымами заводской район, настолько бесцветный, насколько только может не иметь цветов материальный объект, и там пропали навсегда, а Маргарита поселилась с видом на сосновый лесопарк, зимой поющий, стоя и качаясь, заунывные песни, спускающий по ветру снежные хвосты, летом пахнущий водкой с нагретых пригорков, понизу полный мусора и папоротников, жестких бесплодных черничников. Скоро к Маргарите переехал с самого начала неизбежный для нее Рябков. Его осудили условно на два года за кражу бумажника, отягчавшего мирно висевший на стуле толсто-плечий пиджак начальника отдела (от чего Рябков при мыслях о Катерине Ивановне не смог удержаться), уволили из института после бурного собрания коллектива, и притихший Сергей Сергеич устроился дворником. По утрам он расшваркивал синие лужи, поводя бородою вслед летающей метле, или долбил крутые, намозоленные снегом ступеньки возле овощного магазина, догола шкурил промерзлый асфальт – поздоровел, посвежел широким лицом, полюбил перемены погоды, ветреные сизые оттенки весеннего неба, утреннюю кивающую суету человеческих ног, мельтешивших, пока он не спеша перекуривал, по его недоделанной уборке. Живописью он теперь занимался редко и робко, с разрешения Маргариты, что придавало ему немного уверенности перед чистым, как стенка, холстом,– и работал большей частью по памяти, уже не стоя, а сидя на переступавшей по диагонали угловатой табуретке, имея перед глазами и на подрамнике одну пустоту.

Его еще ожидала впереди короткая и бурная слава пострадавшего диссидента, выставки в подвалах и на чужих затоптанных квартирах, где картины стояли прямо на продавленных диванах и вся обстановка, с осторожным обходом комнаты и курением на кухне в общую, переполненную топливом пепельницу, неуловимо напоминала многолюдные похороны. Его отвернувшаяся живопись, особенно последнего периода невидящих глаз, чрезвычайно интересовала глаженых и тертых иностранцев, выделявшихся среди русской публики, как большие грызуны среди разнопородных собак, белевших скобками зубов и воротничков на самых беспорядочных сборищах,– впрочем, плативших сдержанно. Маргарита, сразу усвоившая тон, превратила себя в долгополое существо с бусами до колеи, выстригла острую челку и тоже стала делать авторские вещи: шишковатую, вроде картофелин, керамику на кожаных шнурках, непомерно длинные сосули из нанизанного на лески стекла, выражавшие, должно быть, тайное строение ее души. Маргарите предстояла долгая жизнь; их с Рябковым еще ожидал внезапный и безалаберный, будто понарошку, отъезд в Америку, где они вскоре расстались; Сергей Сергеич, говоривший по-английски с ужасным акцентом и считавший, что американцы еще хуже кавказцев и пролетариев, утонул в аккуратном и сером, как экран телевизора, умеренно холодном водоеме, название которого было ему неизвестно, а Маргарита снова вышла замуж – за молодого негра, напоминавшего ей любимого с детства Фантомаса, на самом деле бывшего удачливым торговцем подержанной техникой.

 

Об этом Катерина Ивановна не узнала, и о ней никто ничего никогда не узнал. Она переждала благодатную, с холодным цветочным запахом и белым градом, щедрую грозу в теремке на детской площадке, а потом пошла среди радужных золотых колец, среди комьев ледяного тающего сахара туда, где небесная радуга, с преобладанием тусклой электрической желтизны, угрюмо горела в лиловом полумраке рассеянных туч. Ноги сами несли Катерину Ивановну; вокруг нее, пониже и повыше, стояли в воздухе большими буквами призывы к светлому будущему, впереди заманчиво хлопали двери магазинов, создавая впечатление, будто Катерина Ивановна направляется именно туда,– но она всего лишь наблюдала, как в двери входят другие люди, а сама шагала мимо, податливо следуя уклонам омытой, посвежевшей местности. Пока она одолевала улицы, где бывала прежде по своим обычным делам, с нею как бы не происходило ничего особенного: она еще могла вернуться, удовлетворившись прогулкой. Но вот, удивительно совпадая с отчетливой на асфальте, будто край переводной картинки, границей дождя, граница обжитого и прежней жизни осталась позади; Катерина Ивановна вступила в область повторений, где видела совершенно знакомые вещи – пятиэтажные избы хрущевок, жилые блочные сооружения как бы из детского конструктора, грязно-белые киоски «Союзпечати», милицейские стенды и стенды со старыми, точно простым карандашом нарисованными газетами, желтые бочки с квасом, заводские бетонные заборы, бумажную траву. Ничто вокруг не несло новизны и, повторяясь, отдавало бесконечностью; место прежней жизни Катерины Ивановны, державшееся на кривой решетке из нескольких перекрестков, вдруг бесследно слилось с однородным пространством и тихо кануло за спиной в небытие. Оно напоминало о себе только некой точкой симметрии с ушедшей в неизвестность Софьей Андреевной; присутствие матери до сих пор ощущалось в удлинявшихся тенях, плывших, точно водоросли по течению реки,– той самой реки, что несла Катерину Ивановну и уже не одолевала, а огибала препятствия, выбирая на земле самую лучшую, самую добрую ее морщину. Теперь возвращение сделалось невозможно; впереди, пока неразличимая на взгляд, лежала граница судьбы. Вокруг тянулись городские окраины, изрывшие землю изображениями горного пейзажа, с отвалами шлака и глины, с древовидным бурьяном, с затопленными ямами, где над густой, как какао, водой носились тугие снаряды стрекоз,– но постепенно макет уступал пейзажу настоящему, возникшему перед глазами Катерины Ивановны в натуральную величину. Она шагала по обочине разбитого шоссе, заслоняясь от взлетающего ветра встречных машин, и видела перед собою ровную, будто разрезанная грибная шляпка, кромку соснового леса, выветренные каменные обрывы цвета овсяных хлопьев, заворот узкоколейки, где летел дымящей папироской одинокий маленький паровоз. Стемнело; нагретый пахучий лес обступил шоссе, его вершины рисовались на густой синеве двумя берегами небесной реки, словно повторявшей и подтверждавшей путь Катерины Ивановны среди электрических звезд, горевших теми же домашними цветами, что и городские окна. Иногда вдали мелькал белесым мотыльком слабый свет автомобильных фар; нырнув в неизвестную складку, он затем вырастал перед Катериной Ивановной до самых верхушек деревьев и столбов и выскакивал из-под земли парой округлившихся огней, озаряя выставленный на палке ярко-белый дорожный знак; мельком показав в салоне темные головы пассажиров, автомобиль уносился прочь – и снова наступала темнота, стволы негромко вздыхавших сосен серели впереди, будто горелые бревна, покрытые пеплом. Катерина Ивановна немного поспала в одиноком, как банька, стогу, сверху немного смокшем травяною шкуркой, внутри сухом и колком, образовавшем для нее округлое птичье гнездо. Наутро она, сориентировавшись по мягкому свороту на проселок, ночью будто ложкой подхватившему съезжавшую огнистую машинку, снова пошла вперед. Теперь она понимала, что область, всегда считавшаяся внутренней, достижима простыми усилиями пешей ходьбы. Через пару часов она опять вступила в какой-то заводской и пыльный городок, с преобладанием грузовиков над редкими легковушками, с магазинами в избах, с красным флагом, оправлявшимся, будто петух, на крыше беленого, как печка, двухэтажного строения, выходившего крыльцом прямо на дощатый тротуар. Но этот низенький населенный пункт, наперед перенявший у леса его ничейную сквозистость, был теперь для Катерины Ивановны просто частью природы, с некоторым переизбытком металла, камня и песка; лица встречных обитателей казались ей далекими и совершенно чужими. В чахлом центре, возле тусклого, окованного железом стеклянного «Гастронома», крепкие тетки в отгорелых и неподходящих друг другу цветочках на ситцевых платьях и низко повязанных платках торговали молодою розовой картошкой в маленьких, словно бы детских ведерках и разновеликими банками густого, как белила, молока. Среди них Катерина Ивановна неожиданно увидала своего гвардейски усатого деда, стоявшего очень прямо перед тряпочкой с разложенными чистыми грибами, с достоинством и поклоном принимавшего деньги, только чуть-чуть опиравшегося рукою о высокий, с потертым седлом, по-лошадиному изогнувший руль велосипед. Катерина Ивановна не подошла, не поздоровалась: она была теперь как разведчик, переходящий границу, и встреча с дедом только лучше дала ей ощутить бесповоротность собственного отсутствия.

Скоро городок закончился, оказавшись маленьким, будто всего лишь нарисованным на карте. Перед Катериной Ивановной, поперек ее пути, лежало синее-пресинее шоссе, гораздо шире и глаже того, по которому она шагала до сих пор. Совершенно прямое от горизонта до горизонта, оно делило землю, как полоски делят мячик, ровно пополам – и в то же время неуловимо смещало реальность. Все дорожки и тропинки, впадавшие в него, на другой стороне продолжались поодаль и скрытно, будто примятые звериные лежбища. Казалось, что асфальтовая гладь своим течением сносит путешественника,– и там, где он мог тихонько выбраться на отлогий берег, ярко синели в цвет асфальта крупные васильки. Катерина Ивановна стояла и слушала сухой звенящий шелест, полдневные часики в высокой траве, перекрываемые взлетным шумом проносившегося транспорта. Ее волнение росло от каждого такого взлета, и она не замечала лобастый, оскаленный радиатором междугородний автобус, выраставший издали на бешеных колесах, не замечала ожидающий рядом с нею неторопливый, будто инвалидное кресло, неуклюжий тракторок,– то, чему через минуту было суждено превратиться в месиво железа и крови, стекавшей с покореженных обломков, будто плохая, жидкая краска. Катерина Ивановна глядела туда, где округлые, небесной укладки, божественно бледнеющие дали все выше поднимались, все больше набирали воздуха, раз от разу ища соединения с небом,– и последняя голубая вершина, различимая благодаря одной бесплотной кромке, уже почти достигала небесной прозрачности, доказывая, что нет непроходимой границы между небом и землей.

 


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.007 сек.)