Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава седьмая 3 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Давило не сдавался, он верил, что это минует, шли слухи, будто на Ярополка идет брат его Владимир, он, сын рабыни, защитит старые законы и обычаи.

Потому Давило, а с ним вместе много людей, которых обидел Ярополк и его бояре да воеводы, взяв в руки мечи и колья, били в спину воинов Ярополка, когда те бежали из Киева, радостно встречали Владимира, возлагая на него все надежды.

Почему же Давило теперь бежит в леса и трущобы, кого ему бояться в городе Киеве, где князем сидит сын рабыни, великий князь Владимир?

Тщетно надеялся Давило, что ему и таким, как он, убогим людям станет жить лучше при князе Владимире, напрасно смерд столько боролся, верил в князя.

Оболонь, куда прогнал Давилу князь Ярополк, стала для смерда погибелью, клочок песка, где он выкопал землянку, уж ничего не давал. Взял Давило у подольского купца Бо-жедома купу, из года в год он трудился и никак не мог выплатить купу, а прирост на нее шел, Божедом мог сделать смерда обельным холопом.

Так страдал не один Давило. В своей усадьбе на песке не родит ничего, захочет купец или боярин — даст работу, не захочет — грызи корни, ешь давленину, а на заработок едва прокормишься, дома же голодная жена, дети, кругом смерть!

Они стали христианами: на землю надежд не возлагали, царь земной Владимир, его бояре и воеводы не только ничего не давали, а, напротив, только брали и брали, может, хоть царь небесный смилуется над ними…

Однако не помог и Христос, в лютой ненависти шли они на кладбища, валили там кресты, голод делал свое дело — и они ночью тайком стали подкрадываться к лавкам купцов на Подоле. Так Давило попал и во двор Божедома, а когда тот со стражей застал их за грабежом, смерд убил купца.

Даже страшно все это вспоминать, представлять — безумна рука, занесшая топор, налита ненавистью и злобой, но разве ее остановишь, встретив с глазу на глаз врага?!

Ночь! Хоть бы скорее ночь — смерд Давило теперь головник и тать. Он не может пойти к своей семье, к голодной жене и детям. Бежать, бежать подальше от Киева!

Но что это? Справа треснула сухая ветка — Давило повернул голову, слева послышались шаги, — он вскочил, гридень с мечом преградил ему дорогу, а еще несколько стали позади.

Когда смерда повалили на землю и били, он молчал. Стемнело. Давиле связали руки и повели по долине. В отдалении вырисовывались на горе очертания Киева, ночь наступила, но свобода была далеко!

— На киевских торах, высоко над Днепром, на месте древнего требища богов земли Русской и Воздыхальницы вырос храм.

Его видно было с Подола и с берегов Днепра, он издалека вставал, подобно дивному видению, перед взором приближавшегося к Киеву путника, и пешего, и на лодии. «Дивен храм, нет равного ему в мире», — говорили люди.

И верно, храм Богородицы был прекрасен, он не напоминал греческих соборов, тяжелых каменных громад с позолоченными куполами, высокими окнами, широкими вратами; не походил и на болгарские храмы, серые, воздвигнутые на скалах строения, а тем более на суровые, сложенные из темного дикого камня храмы далекого юга и востока.

Здатели храма Богородицы в городе Киеве строили его из легкого кирпича, стены мазали красной краской, вокруг окон и дверей вылепили из белой глины пальметты, виноградные гроздья и всякие украшения, крышу выложили волнистой серой черепицей, воздвигли на шатрах позолоченные кресты, которые сверкали и голубом небе, точно звезды…

Храм этот словно вырастал из чащи деревьев, его, казалось, породила, взметнула на горы и слилась с ним родная киевская земля, каждый его камень от основы до верха уложила рука русского человека.

Перед храмом на восьми дубовых столбах повесили медные била, которые висели до того на городницах киевской стены. Начищенные до блеска, они походили на золотые щиты. Не стража Горы, а убогие, задушные люди, искавшие прибежища возле церкви, взялись за клепала,[326]ударили в била, и звон покатился по горам, по Днепру и далеким лугам…

Князь Владимир, которого епископ Анастас и все священнослужители пригласили на освящение храма, пересек двор Горы, остановился на склоне, долго слушал перезвон и любовался новым строением.

— Славно потрудились наши здатели, — промолвил он, обращаясь к окружавшим его боярам и воеводам. — Дивен храм сей, выситься ему во веки веков!..

Здатель Косьмина, стоявший справа от князя, тихо сказал:

— Немало пришлось поспорить с греками, не все, что строится в Царьграде, гоже тут, на Руси.

— Спасибо тебе, Косъмина, — ответил Владимир, — вижу в сем храме Русь, доколе он будет стоять, люди не забудут его здателя.

— Я делал лишь то, что ты велел, княже. — И Косьмина поклонился Владимиру.

Вокруг церкви собралось тем временем видимо-невидимо людей киевских, бояр, воевод, их жен и детей, валом валили ремесленники, смерды, холопы.

Окруженный священниками, впереди шел епископ Анастас, князь поднялся по ступеням, миновал притвор, вышел на середину храма и остановился.

Дивное, доселе не виданное зрелище открылось его глазам. Прямо перед ним, залитый яркими огнями множества свечей и паникадил, сверкал золотом, серебром и драгоценными камнями алтарь. Над ним, под куполом, в золотом обрамлении был выложен из смальты образ Христа в резном кресле, с золотой короной на голове, с чуть косящими глазами, широкими сведенными бровями, длинными усами и жидкой бородкой, в сиреневом хитоне и синем корзне, он сидел, суровый и грозный, с Евангелием в левой руке и высоко подняв правую.

Вокруг мастерами была выложена надпись: «Зрите, зрите, аз единый и несть Бога инде разве мене; аз сотвори землю, а с ней человека, и создал десницей своей небесную твердь…»

Впрочем, князь Владимир не видел и не прочел этой надписи — он смотрел на осиянный лучами солнца, освещенный множеством свечей и паникадил престол.

Там на кивории[327]был вышит лик Богородицы, она стояла в синем царском одеянии, в красных черевьях на зеленом постаменте, воздев горе руки, и глядела перед собой.

Не пышные царские одежды, не сверкающие драгоценные камни на поясе, рукавах и плечах Богородицы, не блеск золота приковали к себе взор Владимира.

Он видел только ее лицо, бледное, слегка, казалось, утомленное; глаза, грустные, умоляющие и вместе с тем задумчивые, все очень простое, обычное, человеческое.

И почему-то в эту минуту князь Владимир вспомнил свою мать, горячо любимую, но неведомую, о которой он мечтал, которую ждал, но так и не мог дождаться… Она, Малуша, казалось ему, должна была быть именно такой, как Богородица…

— Мати! — прошептал Владимир. — Аще ты жива, приди ко мне, аще не придешь, хоть помолись за мою душу!

И это человеческое, живое, правдивое было не только в лике Богоматери — справа и слева от нее, но значительно ниже, были написаны апостолы — высоченные, здоровые детины, более похожи на воинов, чем на святых, с протянутыми к Богородице руками, со строгими большими глазами, в ярких одеждах и золотом шитых черевьях.

Такими же были и мученики, пророки, святые, изображенные на сводах и стенах церкви; и хотя в их обликах было что-то надуманное, искусственное, но тем ярче проступали в них черточки живого, сам Христос лицом, и станом, и одеждой напоминал князя Владимира, апостолы — горянских воевод и бояр, а евангелист Марк — купца Божедома, и даже улыбался так, как купец, — левым уголком рта, прищурив левый глаз; люди же, которые им поклонялись, напоминали гридней, ратаев, смердов Руси.

Однако ни князь, ни воеводы и бояре, которые его окружали, не думали об этом; в высоком каменном храме, где все сверкало, блестело, переливалось, а воздух был напоен ароматами ладана и смирны, где торжественно звучал хор, а голос человека казался глухим и слабым, все напоминало землю, но было величественным, недосягаемым, а потому неземным.

Пораженный виденным, князь Владимир тоже опустился на колени, широко развел руки и воскликнул:

— Дивен храм твой, Господи! Все премудростью твоею сотворил еси!

И, поднявшись, обратился к стоявшему недалеко от него епископу Анастасу:

— Я поражен тем, что увидел, Анастас!.. Отныне и до века велю давать на храм сей десятину того, что имею…

На лице Анастаса заиграла счастливая улыбка, это было как раз то, к чему он стремился, но дар князя Владимира превзошел все ожидания: десятина его доходов, целое сокровище.

— Щедра десница твоя, княже Владимир, за сие во сто крат воздаст тебе Всевышний… А коли так поступаешь, дозволь назвать храм Богородицы на веки вечные Десятинным.

— Быть по сему! — согласился князь.

 

 

В Людской палате еще горят свечи, в их ярком сиянии сидит в дубовом кресле князь Владимир, в серебряном коловии, с багряным корзном на плечах, в красных сафьяновых сапогах; бояре и воеводы стоят там, где потемней — вдоль стен палаты, по углам и у перил лестницы.

Духота! Ночь была парная, знойная, даже из растворенных дверей и окон, что выходят на Днепр, не веет свежестью; горит земля, вода у берегов совсем теплая.

Почему ныне так рано встал князь, почему боярство, мужи, воеводы еще засветло явились в терем, почему все они, и даже князь, так встревожены, чего они ждут?!

— Мы готовы!.. Твори, княже, суд и правду! — слышатся в палате голоса.

В сенях по ступеням звучат шаги многих ног, это поднялись и стали гридни, тут же подбежали тиуны, ябедьники, емцы и тоже остановились в ожидании.

И вот снова слышны шаги, по ступеням поднимаются несколько человек, сначала видны их головы, потом плечи, руки, ноги. Смерд Давило шел, окруженный гриднями, глядя в землю. Он ступал твердо и тяжело, руки его были связаны за спиной.

Гридни толкали его, но он, казалось, уже не чувствовал их ударов, — шаг, еще шаг, Давило стал среди палаты.

Князь Владимир и смерд Давило — друг против друга, князь в своих серебристо-багряных одеждах в кресле и Давило, с непокрытой головой, в рубище, босой, перед ним.

— Этот смерд содеял много зла на Подоле, — слышится голос тиуна Чурки, — он давно тать и разбойник, убил купца Божедома.

Но князь Владимир не слышит этих слов, он смотрит на смерда, вглядывается в его лицо: лоб, со спадающей на него буйной седоватой гривой, крутые брови над серыми глазами, слегка приплюснутый нос, припухший рот.

Владимир уверен, что видел когда-то этого человека… Но когда, где? В его памяти возникают дни детства, юности, нет, не тогда он встречал этого смерда; Новгород? Нет, туда попасть смерд не мог; сечи под Любечем, в Киеве?…

…Утром на рассвете князь Владимир вступал в Киев. На Подоле его встречали воевода Рубач, гридень Тур и множество людей, боровшихся с Ярополком, а среди них, ну, конечно, среди них был и смерд, стоявший теперь перед ним, только Владимир тогда не успел спросить, кто он.

— Как твое имя? — спросил его князь Владимир сейчас.

— Давило, — ответил смерд.

— Ты встречал меня на Подоле? — с усилием и словно с болью продолжал князь.

— Правда, княже, было такое на Подоле… — прозвучал в палате ответ, но никто из бояр и воевод не понял, о чем именно спрашивал у смерда князь и почему так ответил Давило.

— Он, он, княже, — закричали бояре, тиуны, ябедьники, — грабил лавки на Подоле, он убил купца Божедома, в сенях стоят видоки, послухи, они скажут всю правду.

Князь не велел, как всегда было заведено в подобных случаях, звать видоков и послухов, а прямо спросил смерда:

— Ты учинил татьбу, убил купца?

В палате наступила тишина, бояре и воеводы знали, что смерда уже допрашивали с испытом — железом, водой, но он не вымолвил ни слова. Что же теперь скажет он князю?

Долго молчал Давило. Это была минута, когда он мог поведать князю так много; рассказать о своей трудной жизни, напомнить, как с мечом в руках он когда-то защищал его, князя, как долго в него верил, а потом, не в силах более терпеть, убил купца Божедома.

Мог Давило — и о том он тоже подумал — сказать князю, что не повинен в смерти купца, его уже пытали железом и водой и ничего не вырвали. Еще один миг — и князь Владимир помилует его.

Но что это даст? Спасаться ложью? Нет! Давило — смерд, самый бедный в городе человек, жил по правде, за правду ныне и гибнет, пусть же правдой закончится и его жизнь.

Давило глубоко вздохнул, пожал плечами.

— Так, княже, — тихо и спокойно ответил он. — Я грабил лавки купца Божедома, а потом убил его…

Палату словно прорвало.

— Видишь, княже, — звучали голоса, — вот он тать, разбойник, вот, княже,… твой враг и наш… Да убиен будет!

Однако Владимир не торопился. Перед ним стоял не один смерд Давило, князь видел за ним нечто более значительное, страшное.

— Смерд Давило! — послышался в палате тревожный, срывающийся голос князя. — Почему ты сие сделал?…

Давило, который, в отличие от князя, был сейчас очень спокоен, ответил просто, искренне:

— А что мне было делать, княже? Был у меня двор когда-то на Перевесище, князь Ярополк выкопал там ров. Дали мне двор на Оболони, но земля не приносила хлеба. Чтобы жить, взял купу у Божедома. Княже Владимир, — повысил голос Давило, — я работал у купца как вол, с утра до ночи, а часто и ночью, на него гнула спину и моя жена, дети, но купу легко взять, да куда труднее отдать, аще попал я в неволю, будут рабами и дети мои и внуки…

Это были страшные слова о том, какая глубокая пропасть залегла между стоявшими здесь, в Золотой палате, боярами и воеводами и убогим смердом.

— У меня, княже, ничего-ничего на свете не осталось, — хрипло продолжал Давило, — я, аки птах, без гнезда. Божедом не дал мне жить, был я закупом, стал холопом обельным… Так что же делать, куда податься, к кому? Я убил Божедома, убью всякого, кто вырывает у меня кусок хлеба.

Это была смелая, угрожающая, просто дерзкая речь, все в палате ужаснулись, зашумели, загорланили:

— Смерть ему! Смерть!

Лишь холоп Давило не удивился тому, что эти слова вырвались из его уст, он знал, что делал, знал, что его ждет, он ни на что больше не надеялся, так, и только так, должен он был говорить!

Князь Владимир, верно, не слыхал последних слов холопа, не слыхал и шума, который поднялся в палате. Он понял на мгновение все, что произошло с Давилом, ощутил, казалось, муку, горе, отчаяние этого горемыки, который, потеряв землю и рало, взялся за секиру. Но только на мгновение…

И тут же он понял еще одно: смерд Давило и все стоящие за ним опасны не только боярам, воеводам, купцам, но и всей державе. Ныне смерд поднял топор на Божедома, а завтра поднимет на него.

— Ты язычник? — спросил Владимир.

— Нет, княже, христианин, — сказал Давило.

То была, должно быть, едва ли не самая страшная минута в жизни князя Владимира. До сих пор ему лишь другие говорили о его, княжеской, власти, сам же он боролся за нее, чтобы сильнее, непобедимей стала Русь; но сейчас князь-василевс увидел, чего достиг, понял, как всемогуща его десница, он может карать и миловать, давать людям жизнь и отбирать ее у них, он пишет непреложный закон, которого и сам не может изменить. Смотри, князь Владимир, каких вершин ты достиг!..

И князь ужаснулся тому, что произошло: жалея в сердце Давила, он ничего не мог сделать: закон есть закон. Прошлое отступило, его больше не существовало, надвинулось тяжелое, страшное, неминуемое, новое. Давило один, а людей множество, князь один, а воевод, бояр, мужей уйма. Ему, Владимиру, не остановить того, что идет по Руси, аще хочет спасать Русь, должен творить новый суд и правду…

Оставалось одно — Давило грабил лавку и убивал купца не один, с ним, несомненно, были и другие смерды; если он выдаст их, все-таки легче станет его вина.

— С кем шел ты на татьбу? С кем убивал купца Божедома? — сурово спросил князь.

Давило поглядел на Владимира удивленно и, пожалуй, даже подозрительно. Неужели князь Владимир не знает еще Давила, не разгадал его?

— Княже, — промолвил он, — таких, как я, множество. Но шел я на татьбу и убивал купца один…

Он был готов ко всему, что скажет князь.

— Да убиен будет! — промолвил Владимир, встал с кресла и вышел из палаты.

 

 

Малуша не удивилась. Она часто теперь видит Тура, который живет в землянке неподалеку от Берестового. Пройдет день-другой, и Малуша повстречает гридня: то он идет к Днепру ловить рыбу, то собирать в лесу грибы либо на лугах злаки.

На этот раз Тур показался ей не таким, как всегда, в лучах угасающего солнца Малуша тотчас приметила необычайную бледность его лица, подергивающиеся скулы, закушенные губы, а в глазах и на щеках слезы.

— Что с тобой, Тур? Ты плачешь?

Он поглядел по сторонам, словно хотел убедиться, не подслушивает ли кто. Но кому и зачем надо их подслушивать здесь, на лугу? Тур быстро отвернулся от Малуши, чтобы смахнуть со щек слезы.

— Нет, не плачу, Малуша! Это тебе почудилось. — И Тур попытался улыбнуться…

Однако Малуша знает, что это неправда, на щеках у него были слезы, да и сейчас у Тура дергается лицо и дрожат губы.

— Садись, Тур! — говорит Малуша, указывая на пень. — И рассказывай, ну…

Он садится на пень. Малуша стоит рядом. За гору закатывается солнце, где-то на косах стонет заблудившаяся чайка.

— Говори, Тур!

Старый гридень смотрит вдаль, но Малуша знает, что он ничего не видит: глаза его пусты, Тур глядит себе в душу.

— Не ведаю, что творится, Малуша! Нет, ничего я уже не разумею…

Чайка на косах умолкла, должно быть, отыскала гнездо, потому что на миг поднялся и тотчас стих писк вспугнутых птенцов.

— Когда-то, — говорил Тур, — я надеялся, что жизнь станет лучше, и потому служил Ольге, Святославу, позднее Владимиру, и, верно, ему-то лучше всего, ибо он твой сын, Малуша, мы его так ждали, так на него уповали…

— И что, Тур?

— Ныне ночью казнят Давила, он взломал на Подоле лавку купца Божедома, а его самого убил.

— От голоду? — вырвалось у Малуши.

— Так, Малуша, от страшного голода, у Давила жена, дети, внуки… Не один шел, много с ним было людей, и я ходил к купцу с Давилом.

— Его поймали?

— Поймали, били, судили, но он ничего не сказал, все на себя взял, за что и примет ночью смерть…

— Тур! А может, его помилуют? Тур долгую минуту молчал.

— Нет, никто его не помилует. Судил Давила сам князь…

— Владимир?

— Так, Малуша! Судил его князь Владимир, а слово его нерушимо… Василевс!

— Василевс! — пересохшими губами шепчет Малуша. — Но разве он не знает, от кого пошел, кто ему был и остается опорой?

— Все забывается, Малуша! Да и не он виноват, вокруг него Гора…

— О! — Малуша сдавила голову руками. — Я знаю Гору, будь проклята она навеки… Но есть же Бог, Владимир — христианин…

Тур ничего не ответил, по его бледному лицу пробежала тень.

— Нет, не бывать тому, — решительно промолвила Малуша. — Не Давила он судил, тебя, меня, себя самого. Что делает мой сын, за что убивает людей? Нет, Тур, не в силах я больше терпеть. Пойду на Гору, скажу, что есмь его мать, поведаю всю правду.

Тур попытался было улыбнуться, но лицо его только скривилось от боли.

— Никуда ты не пойдешь, ничего не сделаешь, Малуша! Поздно, слишком поздно идти тебе к Владимиру. И это все правда, Боже, какая жестокая, страшная правда…

— Тебе плохо, Тур? Ты совсем белый, дрожишь… Что с тобой?

Тур молчал. Вокруг темнело, темнело и лицо гридня. И тогда, впервые за все эти годы, Малуша поняла и почувствовала, что не может больше скрываться в тиши монастыря, а должна идти, и как можно скорей, тотчас же к своему сыну и князю Владимиру.

На долю Малуши выпала многотрудная, тяжкая жизнь: кто знает, была ли еще на свете женщина, которая, родив сына-князя, василевса, изведала не радость, не счастье, а одни лишь обиды, только горе и бедность?!

Единственной ее утехой и поддержкой была безграничная любовь к сыну. Изредка она видела его, молилась за него, мысленно оберегала, чувствовала себя матерью князя Владимира и жила на свете только ради него.

Вот почему Малуша оторвала его от груди и отдала княгине Ольге, лишь издалека попрощалась с ним, когда он уезжал в Новгород, долго ждала его возвращения, встретила, когда Владимир как великий князь вступал в Киев, и ждала, нестерпимо долго ждала, когда он уходил в походы…

Одного только не могла сделать Малуша: не могла пойти к сыну, обнять, поцеловать, поговорить с ним — между Малушей и сыном стояла неумолимая, злая Гора. Никто, никто в городе Киеве и на Руси не должен знать, что мать Владимира рабыня, а если кому о том ведомо, он должен забыть про это, храни Бог, если кто дознается, что мать еще жива…

Малуша боялась не за себя: что она — рабыня и что ее жизнь! Сын ее Владимир, мать в том не сомневалась, будет добрым и справедливым князем. Не может, не может ее сын стать таким жестоким и безжалостным, как княгиня Ольга, он похож и будет таким, как его отец, любимый Малушей Святослав!

И когда Владимир пошел на брань с Ярополком, которого ненавидели и проклинали в Киеве все люди, когда позднее сел на киевский стол великим князем и порушил все Ярополковы законы, а потом двинулся устроять Русь, Малуша радовалась и утешалась: ее сын такой, именно такой, как Святослав.

Правда, он не признавал Христа, воздвиг старым богам требища. Малуша слышала, как осуждают его за то христиане, да и сама она, будучи христианкой, должна была, казалось, его осудить…

Но нет — Малуша и великое множество русских людей остались на богатой земле бедняками, безрадостная, беспросветная, необычайно трудная, страшная жизнь становилась с каждым днем все трудней, порой просто невыносимой. Потому и не диво, что, обращая свои взоры к небу, они верили, что если не тут, то, может, найдут утешение в ином мире. Потому Малуша верила и в Христа, и в богиню своего рода Роженицу, и в Богородицу, и в древнюю богиню отцов Ладу. Если не было жизни, то оставалась, по крайней мере, вера. Так и Владимир, думала Малуша, он не обижает христиан, но приносит жертвы Перуну и Дажбогу, а разве это не по правде, люди?! Позднее Малуша узнала, что Владимир крестился и окрестил Русь, душой она утешилась и благословила — хорошо, что он пришел к Христу, теперь ему станет легче жить, дай Боже только, чтобы в душе не забыл Перуна, Дажбога, а особенно богиню их рода Роженицу…

Однако саму жизнь Малуша воспринимала такой, какова она есть — трудной, сложной, часто жестокой. Малуша порывалась, ведь к тому стремится и птица, жить лучше, счастливей, но тщетно! А коли так, пусть счастье улыбнется другим людям, ее же утеха — сын-князь, который в силах сделать много добра людям.

И она верила, что так и будет. Трудно, очень трудно было сыну ее, Владимиру. Живет он между небом и землей, в окружении хищной, безжалостной Горы. То в походе, то в Золотой палате стоит он против целого мира, и все ради множества людей, которые любят, уважают его, о которых он печется. Только бы сына не сломила Гора!

Когда Тур рассказал про Давила, Малуше стало очень страшно. Она знала, что одних сын милует, других карает, так Владимир и должен поступать, на то он и князь, но как может карать он Давила, Тура, людей, которые жизни не щадили ради него, ему одному верили, надеялись на него?! Нет, нет, это не его рук дело, это Гора, неужто он не видит, не знает?… Малуша решила идти к сыну-князю.

Вечером к воротам Горы приблизилась женщина. Должно быть, она поднялась с самого низу, с Днепра, потому что запыхалась, устала. Старая, немощная, она остановилась у ворот и долго не могла произнести ни слова.

— Чего тебе нужно, жено? — спросила стоявшая у ворот стража.

— Ой люди, люди, — запричитала она. — Надо мне повитдать князя Владимира.

Высокий, откормленный гридень Брич, который был в карауле старшим, ухмыляясь, спросил:

— А сама ты кто, жено, что так хочешь видеть князя? Женщина немного смешалась, потом взглянула строго на Брича и ответила:

— Я рабыня…

— Что же тебе нужно от князя? — продолжал Брич.

— О том я скажу только ему… Пустите-ка, пустите, я там скажу князю…

Теперь уж захохотала вся стража. Но они тотчас оборвали смех — к воротам приближался Волчий Хвост, стража расступилась перед главным воеводой князя и отворила ворота.

Однако воевода не пошел сразу на Гору, а остановился в воротах, услыхав, как женщина, стоявшая перед стражей, просила:

— Пустите меня, гридни, на Гору, к князю.

— Да разве с тобой князь станет говорить?!

— Станет… Я должна с ним говорить…

И она двинулась в ворота, желая проникнуть на Гору.

— До чего же ты упряма, жено, — принялась уже строго уговаривать ее стража. — К нашему князю и не всякого боярина допустят…

— Вы меня только в ворота пропустите, а уж там я к нему добьюсь, — твердила женщина.

Они снова ей возразили:

— Ничего ты, жено, не ведаешь. Коли мы пустим тебя, то ведь стража стоит и за воротами, и в сенях… Кто тебя к нему пустит?

Старший, Брич, наконец поднял голос:

— Уйди, жено, от греха… Куда тебе, робе, к василевсу? Не серди меня, жено, не то разгневаюсь и велю гридням гнать тебя.

— А я не пойду! — вскипела женщина. — Не трогайте меня, не пойду…

Воевода Волчий Хвост все еще стоял в воротах, вернувшись, он поглядел на старуху, на стражу.

— Блажная! Гоните-ка ее отсюда, гридни! Гридни подняли палки.

— Беги!

И Малуша, старая, немощная Малуша, стоявшая перед княжьей стражей, поняла, что, идучи сюда, она тщетно надеялась попасть на Гору, увидеть сына-князя, говорить с ним…

Нелегко было простому человеку пробиться на Гору и встарь, а все же люди ходили, добивались, трудно, очень трудно было и ей под щитом брата попасть туда, но во сто крат труднее, просто невозможно пройти на Гору теперь, когда сидит и правит князь-василевс.

Малуша не стала больше спорить. Да и о чем спорить? Стражи замыкали ворота, им не было до нее, матери, никакого дела, теперь Малуша уже ничего не может сделать, убьют Давила, убьют еще многих людей.

Но не одно это тревожило и терзало ей сердце: стража у ворот, стража на стенах, стража у терема, стража в сенях, вот так все словно бы стерегут князя-василевса, только у его сердца нет стражи, никто не охраняет душу ее сына.

Надвигалась ночь. Слегка согнутая, старая, уже немощная женщина медленно спускалась по Боричеву взвозу. Малуша жалела, о, как несказанно жалела она в эту вечернюю пору, что побоялась и так и не призналась, так никогда и не пошла к сыну-князю. Теперь она поняла, что должна была это сделать. Боже, Боже, как много могла бы рассказать тогда мать Владимиру! Может, ведь все может быть, он и жил бы не так, и не прятала бы его сейчас от людей стража. Ныне уже поздно, да и ничего не в силах сделать Малуша. Ей тяжко, несказанно тяжко, но что она — рабыня, убогая монашка, женщина, каких много, тьма…

А он? О, как тяжело, как страшно ему жить, сидя так за высокой стеной, за воротами, куда нет никому доступа, даже ей — матери?!

Старуха спускалась все ниже и ниже по Боричеву взвозу, но сама не видела, куда шла, слезы застилали ей глаза, сердце громко стучало в груди, подгибались ноги.

 

 

Ночь… Князь Владимир почивал на своем ложе, рядом другое ложе, царицы Анны. В тереме, за раскрытым окном, повсюду на Горе тишина. Спать, только спать.

Но князю Владимиру не спится, он лежит с открытыми глазами, смотрит на темные очертания палаты, образа на стенах, в окно, где сквозь ветви деревьев темнеет усеянное звездами небо.

Все, как было когда-то, та же опочивальня, те же стены, окно и звезды за ним все те же; они плывут и плывут в вечном круговороте, ясные, пожалуй, чуть тусклее, чем раньше, и деревья под окнами те же, только разрослись…

Один лишь князь Владимир почему-то не такой, как прежде. Годы… Да, должно быть, годы дают себя знать — нет прежней силы, убывает здоровье, слабеет рука.

Но не то беспокоит Владимира и не дает уснуть, у него ноет сердце, смутно на душе, без конца плывут в плывут, точно облака или звезды за окном, думы, тревожа совесть.

Казалось, чего бы волноваться, беспокоиться князю? Он достиг, чего хотел, Русь знает ныне весь мир, ей никто не угрожает, да и не посмеет угрожать — спи спокойно, князь-василевс, спи!

Нет, не может он спать. Душа полна тревоги, перед глазами встает утро прошедшего дня. Людская палата, смерд Давило, его открытое, искреннее и спокойное даже перед смертью лицо, в ушах звучат его слова:

«А что было делать, княже? Аще попал в неволю, будут рабами дети мои и внуки… У меня, княже, ничего-ничего на свете не осталось, я, аки птах, без гнезда…»

Князь Владимир поднимается с ложа, подходит к окну и прислушивается… Тишина, полная тишина, но ему кажется, что вот-вот среди ночи раздастся крик — так стонет смертельно раненная чайка, так кричит, прощаясь с миром, человек.

«Нет, его не казнят в первую же ночь, — думает князь. — А завтра властью, Богом и людьми мне данной, я прощу Давила, не послушаю ни бояр, ни епископа, ибо Христос велел карать, но и прощать…»

Владимир всматривается в темноту, прислушивается к ночным шумам, но уже не только потому, что никак не может выбросить из памяти Давила.

Вечером к нему явился воевода Волчий Хвост и, смеясь, рассказал, что, идучи на Гору, видел, как у ворот добивалась к князю какая-то женщина.

— Какая женщина? — спросил удивленно Владимир и почему-то вздрогнул.

— Какая-то смердка, — смеясь, промолвил Волчий Хвост, — уже старая, немощная, в темном платне, просит: «Хочу говорить токмо с князем… Все ему скажу… Пустите меня к князю…» Даже кричала на стражу: «Зачем его окружили?… Чего держите?» Чудная старуха, княже, не в себе, безумная, я велел ее гнать. И ее прогнали, палками…


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 28 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)