Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Книга первая. Сын рабыни 2 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

 

Еще издалека, от Стрыева кургана, откуда в ясную погоду видно все вокруг до самых каменных скал, Микула увидел родной Любеч. Пять лет — это было много и в то же время так мало, незаметно промелькнули эти годы в походах на чужбине, должно быть, и в Любече за это время не произошло никаких перемен.

Однако перемены были, и чем ближе подходил Микула к родному селению, тем больше их замечал. Разумеется, перемены эти заметны были не в городище, где когда-то начал селиться их род, — там по-прежнему высились насыпанные тысячами рук валы, за ними уходили в степь, исчезали вдалеке поросшие деревьями могильные курганы старейшин рода и всего племени.

Перемены произошли в самом Любече. Это были уже не выселки членов рода, откуда Микула уходил на рать, а большое селение, целый город.

Больше всего поразил Микулу терем, стоявший выше Любеча на холме. Там, он хорошо это помнил, было дворище его брата Бразда, там стоял раньше лучший, чем у других, но обычный дом.

За эти годы Бразд построил на дворище терем со многими постройками и верхом, с двумя башнями по углам, круглыми слюдяными окошками, поблескивавшими сверху, как глаза хищной птицы, с голубятнями, а вокруг всего двора, охватив, наверно, целое поприще,[16]высилась теперь стена из толстых бревен, на верху которой торчали острые колья…

«Словно князь», — подумал Микула о брате.

И не один только терем брата стоял теперь на горе на окраине Любеча — справа, тоже окруженный стеной, только без острых кольев, чернел добротный терем еще кого-то из любечан, слева — терем без ограды, возле самого леса — знакомая Микуле с прежних времен корчийница[17]брата Сварга.

Нижняя часть Любеча поразила его: тут были хижины, большие и маленькие, дымки вились над землянками, повсюду слышались человеческие голоса, у берега покачивались на волнах десятки лодий со спущенными парусами.

«Не тот Любеч, что прежде! — подумал Микула. — Людей словно больше стало, да и расползлись они во все стороны…»

Ему хотелось только одного — поскорее очутиться на родном дворище, но ноги его не слушались. Микула поднимался по приднестровским кручам медленно, останавливался, чтобы перевести дух, и взобрался наконец на вал старого городища.

Тут ему повезло: сразу же за валом он увидел женщину; высоко занося над головой тяжелый заступ, она разбивала сухую землю.

— Виста! — закричал Микула. — Эй, Виста, это я! Слышишь?!

Заступ выпал из рук женщины; не веря своим глазам, она вскинула руки, пошла, побежала, бросилась вперед, на склон, на вал городища.

— Мику-у-ла-а! Боги! Ми-и-ку-ула!

Он стоял перед нею — с непокрытой головой, в серой от пыли сорочке и таких же ноговицах, с мечом у пояса, со щитом и котомкой за плечами, потемневший от ветров и солнца.

Но Виста ужаснулась, потому что Микула был совсем седой, лоб его пересекал широкий шрам, сквозь расстегнутый ворот видны были рубцы на груди.

Она шагнула вперед, бросилась ему на шею, обняла, поцеловала, орошая слезами лоб, щеки, коснулась руками его груди.

— Цел! Цел! Вот и пришел домой! — промолвил Микула, взглянув на хижину, которая еще глубже вросла в землю, на сломанную телегу, поросшую бурьяном посреди двора, на ржавый лемех рала, стоявший там, где он его оставил, у стены хижины.

И по непонятной причине случилось с ним нечто неожиданное. Из глаз вырвалась, поползла по щеке, прокатилась по седой бороде и упала в траву крупная, как горошина, слеза.

— Не плачь! — сурово сказал он Висте. — Смотри, — уже сердито добавил он, — своими слезами все лицо мне измочила. — Он провел рукой по щеке и смешал свою слезу со слезами Висты. — Ты лучше скажи, как тут?

— Что мне тебе сказать? — ответила она. — Все, как было. Где ты был так долго?

Он обернулся, словно хотел окинуть взглядом пройденный путь.

— Далеко был, — глухо отозвался он. — Ратоборствовали мы. Теперь уже враги сюда не придут… Вот только князя нашего Святослава не стало…

— Слышала. Пойдем домой, пойдем, Микула.

И они двинулись — бегом по склону вала, медленнее по двору.

— Слышала, слышала, — говорит Виста. — От многих слыхала про князя. И уж думала, если князь голову сложил, то и твои кости возле него.

— Но я жив! — воскликнул Микула. — Жив, Виста! Вместе, согнувшись в три погибели, потому что дверь за долгое время осела еще больше, сошли они по ступенькам в землянку, остановились сразу за порогом. В углу тлел огонь, его красноватые блики освещали дощатый помост, темные стены, кадку, в которой поблескивал кружок воды, пустые, перевернутые доньями кверху корчаги, горшки.

Микула медленно прошел вперед, снял с плеч котомку и щит, отцепил от пояса меч, сложил оружие перед очагом, низко поклонился огню и чурам,[18]жившим под ним.

И кто знает, то ли услыхали и узнали чуры Микулу, то ли свежим ветром пахнуло от раскрытой двери, но только огонь в очаге сразу ожил, полыхнул, желто-красные языки поднялись над углями.

— А как живет род наш? — спросил Микула, усевшись у очага.

— Все, как было… Нет рода.

— А братья Бразд и Сварг?

— Бразд теперь не брат нам… Посадник княжий, новый терем выстроил…

— Видел. Ладный терем. А брат Сварг?

— Что Сварг? В старой его корчийнице десятки холопов Работают, да еще одну поставил у дороги на Остер.

— А другие родичи наши? — Все дальше и дальше люди от людей. — Почему же, Виста?

— У кого земля и гривны, у того сила и правда, только у нас никогда ничего не было.

И тут Виста спросила у Микулы, поглядывая на котомку, лежавшую на полу неподалеку от очага:

— А ты, Микула, принес что-нибудь?

Он даже не понял, о чем она спрашивает.

— Ты о чем говоришь?

— Что у тебя в суме, — задыхаясь, спрашивала она, — гривны,[19]золото, серебро, богатство?

Микула посмотрел на нее, словно не узнавая.

— Богатство? О, как же, есть, вон оно, в котомке.

— И мне можно взять, посмотреть?

— Смотри, смотри!

Она торопливо схватила и развязала котомку, принялась все из нее выкладывать.

— Сорочка? Да ведь она вся в крови… И ноговицы… Опять кровь! А это что? Какие-то семена?

— Дань взял, — усмехнулся Микула. — Это гречиха. Виста растерянно опустила руки.

— А где же… где же, Микула, — спросила она, — золото, серебро?

— Не знаю, где оно, — тихо произнес Микула. — Не нашел. После короткого молчания он добавил:

— Что там богатство?! Вот был я в Киеве, искал дочку нашу Малушу… Нет ее, Виста! Весной умерла… В Днепре утонула…

Он взял из котомки несколько зерен гречихи, бросил их в огонь:

— За упокой ее души.

Виста заплакала, как плачут дети, безутешно, навзрыд…

 

 

Вскоре Микула побывал у брата своего Бразда. Любеч невелик, куда ни пойди — его терема не минуешь, не хотел бы идти, так все равно княжий посадник позовет.

— Слыхал, слыхал, что воротился ты с брани, Микула, — отгоняя псов от ворот, говорил Бразд. — Что же ко мне так долго не шел? Загордился?

— С чего бы я стал гордиться, брат? — ответил на это Микула. — И чем?

— А кто тебя знает? Мы здесь на земле сидим, а ты воин… Пойдем-ка в дом.

Они вошли в терем, где в это время топила печь жена Бразда Павлина. Микула поздоровался с ней, но молчаливая, всегда словно чем-то недовольная Павлина почти не ответила на его приветствие. Пришли со двора три сына Бразда — Гордей, Самсон и Вавила. Микула их даже не узнал; недавно были дети, от земли не видать, а теперь высокие, жилистые, сильные, как и их отец.

— Сыны у тебя, вижу, могучие, — сказал Микула. — Растут, вернее, уже выросли.

— А как же! — засмеялся Бразд. — Так оно и идет на свете: одни протягивают ноги, другие идут по дороге, одно погибает, другое вырастает… А сыны у меня и в самом деле могучие.

— В отца пошли, — засмеялся и Микула.

— А что ж, — согласился Бразд. — Должно быть, так и есть, в меня, в отца.

Сыновья недолго пробыли в тереме — они, как видно, всегда появлялись тут, когда кто-нибудь приходил к отцу, — охранить его, защитить. А сейчас они, увидев, что к отцу пришел его брат Микула, сразу вышли: родной дядя не возбуждал в них любопытства. Исчезла из терема и Павлина: не хотела угощать брата Микулу.

— Где же ты побывал? — полюбопытствовал Бразд. — Куда ходил?

— Зачем спрашиваешь? — махнул рукой Микула. — Сам знаешь, когда-то и ты ходил на брань, ныне я побывал, а предки наши, брат, всю жизнь не слезали с коней…

Упоминание о предках, как видно, не понравилось Бразду, и он сердито махнул рукой:

— Не слезали с коней? Так это когда было?! К чему бы я ныне стал сидеть на коне? Ты расскажи лучше о себе. Я слыхал, что сеча с ромеями была большая, нам тут тоже пришлось потерпеть: давали князьям волов, коней, хлеб… и людей не раз давали…

— Великие брани были над Дунаем, — вздохнул Микула. — Не знаю, как и выстояли… Вместе бились болгары и мы. Но выстояли, не посрамили Русской земли, только лишились князя Святослава…

— Что ж, князю честь и слава, — спокойно произнес Бразд. — Теперь у нас Ярополк. Достойный князь, Святославич… На столе киевском сидит твердо, вся земля его слушается… А ты как, Микула, будешь теперь служить в дружине Ярополка или возьмешь рало[20]вместо меча?

— Мой меч ходит там, где враги земли нашей, а тут, в доме отцов, возьму рало.

— Что ж, — сказал Бразд, — хорошо сделаешь. Уж мы, княжьи люди, теперь землю рассудим… А ты сам где думаешь рало водить, на княжей земле или на своей?

— Где же теперь земля княжья, а где моя?

— Как велит закон, княжье всегда остается княжьим. Что принадлежало Ольге, стало Святославовым, от Святослава перешло к Ярополку. А ты ступай туда, где и раньше был.

— Перед бранью, — вздохнул Микула, — пахал я над Днепром, в песках.

— Оставайся и ныне там. Княжьи земли выше по Днепру, там и знамена стоят.

Братья помолчали. Микула собрался уходить.

— А ты не забыл, брат, — неожиданно сказал Бразд, — что перед самой бранью брал у меня купу?[21]

— Купу у тебя? Но ведь ты сам тогда говорил, что эта купа не от тебя, а от князя. А я, брат, князю Святославу служил, пока сил хватало, кровь вместе с ним за землю Русскую проливал. Слышишь, Бразд, я в последнюю ночь перед смертью князя сидел рядом с ним, беседовал, и он меня благодарил за все, так неужто же я купу не отработал?

— Не знаю, что ты делал на поле брани и о чем говорил с князем Святославом. Не знаю и того, какую дань золотом и серебром привез ты с брани… Что не мое, то не мое…

— Золото с брани? Опомнись, брат, что ты говоришь? Да неужто ты думаешь, что я ходил на брань ради золота и ради него стоял плечом к плечу с князем Святославом?

— А чего ради ходил ты на рать?

— Если бы ты знал, ради чего я ходил! — с болью ответил Микула. — Но раз ты так спрашиваешь, я сам уж не знаю, зачем ходил.

— Оставим этот разговор, — сурово сказал Бразд.

— Брат!

— Я тебе не только брат, но и посадник княжий. Ты взял у меня в купу коня, жита три четверика,[22]новое рало… Окажу милость, как велит князь Ярополк: за то время, что был на рати, урока не возьму, а весной ты должен возвратить купу Не сумеешь сразу — будешь платить оброк, не вернешь купу не отработаешь оброка — холопом станешь на княжьем дворе, Микула молчал.

— И не гневайся на меня, брат, — добавил Бразд. — Русская земля нынче не та, что прежде. Князь князю уже не брат, хотя они и одного рода. Что же делать нам, простым людям? Кто сумеет — раздобудет, неумелый — все потеряет… Так говорит князь, так и Бог велит.

Микула пристально посмотрел на брата.

— Ты, значит, христианин?

— Христианин, — гордо ответил Бразд. — Разве моя вера хуже твоей? Посмотрим, брат, как помогут тебе твои боги!

 

 

Ходил Микула и к брату Сваргу. Шел с тяжелым сердцем — после встречи с Браздом все вспоминал ночь после похорон отца, когда остались они, три сына Анта, в отцовском доме и когда оба брата, и Бразд и Сварг, брали его за горло, требовали раздела наследства. Нет, что Бразд, что Сварг — его недруги, ввек не пошел бы к ним, да разве обойдешь в Любече терем посадника или корчийницу?

Впрочем, брат Сварг встретил Микулу совсем иначе, чем Бразд. Идя через выгон к опушке леса, где стояла корчийница, увидел Микула брата. У него все было как раньше: черная от копоти корчийница стояла у самого леса, над нею вился синий дымок, где-то внутри стучали два молота, брат Сварг искал что-то среди железного хлама на дворе. Он издали увидел человека, медленно направлявшегося в сторону корчийницы, приложил ладонь к глазам, присмотрелся.

— Неужели Микула? — промолвил Сварг, когда Микула приблизился.

— Он и есть, — отозвался Микула.

— Челом тебе, брат, челом! — радостно воскликнул Сварг и быстро пошел навстречу брату. Обнял его, даже поцеловал.

Микула ответил на его приветствие и сам обнял брата, поцеловал, хотя, правду говоря, был очень удивлен и целовал Сварга холодными устами.

— Пойдем же в дом, брат Микула! — говорил Сварг. — Дай посмотреть на тебя, какой ты стал. Смотри-ка, ей-ей, ты выглядишь лучше, выровнялся как-то, словно помолодел! Нет, брат Микула, ты теперь настоящий дружинник княжий!

Корчийница брата Сварга только издали казалась такой же, как раньше. На самом же деле к ней сзади было теперь пристроено несколько клетей, рядом с корчийницей с одной стороны Микула заметил землянки, возле которых ползали голые ребятишки, еще несколько землянок было с другой стороны, а в самом лесу, спрятавшись от людских глаз, высился огражденный острым частоколом терем, где, услыхав голоса, надрывались псы. Это было целое лесное гнездо, не один Сварг жил здесь, с ним было множество людей.

Они стали показываться: два кузнеца вынырнули из черной тьмы корчийницы, старые, черные от дыма, с высохшими бледными лицами. Из дверей выглядывало несколько юношей, тоже худых, бледных; из землянок вылезали и глазели женщины.

— Вижу, узнаешь, — говорил Сварг. — Работаем, Микула, что поделаешь, раньше ковали мечи, а теперь — рала, когда-то работал один, ныне людей на помощь зову. Сколько всякого железа надо перековать, а годы не те, сам, сколько ни бейся, всего не переделаешь. Да что ж это мы стоим, пойдем в терем, там и побеседуем.

К терему, однако, подступиться было нелегко. Как только Сварг отпер ворота и вошел во двор, на них кинулись огромные псы.

— А, сгиньте, проклятые, сгиньте! — закричал Сварг, схватил какую-то дубину, бросился на собак, но одна из них все же успела изловчиться, подскочила к Микуле, яростно щелкнула зубами и оторвала клок ноговицы.

— Ну и псы! — говорил Сварг в сенях, куда едва проникал свет сквозь решетчатое оконце. — Как звери, ей-ей, сущие звери. Что же ты стоишь, вот сюда, сюда иди, брат Микула!

Окна в тереме Сварга были тоже забраны решетками, внутри находился не очаг, а печь, посередине стоял большой стол, на нем корчага с вином, хлеб, разная еда.

— Ну, как же ты, брат? — спросил Сварг, когда они уселись за стол.

— Я? — искренне удивился Микула. — Что я? Каким ушел из села, таким и вернулся.

Сварг отнесся к словам Микулы не так, как Бразд, его они не удивили.

— Так я и знал! — сказал он. — Не там была брань, куда ты ходил…

Микула изумленно посмотрел на брата.

— И ныне есть, — усмехнулся Сварг, — и хазары, и черные булгары,[23]и печенеги, и ромеи, и ссоримся мы с ними со всеми, но самая тяжкая брань здесь, на земле нашей: человек идет на человека.

— Кто же идет и против кого? — тихо спросил Микула.

— А вот, — не раздумывая, отвечал Сварг, — Кожема в Остре, Бразд в нашем Любече и много еще таких, как они, взяли у князей и друг у друга всякого рода пожалованья — земли и леса, озера и реки, все в их руках.

Микула от души удивился, что Сварг стал ныне врагом Бразда, и Сварг это сразу заметил.

— Не удивляйся, не удивляйся, Микула, — сказал он. — Ты думаешь: с чего это Сварг сетует на Бразда, вот же у него и терем есть, и корчийница, и смерды работают на его дворе? Но ведь у меня, — с обидой закричал Сварг, — нет того, что есть у Бразда, земель и лесов, а без них человек — ни что… Корчийница, — задумчиво продолжал он, — о, я думал когда-то, Микула, что если у меня есть корчийница, то есть все — золото, серебро. Но я забыл, что вдобавок к корчийнице нужно еще иметь руду, лес, дерево. Да и зачем, скажи, стал бы я думать об этом, когда берега Днепра, где я брал руду, рубил лес, все это было мое, твое, людское. А теперь сунулся я брать на берегу руду, а там знамена… Чьи берега? — князя, Кожемы, Бразда… Бросился я в лес — знамена. Чей лес? Князя, Кожемы, Бразда… Так вот князья, Кожема и Бразд обогнали меня, все себе да себе, а мне… Помнишь, в ту ночь, когда мы делили отцовское наследство, Бразд говорил: «Возьми, брат Сварг, разную кузнь,[24]ты ведь ее любишь…» Я и взял кузнь, кую теперь, а все богатство у Бразда.

Микула раскатисто, громко засмеялся.

— Ты чего смеешься? — спросил его Сварг.

— Как же мне не смеяться, — откровенно ответил тот, — пришел я, походил по Любечу, думал, что только я выродок, что ты, брат Сварг, живешь в согласии с Браздом…

— Нет! — крикнул Сварг, ударил по столу кулаком. — Нет уже ныне братьев. Богатый богатому ныне даже враг.

— Вижу! — с горечью промолвил Микула. — Трое было нас у отца Анта, и двое доселе шли против одного. Ныне же все трое стали уже врагами…

— Не говори так, — перебил его Сварг. — Кто же тебе враг?

— Купу я до брани взял у Бразда, думал, что кровью оплатил ее. А он говорит: «Отдавай!» Чем же я стану отдавать ему эту купу?

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Сварг. — А ты ему купы не отдавай!

— Тогда я стану обельным холопом у брата.

— А что за купу ты брал у него? — полюбопытствовал Сварг.

— Коня, рало, три четверика жита.

Сварг, шевеливший губами, пока Микула перечислял взятое, сразу выпалил:

— Две гривны кун[25]и пять резан…[26]

— Не понимаю, — произнес Микула.

— Зато я понимаю, — сердито сказал Сварг.

Он встал, пошел в клеть, долго там бренчал чем-то, воротился и положил на стол четыре золотых слитка и десять резаных кусочков серебра.

— Возьми, — сказал Сварг.

— Зачем?

— Две гривны кун и пять резан отдай Бразду.

— Погоди, Сварг! Как же это, пошто даешь ты мне эти гривны и резаны?

— Я тебе ничего не даю, а только одалживаю. Ты меня не бойся, не бойся, — положил руку на плечо Микуле Сварг. — Придешь ко мне, поможешь, сделаем что-нибудь.

— Нет, — ответил Микула. — У тебя ли, у Бразда ли купу брать, все равно… Теперь я вижу, куда нас завела брань…

 

 

Микуле приснился отец Ант. Это было так просто и обычно. Микула часто видел во сне Анта. Тот вел с ним разговоры, что-то советовал, против чего-то предостерегал, и Микулу это не тревожило. Значит, душа отца, старейшины рода Анта, думал он, не ушла, как души всех предков, из хижины, а живет под очагом, поздно ночью просыпается, летает над огнем и по всей хижине, беседует с ним. Микула не видел ничего удивительного в таких снах и даже радовался, что души предков его не забывают.

И в эту ночь Микулу встревожил не сон. Поговорила с ним душа Анта и ушла. В очаге тлел красный жар, в полутьме на стене выступили висящие на колышках меч, щит, лук. Завернувшись в потертую меховую шкуру, спала на помосте Виста. В хижине было тихо, спокойно. Спать, только спать!..

Но неспокойно было на душе Микулы. Он долго сидел, почесался, лег, попробовал заснуть — и не мог. Тогда Микула осторожно, чтобы не разбудить Висту, поднялся с помоста, постоял у очага, потом тихо, босиком, в одной сорочке и ноговицах, прошел по полу, открыл дверь, вышел во двор. Почему так случилось, кто знает? Только Микула постоял немного посреди двора, потом пошел, пошел, взобрался на вал городища и направился к курганам, под которыми покоились старейшины рода Ант, Улеб и далекий прапрадед — старейшина-витязь Воик.

Была теплая ночь, высоко в небе висел месяц, он уже был на ущербе: Перун с трезубцем в руках наступал на духов тьмы, на злые силы, край месяца был словно присыпан пеплом.

На земле было тихо, в зеленом свете месяца темнел, словно длинный ряд пчелиных колод,[27]Любеч, там не светилось ни одного огонька, с левой стороны широкой подковой чернел лес, где-то среди деревьев мигал огонек в корчийнице брата Сварга, оттуда доносились удары двух молотков — все кует и кует Сварг лемехи, мечи, лемехи, мечи…

Справа от Микулы текли воды Днепра. Микула даже вздохнул — дивно хорош был в этот поздний ночной час Днепр, полноводный, с мощным течением, широкий, голубой в свете месяца. Где-то в ночной тиши послышался удар и всплеск, должно быть, вскинулся сом. Неподалеку на водной глади что-то зарябило: это из глубины выплывают стаями, останавливаются, смотрят сквозь толщу воды на месяц огромные рыбы. Воды Днепра текут и текут среди берегов, темные леса стоят над ними, туманами покрыта даль.

Не один Микула любовался этой прекрасной ночью. В темноте увидел он витязя их рода — старейшину Воика. Он стоял, окаменевший воин в шлеме, броне, с мечом у пояса, на кургане над Днепром так давно, что не только ноги, но и руки вросли, вгрызлись в землю, весь он оброс травой, зеленоватый мох, затянув все трещины в камне, обволок его, словно платном.

Только лицо воина было чистым, ясным — таким, должно быть, было оно и при жизни, таким вытесали его когда-то мастера-каменотесы: широко открытые глаза, брови словно стрелы, большой, широкий у окончания нос, толстые, выпяченные губы. Задумчиво глядел он на Днепр, заливы, луга, леса. И Микула даже обрадовался, что смотрит на прекрасный мир вместе с древним старейшиной-витязем.

 

 

Глава вторая

 

 

Василевс Восточной Римской империи Иоанн Цимисхий[28]болел тяжко и давно. С тех пор как он вернулся из далекого похода в Азию, страшная, неумолимая болезнь разрушала и разрушала его тело. Император не мог есть, лишился сна, высох. Удивительно было, как еще он живет на свете.

От императора почти не отходила жена его василисса Феодора, проэдр,[29]постельничий Василий, не выходил из Большого дворца дни и ночи. К императору приводили лучших врачей Константинополя, их везли из далекой Сирии, Венеции, Амальфи, но они не могли понять причины болезни императора, а потому и не знали, какими лекарствами и снадобьями нужно его врачевать.

Один только врач, — это был знаменитый Уне-Ра из Египта, — казалось, разгадал таинственную болезнь императора. Осмотрев высохшее, костлявое тело Иоанна, он долго расспрашивал, когда император почувствовал себя плохо, что у него болит…

— О, я понимаю… — прошептал врач Уне-Ра.

Однако, поймав на себе взгляд проэдра Василия, стоявшего у ложа императора, он смутился и умолк. Разумеется, тут не следовало говорить о болезни.

Позже, когда они оказались с глазу на глаз с проэдром Василием, тот спросил:

— Ты, лекарь, знаешь, что это за болезнь?

— Да, — отвечал врач. — Глаза, печень, сердце, цвет кожи подсказывают мне, что императору дали…

— Почему ты умолк? — прошептал проэдр.

— Императору Иоанну дали яд змеи, которая водится только в одном месте — в Египте, в верховьях Нила.

— Ты безумец… Константинополь и Нил… Кто и когда мог дать такой яд императору?

— Не ведаю, — низко поклонился врач Уне-Ра. — Я говорю только то, что вижу и знаю.

— Проклятье! — воскликнул проэдр Василий. — Так неужели же нет лекарств, которые приостановили бы действие этого яда?

— Я знаю такие лекарства, — тихо ответил врач Уне-Ра. Тогда проэдр шагнул вперед, схватил врача за руку и сказал:

— Если они существуют, их нужно найти и применить тотчас же, немедленно. Я, слышишь, лекарь, обещаю тебе великую награду. Ты будешь патрикием Империи, ты получишь все, что захочешь, только спаси василевса.

Врач покинул Большой дворец. Он думал теперь только о лекарствах, готовил их и, возможно, вылечил бы императора Иоанна, но в следующую ночь, когда он возвращался домой на тихую улицу неподалеку от Золотого Рога, на него возле самого дома напали и пронзили его ножами неизвестные, которые тут же исчезли. Единственный врач, разгадавший болезнь и способный еще спасти жизнь императора Иоанна, сам ушел в небытие. И сделал это проэдр Василий, который собственными руками дал императору яд во время похода под горой Олимп.

Император Иоанн знал, что болен очень тяжело. Но такова уж натура человеческая, а императорская тем паче — Иоанн Цимисхий не хотел верить, что вскоре покинет этот свет.

Правда, он говорил всем окружающим, что, должно быть, умрет, велел спешно строить в Константинополе на Халке храм во имя Христа Спасителя, а когда ему доложили, что храм почти готов, велел положить туда привезенные им из Палестины волосы с головы Иоанна Предтечи и приготовить там же мраморную гробницу для бренного своего тела.

Но все это были лишь пустые слова — Иоанн хотел, чтобы живые заботились о нем, молились, просили Бога. Что же касается самого Бога, Иоанн считал, что еще один храм ему не помешает.

Цимисхий прибегнул и к другим средствам: имея бесчисленные владения во всех фемах[30]империи, он велит одно из них, небольшое, под Константинополем, продать, а вырученные деньги раздать нищим, особенно тем, кто страдает от падучей болезни.

Иоанн Цимисхий делает это с умыслом — больные ходят по всему Константинополю, падают, вопят, молятся об исцелении всемогущего Иоанна.

Вспоминает Цимисхий еще об одном. С патриархом Антонием, которого он вывез когда-то из Студийского монастыря и посвятил на соборе в Константинополе, у него сложились плохие отношения: воюя в Азии, Цимисхий был вынужден лишить духовенство многих льгот, из-за чего Антоний воспылал жгучей ненавистью к Иоанну.

Теперь Цимисхий велел привести в Большой дворец не патриарха, а епископа адрианопольского Николая и долго оставался с ним наедине. Все говорили, и епископ подтвердил, что император исповедался в грехах, просил епископа быть посредником между ним и Богом.

Так действовал Иоанн Цимисхий и делал вид, что готовится к смерти. Но когда наступала ночь, он начинал беспокоиться, звал жену Феодору, проэдра Василия, не отпускал их от себя, умолял искать спасения, победить болезнь, стремился вырваться из ее сетей — жить, жить!

Василисса Феодора все время была с ним, переворачивала его с помощью слуг на ложе, поила, давала снадобье, которое навевало сон, смачивала уксусом лоб и губы. Но она сама чувствовала себя плохо, страдала от больной печени, временами не могла выходить из китона. Только проэдр, паракимомен[31]Василий, не оставлял теперь Цимисхия.

В одну из ночей Иоанн долго молча лежал на своем ложе, слушал, как за стеной свистит осенний ветер, смотрел на мусии прежних императоров, которые с молитвенниками в руках, с поднятыми вверх очами изображены были вдоль всех стен опочивальни.

— Одно не дает мне спать, выздороветь, жить, — внезапно прозвучал в тишине опочивальни его голос.

Проэдр Василий, который сидел в это время неподалеку от ложа и отдыхал, смежив веки, вздрогнул и спросил:

— Ты что-то сказал?

— Я говорю о том, — отвечал Иоанн, — что никто не хочет и не может помочь мне в Большом дворце.

По безбородому лицу Василия пробежала еле заметная усмешка.

— Почему же ты забыл обо мне? — спросил он. — Правда, я понимаю. Совсем недавно у горы Олимп ты говорил, что я не заботился и не забочусь о тебе, что я обманывал и изменял тебе.

— Проэдр! — прохрипел Иоанн. — То были несправедливые слова, и я уже говорил об этом. Я верю только тебе, иначе я сошел бы с ума в этой опочивальне.

— Спасибо тебе, василевс,[32] — склонил голову Василий.

— И еще я верю одному человеку на свете, — продолжал Иоанн, — Который не допустил бы, чтобы я так хворал и мучился, который мог бы вырвать меня из лап смерти, но кто, к сожалению, находится сейчас далеко от Константинополя.

— О ком ты думаешь?

— Я говорю о Феофано, которую мы выслали в далекую Армению.

Проэдр молча стоял перед императором.

— Я привык угадывать твои мысли, — сказал он, — знал, что ты захочешь видеть Феофано, ибо действительно только она может поднять тебя с ложа, а потому я давно послал в Армению дромон.

— Ты сделал хорошо, проэдр. Я хочу видеть Феофано, как только она появится в Константинополе.

 

 

Много лет прошло с тех пор, как Иоанн Цимисхий после убийства Никифора Фоки,[33]по требованию патриарха Полиевкта, выслал Феофано на остров Прот в Пропонтиде, а еще позднее, когда она бежала оттуда и спряталась в соборе Софии, услал ее, уже по собственному решению, в далекую Армению.

Император Иоанн сдержал слово — все эти годы Феофано жила в Армении, в городе Ани,[34]как настоящая василисса, у нее был дворец, множество слуг, сокровища. Вместе с ней жили вначале и ее младшие дочери — Зоя и Анна. На десятый год Зоя умерла, и с нею осталась только Анна, Феофано была такой же, как в дни молодости, — настойчивой, упрямой, жестокой, в свои тридцать пять лет она оставалась столь же привлекательной, красивой, как и раньше. Годы, казалось, обходили ее. На гладком, как мрамор, лице не было ни одной морщинки, глаза, как прежде, блестели под прямыми тонкими бровями, губы пылали; ее гибким рукам, персям, стройному стану могли бы позавидовать сами богини.

Прежним осталось и сердце Феофано — год за годом в нем скапливалась обида, жажда мести, ненависть к Иоанну Цимисхию, к проэдру Василию, с которым она была связана больше, чем с Иоанном: с ним совершила убийство свекра своего Константина, мужей Романа и Никифора Фоки, вместе возложили они корону на голову Иоанна Цимисхия.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)