Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

28 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

По молчаливому соглашению, соблюдавшемуся несмотря на очевидный распорядок жизни Катерины Ивановны, она и Рябков ни разу не заговорили об умирающей, словно это было страшное табу. Тайна образовалась вечерами, когда Катерина Ивановна, честь честью доставленная домой, вновь неблагодарно выскакивала в темноту, становившуюся тем временем пустой и мертвенно-синей от фонарей, похожей на коридоры ночного учреждения, и в глубине асфальтовой дорожки, среди снега, лежавшего как гипсовая маска на родной поверхности двора, искала со страхом фигуру Рябкова, принимая за нее то одну, то другую ловушкой расставленную тень. Катерине Ивановне казалось, что если уж говорить про мать, то надо рассказывать все: и то, как у нее, укрытой до черных, сильно дышащих ноздрей, урчит в подложенное судно глинистая жижа, и как она сквозящим сиплым голосом буквально ни за что ругает медсестер, и как она часами держит за щекой превратившийся в мыло кусок колбасы, который приходится, как у ребенка, выдавливать пальцами. Чтобы только прекратились провожания домой, Катерина Ивановна с радостью перебралась на житье к Маргарите, даже несмотря на Колькину мамашу, которая мало того что не спала ночами, но еще и специально караулила гостью в темных углах квартиры, впивалась в руку и, больно перехватываясь, шаркая ножищами, волочилась за ней по коридору, будто собака на задних лапах, временами упираясь и словно желая сказать на ухо какой-то секрет.

 

Теперь Катерина Ивановна в рабочее время ходила к Сергею Сергеичу в мастерскую. То была подвальная комнатушка, из-за отсутствия окна похожая чуть ли не на укрепленный бункер, а в действительности отделенная от неизвестного, гулко-глухого подвального пространства фанерной перегородкой с прорезями для труб. Трубы, толстые и тонкие, как жерди, все в тепловатом поту, сплошь покрывали единственную каменную стену и как бы медленно стекали друг на друга: одна и та же мутная капля, начав свой путь на ржавом вентиле под потолком, постепенно, исчезая и набухая вновь, кривоколенными путями попадала в одну из двух пол-литровых банок, ввинченных Рябковым в сырой песчаный мусор. В сухом углу стоял заваленный работой теннисный стол, рядом – трехрогая вешалка, на которой помимо пальто и шапки Рябкова постоянно висела еще какая-то смурная толстая одежда, принадлежавшая неизвестно кому. Также в мастерской помимо более или менее целых стульев, отчасти служивших, отчасти составленных у перегородки высоченным шатким укреплением, имелось сальное, как старый ватник, продранное кресло, в которое осторожно садилась Катерина Ивановна, а Рябков подсаживался к ней на подлокотник. Как ни странно, несмотря на инстинктивное отвращение лучшей части отдела к сувенирам, отдел во многом занимался именно ими, предназначенными для производственных выставок и зарубежных делегаций. Образцы, выполненные по эскизам Рябкова в специальной мастерской, стояли тут же, в канцелярском шкафу: плексигласовые, мертвенькие с золотом, или деревянные, крашенные серебрянкой,– карликовая порода уличных монументов, от которых Сергей Сергеич мысленно не мог отвязаться. Сергей Сергеич видел, что Катерину Ивановну, как ребенка, надо чем-то забавлять, и давал ей с полок разные игрушки: она предпочитала прозрачные, сквозь которые проходил, серея, электрический свет.

Разговоров, как с Маргаритой, с нею не получалось: Рябков не раз и не два заводил крамольные речи о чем-нибудь лестном для себя как для оратора, например об эмигранте Солженицыне или о местных эмигрантах,– причем одного из них, впоследствии канувшего в Нью-Йорке, Сергей Сергеич лично видел у знакомых и прекрасно запомнил тяжелого человека с темными, как урюк, морщинистыми подглазьями, сидевшего в пальто за круглым хозяйским столом и глядевшего в чай. Но Катерина Ивановна от таких разговоров вся сжималась на краешке кресла, и лицо ее становилось обиженно-упрямым, точно Рябков делал ей какой-то несправедливый выговор. Критическую книжку об упадке модернизма, где среди страниц с цифирью, ужасно по внешности похожих на доклад, имелось несколько черно-белых и две цветные иллюстрации, Катерина Ивановна всегда украдкой закрывала – и просто-таки боялась альбома Дали, изданного в ГДР. Она не желала смотреть на лошадей и слонов с ногами насекомых, на часы, непропеченными блинами стекавшие с каких-то поверхностей: мир, застигнутый в мучительный момент метаморфозы, мир вещей, не желавших более изображать и представлять самих себя, был ей глубинно страшен, потому что соответствовал чему-то скрытому в собственном ее естестве. Рябков, положивший на стиснутые колени Катерины Ивановны лучшее свое сокровище, вынужден был сам переворачивать для нее страницы, а когда, убедившись в ее немом сопротивлении, попробовал перейти к другому и нежно взялся за пуговицу блузки, Катерина Ивановна так резко цапнула и смяла воротник, что на руке Рябкова остался и сразу распух след от ее мягоньких на вид, коротко обрезанных ногтей. Он, в общем, понимал, что Катерина Ивановна сугубо местное существо, из множества местных существ с женскими глазами и мужскими носами, встречавшихся на улицах в преобладающем избытке,– понимал, что из-за этой местной природы говорить с нею о чем-то далеком, выходящем за пределы понимания и обихода, просто за географические границы города, значило говорить о небытии, то есть о смерти. Даже страх перед серьезным антисоветским рассуждением, в противовес анекдоту, носил у нее характер привязанности к месту, где все происходит так, а не иначе и по-другому быть не должно.

Все-таки Сергей Сергеич принес в институт пару своих работ, трусливо радуясь, что из-за вечерней занятости Катерины Ивановны не может пригласить ее к себе в общежитие и ответить сразу за все, что лиловеет и гниет у него по стенам, представляя части его собственного более или менее далекого прошлого. Он выбрал что попроще и посветлей: пару натюрмортов, где он почти ничего не выдумывал и где сочетание предметов казалось почти житейским, можно было даже при желании придумать о владельце вещей какую-нибудь историю – облечь картину в слова, чего Рябков, вообще-то, не выносил. Однако он надеялся, что Катерина Ивановна мысленно этим и займется, простодушно веря, что он, Рябков, и есть владелец написанного, и потом уже спокойно примет его с приданым, состоящим из одних изображений и только малого числа оригиналов, совершенно непригодных в хозяйстве. Каким-то образом Сергей Сергеич догадывался, что обладание эмалированным бидоном и танцующей пластмассовой негритянкой (в которой его привлекало грубое, почти нарушавшее композицию несоответствие крика формы и гладкого молчания материала) – что владение этими вещами в прямом и обычном смысле слова реабилитирует его как автора в глазах Катерины Ивановны. Дело было даже не в зажиточности Рябкова, а, пожалуй, в способности одушевлять собою и удерживать вокруг себя хотя бы небольшой, зато настоящий мирок, каковой способностью Рябков ни в малейшей степени не обладал.

Он ужасно почему-то волновался, поджидая невесту в обычные одиннадцать часов: то, что одна картина была существенно больше и квадратнее другой, казалось ему теперь ужасной несообразностью. Он почему-то думал, что Катерина Ивановна гораздо хуже все поймет из-за разных масштабов изображенного, из-за того, что фиолетовый бидон, перенеси его в соседний натюрморт, был бы там величиною с бочку, и к тому же картины не хотели стоять, не держались стоймя на лежачем беспорядке теннисного стола и съезжали, царапая стену, спихивая на пол обрезки ватмана, засохшую в чашках гуашь. Страх, что Катерина Ивановна, внезапно поумнев, может его раскритиковать, обдавал Рябкова жаркой глухотой, и в то же время он так живо воображал себе ее восхищение, что ее самой было почти не нужно. Все-таки она появилась, постучала в отпертую дверь, сошла по пяти ступеням, опустив глаза на свои спускавшиеся башмаки, что-то передвинула, села на обычное место. Все делая одною – кажется, левой – рукой, Рябков налил ей из заварника, будто из лейки, приготовленный чай с коньяком и жестом указал на работы, пристроенные к стене под разными углами. Катерина Ивановна принужденно посмотрела на картины: до такой ужасной степени не ожидали взгляда все эти нарисованные штуки в ровнейших деревянных рамах, на которых словно не хватало линеечных делений, что она тихонько охнула, а Рябков со злобой подумал, что, если она произнесет хотя бы одно неодобрительное слово, он ни за что не женится на ней. Катерина Ивановна не сказала ничего, только спросила, как называются натюрморты, на что Рябков, принципиально дававший работам только номера, пробормотал сквозь зубы нечто невразумительное. Вообще, бледность Катерины Ивановны, кое-как украшенную ртом, похожим на бумажку, которой вытерли что-то красное, и особенное упрямство, с каким она защищала свои застежки, можно было истолковать как робость перед большим искусством, когда отступает личное, тем более секс. Но Рябков, всегда объяснявший в собственную пользу косноязычие приятелей и насмешки иных знатоков, на этот раз не сумел себе помочь и с чувством, что не напишет больше ни одной работы, поглядывал через плечо Катерины Ивановны на номер восемнадцатый и двадцать девятый. Внезапно он понял, что любое изображение – даже если прямо сейчас написать с натуры это белое плечо на фоне крашеной зеленой перегородки, похожей на прессованную еловую хвою, эти мокрые трубы и красный ситец, свисающий со стола,– изображение покажет не то, что здесь, а то, что очень далеко, и расстояние между предметом и его изображением вовсе не физическое, а умственное, измеряемое в неизвестных единицах. Унося домой картины, больно вилявшие под мышкой среди беспокойной толпы, Сергей Сергеич мстительно воображал, как переедет к Катерине Ивановне и обвесит своими работами нетронутые, должно быть, светленькие стены от пола до потолка. Перебравшись в квартиру жены, он в действительности перенесет ее в созданную им потустороннюю страну; мебель Катерины Ивановны, ее кастрюли, подушки окажутся в совершенно незнакомом месте, вся их самодовольная реальность превратится в ничто. Это будет просто реквизит – в гораздо большей степени изображение, чем содержимое натюрмортов, из-за глупой буквальности размеров и материала,– и Сергей Сергеич принудит жену жить по законам области, написанной на заднике, а кроме того, поставит ее талант виртуозной воровки, сходный с талантом балетным и гипнотическим, на службу своему таланту живописца. Ему больше не придется самому тереться с сумкой по чужой квартире и валить в нее локтем облюбованный предмет: то, что он подглядел в предбаннике, когда Верочкино ожерелье буквально ожило под рукой Катерины Ивановны, превосходило собственный его неловкий навык в десятки раз.

 

Рябков не мог не сознавать, что дело, затеянное им совместно с Маргаритой,– ухаживание как будто честное, с намерением жениться,– есть в действительности нечто темное и даже, может быть, преступное, потому что в драме с неизвестными пока последствиями и на неизвестной роли участвует смерть. Все чаще Рябков стал воображать себя убийцей Катерины Ивановны, подстерегающим удобный случай. Это придавало их свиданиям неведомую прежде остроту. Когда Катерина Ивановна отворачивалась или наклонялась, чтобы мелкими щипками поправить чулок, Сергей Сергеич лихорадочно оглядывался вокруг в поисках орудия – и несколько предметов лежали точно приготовленные, на выбор, удивительно сподручные. Рябкова поражало, что, оказывается, можно убить человека почти любой ерундой: задушить обрезком красного сатина, что остался от обтяжки планшетов, воткнуть между ключиц заточенный карандаш,– даже неподвижные трубы грозились выступами и вентилями, и в банках под ними, тускло-серых выше уровня накапавшей воды, скапливались городские ядовитые вещества. Всюду валялись ключи от потустороннего, сами совершенно конкретные, неспособные попасть туда, куда открывали вход,– и дома Сергей Сергеич с новым интересом разглядывал остатки своих натюрмортов, находя их гораздо более бесчувственными, чем обычные вещи, более подходящими для убийства: в некоторых предметах даже была игривость, связанная с неправильным центром тяжести, они, взятые в руку, словно уже таили в себе смертельный поворот. Еще Рябкову стали нравиться вилки и ложки, прежде его как живописца не привлекавшие: не столовский алюминиевый хлам, из которого трудно выбрать негнутый обеденный прибор, а штучные орудия из мельхиора или лучше из потертого, в щербинках, кислого на вкус серебра. Такими Рябков завел привычку играть за ужином в домах, куда он отправлялся в одинокое вечернее время, и хозяйки видели в его конструкциях, качавшихся между тарелок, признак гениальности.

Мысленно играя роль преступника, более естественную по сравнению с ролью Деда Мороза, Сергей Сергеич открыл в предметах новую выразительность, учитывающую вес и удар,– при этом собственно оружие казалось ему наивным, даже простоватым. Он думал, что и современные пистолеты следует украшать, подобно старинным кинжалам и саблям, разными узорными накладками, чтобы смерть не представала в виде механизма, а таилась и, выйдя наружу, опять исчезала в укрытии. Сергей Сергеич, в общем, нравился себе в роли будущего убийцы и с удовольствием отмечал свое хладнокровие, а также то, что впервые в жизни начал немного полнеть. Во всяком случае, его ремень не доезжал до обычной дырки и не закусывал складку на брюках, сидевших теперь в обтяжку; в перемене внешности тоже была своего рода маскировка, подготовка к роли, мысли о которой странно обостряли нежность его к Катерине Ивановне. Она была такая глупая, такая уязвимая. Во время свиданий, разглядывая разложенные орудия, Рябков терял Катерину Ивановну из виду на несколько секунд и сам становился беззащитен – и при этом возбужденно улыбался. Эта улыбка, от которой борода Рябкова расцветала, как астра, встречала Катерину Ивановну, когда она разгибалась от своего копошения; уже по этой улыбке, выставленной напоказ, в то время как руки прятались за спиной, можно было что-то заподозрить и спастись.

Но Катерина Ивановна не подозревала ничего, ее лицо, немного сонное от прилива крови, простодушно мигало на лампочку. Ей было неловко, что Сергей Сергеич вдруг начинает говорить с иностранным акцентом и подманивает ее, будто собачку или козу, каким-то мелким цыканьем, а сам, налетая боком на шкаф, перегораживает ей дорогу к лестнице. В сущности, Катерину Ивановну было легко убить, она была доверчива, как малое дитя. То же самое подтвердил Олег, вдруг явившийся, посреди зимы в двух пропахших дымом, частично обгорелых свитерах, в маленькой ушанке, похожей на карнавальную собачью маску, сдвинутую на макушку, и в длинном шарфе, накрученном вокруг простуженного горла, точно серый бинт. Олега привело в восторг, что его одноклассница, девушка, с которой он «дружил», оказалась теперь невестой близкого приятеля. Впрочем, такие совпадения, как давно заметил Рябков, сопровождали Олега на всем его блуждающем пути, счастливо превращая поездки в никуда в визиты к родственникам и не давая выйти за пределы круга, который Олег инстинктивно пытался разорвать во всех географических направлениях. Всюду, где бы он ни высадился с джинсовой котомкой и сдачей с билета, он снова попадал на тех же полупьющих, мало занятых жизнью людей. Он тем не менее радовался, обнаруживая их подспудную связь через знакомых и родню, понимая ее как приращение собственных прав,– в частности, права рассказывать всем обо всех с интимными и даже выдуманными подробностями. О Катерине Ивановне он сообщил Рябкову, сомлевшему от выставленного гостем дурного черного самогона, что они ночами гуляли в развалинах, нашли под стеною клад старинных монет, и добавил с удивлением, что «Катька верила всему»,– а что подразумевалось подо «всем», оставил в неизвестности. Сергей Сергеич, которому самогон, как йод, пережег гортань в сухую тряпочку, не расспрашивал, но догадывался, что Олег не называл Катерину Ивановну «Катькой» в глаза, и значит, между ними что-то было по-другому. Но рассказ о руинах на пустыре необычайно его взбудоражил, и особенно он поразился, когда Олег, совершенно пьяный и еле сидевший за столом, держась за его углы, внезапно поднял брови, сильно посветлевшие и тоже будто обгорелые, и признался растерянно, что никак не думал, будто «Катька» еще жива.

 

Глава 18

 

В уме Рябкова каким-то образом сплелось удивление Олега перед живучестью наивной Катерины Ивановны, с которой он не захотел встречаться «после стольких лет», и собственное чувство, смесь нетерпеливой раздражительности и смутной вины, возбуждаемые ее прооперированной матерью,– тем, что она до сих пор продолжала жить. Ни за что на свете он не хотел бы глянуть ей в лицо, вероятно, так перелепленное близкой смертью, что старуха могла бы и сама ходить с косой по несложным вызовам,– он надеялся, что это лицо навсегда останется ему неизвестно и ни под каким предлогом не проникнет в их с Катериной Ивановной совместное будущее.

Как только невеста, приложившись напоследок холодным кругленьким поцелуем к его незаросшей скуле, отправлялась обедать в столовую, Сергей Сергеич через две ступеньки бежал наверх к Маргарите. Маргарита, ожидая Рябкова, курила в форточку, где все было уже по-весеннему отчетливо, дышало, забирая табачный дым, и синяя тень заводских дымов, все время повторяясь, проплывала наискось по яркой кирпичной стене. Голосом человека, не вернувшего долг, Маргарита уверяла, что Софье Андреевне снова хуже, прибавляла для убедительности про симптомы, про метастазы, про замену всех лекарств на морфий, который колют литрами, только чтобы больная поспала. Сергей Сергеич иронически кивал, глядя, как Маргарита ногтем достает из пачки медицински-белую сигарету, и в его воспаленном мозгу умирание превращалось в самостоятельный процесс, в некий математический фокус бесконечного вычитания, в оголение жизни до последних нитей, на которых старуха продолжала болтаться, будто полуоторванная, но страшно игривая пуговица. Назавтра все повторялось, и Сергей Сергеич сам чувствовал себя больным.

Насколько легко наступили осень и зима, настолько тяжелы сделались ему первые ранние оттепели, яркое солнце, заставлявшее целыми днями ходить в холодных радужных слезах, синие тени, косые линейки и кляксы на белом снегу, противоречие дорожек в скверах общему наклону древесных теней влево и вниз, потеря ориентации. Неожиданно накануне Международного женского дня мама очкастой отличницы, все еще смущенная злополучной мужниной шапкой, пригласила их обоих на день рожденья. Утром Восьмого марта Сергей Сергеич преподнес Катерине Ивановне веточку мимозы, купленную у мелкого кавказского Мефистофеля в напыженном пальтишке, без пересчета спустившего шелудивую рябковскую мелочь в потертый деньгами карман. Не было ничего банальнее, чем стоять у столба под круглыми, тоже и давно стоящими часами и нюхать цветы, которые собрался подарить: сухая мимоза пахла аптекой, лекарственной пылью. Проводив Катерину Ивановну на задастый автобус, идущий до больничного городка, Сергей Сергеич весь пустой и бездельный день обращал внимание на то, как неестественно женщины несут свои букеты, никак не могут приноровиться, будто им дали подержать чужую неудобную вещь, и не сомневался, что его мимоза будет передарена умирающей старухе. Для именинницы он приобрел, разменяв последние двадцать пять рублей, нарциссы-пустышки, три желтые детские соски на тонких стеблях, вышедшие очень дорого, а в букете и в бумаге ничего собой не представлявшие.

Вечером Катерина Ивановна прибежала на условленное место запыхавшаяся, в какой-то изжелта-белой, тяжелого кружева шали вместо обычной темненькой шапчонки; пальто на ней елозило свободно, явно надетое на что-то шелковое, а крупно накрашенное лицо мерцало при свете фонарей, будто у актрисы немого кинематографа. Они уже опаздывали, очень спешили, и Катерина Ивановна боком теснила Рябкова на проезжую часть. Без них, однако, не садились за стол; хозяйка выбежала им навстречу в фартуке, с кухонным полотенцем, на высоченных, подгибающих колени каблуках, и вслед за нею в таких же точно острых лаковых туфлях, неловко чиркая ими по полу, как первоклашки чиркают перышками по страницам, вышагала неожиданно долговязая, мило причесанная дочь. Обе они вежливо подивились шали Катерины Ивановны, развернувшейся во всю прихожую, точно сказочная птица, оказавшейся, однако, с какой-то старой горелой дырой, а потом в туалете чем-то прыскали на ее прилипшую к коленям синтетическую юбку, отчего подол отстал, а в прихожей распространился резкий запах подпорченных слив.

Гостей оказалось много, и растерянный Рябков раскланивался со всеми, кто казался ему хотя бы смутно знаком. Когда, теснясь, уселись за длинный, двумя скатертями застеленный стол, Сергей Сергеич обратил внимание, что сервировка, не в пример простоватой мебели, содержавшей на полках совершенно не интересные ему предметы, непривычно сложна и многоэтажна: вместо одной тарелки перед каждым гостем стояло две, одна на другой, вилок тоже оказалось больше, чем обычно, а справа, рядом с нормальным ножом, лежал дополнительный, похожий на серп: искоса поглядывая на Катерину Ивановну, Рябков с удивлением обнаружил, что она умеет с ним обращаться. Опрысканная, непривычно пахнувшая Катерина Ивановна, в белой блузке с каким-то сложным висячим воротником, пользовалась особенным вниманием старшей и младшей хозяек, все время следивших за ее тарелкой; эти близорукие, беспокойные мать и дочь то и дело вскакивали, заменяли грязную посуду, приносили из кухни тяжеленькие салаты, похожие на щедрые жирные клумбы: чувствовалось, что они всему придают значение и, несмотря на веселость, готовы огорчиться по любому пустяку.

Однако серебро на столе было интересное, похожее на зашифрованный разными способами вопросительный знак. Покачивая на ладони серповидный нож, Рябков воображал натюрморт из чего-нибудь подобного в соединении с бутылками и банками простого стекла и думал, что пора приспособить Катерину Ивановну к настоящему делу, устроить ей предсвадебный экзамен. Его отвлек хозяин квартиры, выцветший мужичок с потертой каракулевой сединой и мягкой голубизной обморщиненных глаз: занимая гостя, он показал ему на полках коллекцию минеральных образцов, но ни блестевшие крупной солью кварцевые щетки, ни похожий на пупырчатую жабу кусок необработанного малахита не соблазнили Рябкова. Дальше были танцы при толстых розовых свечах, на сбитом складками ковре, с бурной деятельностью освещенной электричеством кухни. Рябков в танцах не участвовал и видел Катерину Ивановну в основном со спины, плававшей в медленном танце, как большая белая мыльница в круговой, уходящей в какое-то отверстие воде; лица кавалеров над округлым ее плечом казались ему слащавыми, как медовые пряники, и особенно неприятны были руки, обнимавшие Катерину Ивановну, словно нарочно выложенные на белое для демонстрации всех подробностей их уродства. Потом хозяйки начали вытаскивать на стол такие же тяжеленькие, как салаты, всякими вкусностями обсыпанные торты; Сергей Сергеич осматривался.

Наконец, когда именинница, жмуря усталые кошачьи глазки, торжественно вынесла глуповатый, как горшок с комнатным цветком, пахнущий смолою ананас, Сергей Сергеич увидел то, что нужно: очень узкую двузубую вилку, имевшую в изгибе нечто скорпионье и сразу организовавшую стеклянные лжеобъемы как бы в пространство потери тонкой и острой вещи, а банки и бутылки имелись у самого Рябкова за шкафом, оставалось только их отмыть. Снова – вместо ушедшего в ноги и под землю томительного танца – зазвучала музыка, протяжно-переливчатая, тянущая душу, как факир вытягивает из кувшина змею; хозяин квартиры и еще один, церемонный, с руками словно китайские веера, устремились к Катерине Ивановне, но Сергей Сергеич, незаметно стоявший за ее спиной, крепко взял ее за локоть и повел с собой на лестничную площадку. Там, стряхивая пепел в консервную банку с окурками, он спокойно и мягко объяснил некурящей, глупо переминавшейся перед банкой невесте, что именно требуется ему для нового этапа творчества из хозяйских вещей. Катерина Ивановна молчала и мучительно краснела: Сергей Сергеич видел один ее заблестевший глаз, похожий на зеркальную елочную бусину. Он понимал, что Катерине Ивановне хорошо на этом празднике, что ей не хочется работать, и чувствовал нечто педагогическое в своей настойчивости. Немного все-таки ее жалея, он лишний раз повторил, что обязательно вернет хозяевам вилку, как только напишет картину, и подтолкнул невесту обратно к дверям, навстречу большой компании гостей, сопровождавших красивую даму в узком, как чехол на зонтике, переливчатом платье, которая прикуривала от поданной зажигалки, мягко отводя за ухо путаницу мелко завитых волос. В комнате, где в углу очень тихо, чем-то похожая на отражение в воде, танцевала только одна неприметная пара, почти не выделявшаяся цветами одежды из теплой полутьмы, Рябкову дали тарелку с завалившимся набок клином помятого торта, и он на минуту потерял Катерину Ивановну из виду. Ему показалось, что по комнате прошло какое-то волнообразное движение, окружающее словно потянулось в истоме, пламя огарков мелко заструилось, пуская прозрачные стеариновые слезы и длинные шелковины копоти. Хозяйка, улыбаясь тою улыбкой, какою встречала на службе посетителей технической библиотеки, наклонила над его тарелкой блюдо с остатками ананаса, плававшими в мутноватом соку, и Рябков увидал, что она вылавливает для него древесно-желтые дольки незамысловатой вилкой, которую он хотел получить, а простецкой ложкой, какие во множестве торчали, как лопаты, из раскопанных салатов. Сразу все сделалось ему неинтересно; до самого конца он почти не говорил с Катериной Ивановной, сидевшей на диване в обнимку с собой, точно у нее заболел живот, а когда именинницына дочка, сиявшая линзами, будто полированными агатами, попыталась развлечь его разговорами на научные темы, Сергей Сергеич в ответ только невежливо мычал. Когда наконец в комнате включили верхний свет, озаривший в упор теплые пеньки свечей и разорение на белых скатертях, Рябков одним из первых направился в прихожую и начал ворочать горообразную одежду на вешалке, откуда срывались и падали вертикально на пол сразу по два или три пустых оседающих пальто. Чернобурка Катерины Ивановны висела в обнимку с какой-то легенькой и скользкой курточкой в бряцающей фурнитуре; подавая ей распахнутое, атласное изнутри пальтище, Рябков с нетерпением глядел, как она, прижав подбородком кое-как накрученную шаль, заводит руки с прихваченными рукавчиками, будто большая ощипанная орлица, желающая взлететь. Насмешливо поклонившись хозяйке, лирически, как березу, обнимавшей дверной косяк, Рябков поспешно сбежал по лестнице на улицу, где на него по-собачьи кинулся мокрый лохматый ветер. Вся одежда Рябкова ходила ходуном на полуоторванных пуговицах, будто карточный домик, углы запекшегося рта горели от жгучего ананаса, точно там зашивали иголкой, глубоко в ноздрях держался покойницкий душок погашенных свечей. Придерживая Катерину Ивановну, оскользавшуюся на обледенелых горушках, Сергей Сергеич думал, что со свадьбой все-таки ничего не получится. Но Катерина Ивановна вдруг остановилась, расстегнула пальто и подала Рябкову нагретую, будто градусник, злополучную вилку. Сергей Сергеич ласково усмехнулся и поцеловал зажмуренную Катерину Ивановну в округлый лобик, холодный, словно давно остывшая лампа. У него возникла и затеплилась потихоньку естественная мысль, что при таком таланте Катерины Ивановны ему уже не придется перед получкой жевать на ужин дряблые написанные яблоки, состоящие из ваты и кислой воды,– подъедать остатки натюрмортов, не имеющие живого вкуса и заставлявшие Рябкова страдать желудком; приятные предчувствия Сергея Сергеича отчасти походили на предвкушение наследства, тем более что вот-вот ожидались неизбежные, легко переживаемые похороны.

 

Глава 19

 

Разговоров о близкой кончине Софьи Андреевны, уже фактически исчезнувшей из жизни, велось как-то слишком много, и все они с неизбежностью отдавали кощунством. Начавшись на службе у Маргариты, они продолжались дома, и Колька оказался гораздо лучшим, много больше понимающим собеседником, чем растолстевший, будто гусь, не в меру взбудораженный Рябков. Сергей Сергеич так хотел немедленной смерти старухи, что, казалось, был готов поехать к ней в больницу с пистолетом и ножом. Он не понимал, какое это восхитительное чувство, когда всё происходит само и хочется подпевать и хлопать в ладоши, оставаясь в стороне.

Разговоры супругов на растресканной кухне, где из просторных, с тенями, щелей росли и шевелились тараканьи усы, их хоровые беседы с повтором самых нежных и протяжных слов действительно напоминали пение. Они до того увлеклись улаживанием дел Катерины Ивановны, что и собственные планы стали строить параллельно, даже отложили до «счастливого конца» покупку телевизора, но зато обещали себе настоящий цветной «Горизонт». Колька, постаревший за время жизни с Маргаритой на десять лет, но не от невзгод, а, напротив, от ощущения окончательного и покойного устройства судьбы, был абсолютно согласен, что для полноты их собственного счастья, при невозможности немедленного коммунизма, надо все вокруг наладить как можно правильнее, без старушечьих болезней и женского одиночества. Лысовато-пушистый и по-стариковски чувствительный, Колька постоянно радовался, какая у него, в сравнении с Раисой, добрая жена. При одном только взгляде на Маргариту – на исцарапанную руку, мешающую суп, на тощий ее халатик с двумя большими, как мешки, набитыми карманами (в одном ко-милось кухонное полотенце) – Колька ощущал нежное защемление переносицы, очки наполнялись влагой, превращая слезы в жгучую оптическую резь. Вслепую он хватался за жену, за ее ползущий, слабеющий поясок, снова усаживал рядом с собою за шаткий стол, который от их возни шатался, качая грязную посуду; Маргарита снисходительно поглаживала и пошлепывала мужа по лысине, издававшей звук, точь-в-точь как крутое тесто для сдобного пирога.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.01 сек.)