Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мои винтовки». 4 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Глас осьмый!... Аллилуйя!

И сдержанно, тихо и уверенно, будто ангельскими голосами ответил дьякону из прихожей хор певчих — Валентина Петровна поняла, что собственно — и нет смерти. Есть жизнь безконечная.

__________

XXXIII

После похорон мужа жизнь Валентины Петровны стала ужасна.

Дома все напоминало: призраки Портоса, отца и гроб Якова Кронидовича. Сквозь запах цветов ей теперь всегда слышался преследовавший ее всю ее брачную жизнь тошный запах тления. Дома она никуда не могла уйти от него. Она не отпускала от себя Таню... Она искала друзей, сочувствия.

Друзей не было.

Тот таинственный обруч, которым в мыслях своих Валентина Петровна соединила над изголовьем умирающего мужа — Стасского, Портоса, его страшную смерть и это ужасное слово «нарочно» — не был больше тайной.

По Петербургу поползла сплетня... И сплетня эта была, что в тайной гарсоньерке бывала Валентина Петровна и что Яков Кронидович из-за нее покончил с собою. И, хотя знали, что следствие дозналось, что накануне убийства Портоса в гарсоньерку проникла и там ночевала некая Агнеса Васильевна Крейгер, состоявшая в партии соцалистов-революционеров, занимавшаяся пропагандой в войсках и одно время бывшая в связи с штабс-капитаном Багреневым, исчезнувшая из Петербурга и разыскиваемая полицией, хотя полиция искала с большим рвением, но и так же безуспешно, некоего Ермократа Грязева, которых именно и подозревали в убийстве и едва-ли не с политическими целями — молва приплетала к этому Валентину Петровну и отношение общества к ней изменилось.

Дамы присылали холодные lettres de condoleance [46], едва ли не списанные из письмовника. Они заходили к ней изредка, но в их разговоре было столько любопытства, раздражавшего Валентину Петровну, что она избегала видеть их. Те, кто бывал у них, кто слушал их концерты, кто пил и ел у них, теперь почти не бывали.

Был Долле, неуклюжий и смущенный, заходил Обри, смотревший на Валентину Петровну взглядом, полным такого сострадания, что лучше бы не приходил вовсе.

Валентине Петровне надо было уехать и она уже решила уехать к матери доживать свой вдовий век, но ее держали дела. Яков Кронидович оставил завещание, где все свое состояние, большею частью в ренте и процентных бумагах, завещал ей. Надо было ликвидировать квартиру и продать мебель. Следователь просил ее остаться некоторое время в Петербурге и для чего-то опечатал рабочий кабинет Якова Кронидовича и комнату Ермократа. Вид запертых дверей с навешенными бирками с печатями усугублял таинственный ужас квартиры, и по вечерам Валентине Петровне чудилось, что там кто-то ходит и слышались там голоса. Жить одиноко в Петербурге было нестерпимо. Доживать свой век, когда еще не стукнуло 28-ми лет — и казалось, что и жизнь-то ее по настоящему еще не начиналась — было ужасно. Были мысли — поступить в сестры милосердия... пойти в монастырь... Как-то не улыбалось ей ни то, ни другое в ее молодые годы, при ее здоровье... при ее свободных средствах...

И мало-помалу все ее мысли сошлись на одном: — «ах! уехать куда-нибудь, где бы никто ее не знал, где бы не слышали ничего про убийство Портоса, где были бы совсем другие, новые люди, которые ее полюбили бы по хорошему».

«Ведь не такая же я плохая!? Неужели никому я не нужна?... Я красивая, молодая, добрая, сильная, талантливая, жаждущая работы, деятельности... и так любящая жизнь!...»

В двадцатый день по смерти Якова Кронидовича она решилась исповедаться. Она пошла не в свой приход, а к священнику о. Александру Васильеву, в чужой приход, пошла к нему, так как слыхала о его светлой жизни и большом уме.

Сначала мучительно, с трудом, но потом все легче, свободнее и просторнее лилась ее исповедь и с каждым словом покаяния тяжесть точно сползала с ее души.

Близко от нее была большая борода лопатой, темная в седине и кроткие старые простые глаза.

Она кончила. Стояла в траурном платье, в черной шляпе с плерезами и длинной до пят вуали, устремив глаза на раскрытое евангелие и золотой крест, и крупные слезы блестящими алмазами застыли в ресницах нижних век. Кротко и тихо говорил ей отец Александр о силе греха, о милосердии Божьем, о воле Господней, о наказании и прощении. — Раскаиваетесь ли вы в совершенном? Она, молча, кивнула головой. Не в силах была говорить.

— Верите-ли вы в Господа и Его милосердие, в Его прощение и Святое Таинство Причащения?

— Не веровала бы — не пришла бы, — утирая слезы тонким платочком, сказала Валентина Петровна.

— Господь по своему милосердию простит вас.

— Что же мне делать?

— Поступайте так, как укажет вам ваше сердце. Господь направит вас. В Него веруйте и Ему доверьтесь.

Со странным облегчением в душе она целовала крест и Евангелие и ей казалось, что Кто-то, необычайно добрый, такой, каким не может быть человек, говорил ей слова отпущения грехов.

На другой день, утром, она вместо черного траурного платья надела белое и в кружевной мальтийской косынке кремового цвета поехала с Таней к обедне причащаться.

Когда ехала назад, по хорошему санному пути — в эти дни нападало много снега — ей казалось, что она не узнает Петербурга.

Все блистало в ярком мартовском солнце. Мороз был небольшой, и весело бежали извозчичьи лошади под серыми попонками, сани стремились куда-то и звучны были голоса прохожих. В матовом синем небе протяжно и печально звучали колокола великопостного перезвона. Упругий ветерок налетал с моря и нес запах каменного угля, смолы: — широкого простора. Валентине Петровне казалось, что дома ее ждет какая-то большая радость!

Не могло быть иначе в такой великий день, когда она, причастницей самого Господа Иисуса Христа, входила в опостылевшую ей квартиру.

__________

XXXIV

Дома ее встретила своими особыми ласками Ди-ди. В столовой Марья приготовила чай — Валентина Петровна, блюдя обычай, ничего не ела и не пила до причащения. На подносе у ее прибора лежало письмо.

Валентина Петровна все в том же возбужденном и приподнятом настроении села за стол и взяла в руки конверт. Загородная семикопеечная марка и странный штемпель почтовой станции «Ляохедзы»... Почерка она сразу не узнала. Маленьким ножичком она вскрыла письмо.

От Петрика... Двадцать дней!.. Десять дней шла к Петрику газета «Новое Время», где в шести черных рамках было напечатано о смерти Якова Кронидовича. Сначала объявляла об этом «убитая горем» вдова, потом Медицинский Совет Министерства Внутренних Дел, Императорская Медико-Хирургическая Академия, слушатели и слушательницы Энского университета, Женский медицинский институт и Императорский институт экспериментальной медицины — эти шесть объявлений сказали Петрику, какое большое и сколькими людьми уважаемое лицо умерло и сказали ему о горе госпожи нашей начальницы и о том, что «божественная» теперь свободна. И под горячим впечатлением самых разнородных чувств Петрик писал Валентине Петровне свое «кондолеансное» письмо. Десять дней шло оно до Петербурга.

Должно быть, когда «запускал» он перо в чернильницу — из нее не вылетала муха, а налиты были хорошие чернила и в эту ночь, как видно, сама «литература» ночевала с Петриком.

Такое чуткое, нежное и теплое письмо было написано им! Он осторожно, утешая ее в двойной потере, — трагической смерти друга и безвременной кончине мужа, намекал ей, что теперь она свободна. Он писал ей, что, попав в глухую Маньчжурию, в постовую казарму — он убедился в том, что в «холостом» полку, с его устоявшимся бытом и трехвековыми традициями — одно, а на глухой окраине в Китайской Маньчжурии совсем это другое.

...«Как говорится, госпожа наша начальница, пишется «конка», а выговаривается «трамвай»... Здесь женатый офицер полезнее холостого, особенно если он командует сотней, или полком. Тут нет офицерских собраний и, если нет смягчающего женского влияния, то остается — пить под луну, под лай собаки, играть в «мяу», или сидеть над ведром с водой в пустом сарае и ждать, когда в особый прорез в потолке упадет в это ведро бродячая по крыше крыса. Невеселая это история... Сколь много может тут сделать женщина, именно, в сковывании этого только зарождающегося военного быта, в создании благородных рыцарских традиций... Такая, как Вы, с детства выросшая в Старо-Пебальгском полку, музыкантша, знающая языки — вы несли бы ту изящную русскую культуру в новый край, что мне, солдату, не под силу...»

Вот оно каким языком заговорил Петрик! Получить такое письмо на двадцатый день после смерти мужа! Не рано-ли?...

В тот же вечер она написала ему ответ. Она писала у себя в спальне, на прекрасных листах великолепной английской, плотной бумаги, писала своими тонкими, большими косыми буквами. И первый раз ей не было страшно в ее спальне одной.

Диди лежала у нее на коленях, но она не мешала ей. Серый кот уютно мурлыкал под зеркалом. Серый кот был большой философ — и он точно говорил: в Маньчжурию, так в Маньчжурию, и там люди живут.

Валентина Петровна писала, что ее жизнь кончена. Она гадкая, подлая женщина, изменявшая своему мужу и, может быть, это она виновница его смерти. Она недостойна жить. В 28 лет она старуха, она изжила свою жизнь и ей остается — монастырь.

Чем больше бичевала она себя, чем больше писала о том, что ее жизнь кончена — тем меньше она верила этому.

Да Петрик и не нуждался в ее уверениях. Он не ждал ее ответов. Десять дней шло письмо туда и десять дней обратно. Ответ она могла получить лишь на двадцатый день, а уже через три дня пришло письмо от Петрика, а там еще одно — и так пошло.

Какая разница была между этими письмами Петрика, что сберегала Валентина Петровна в своем портфеле, — и письмами Портоса, что рвала она на мелкие клочки и развеивала по ветру за кладбищем Захолустного Штаба!

В тех была страсть, жажда обладания ее телом, ничем не прикрытая похоть. В письмах Петрика ни слова о страсти, о той любви, но призыв товарища помочь товарищу, призыв друга подсобить по дружбе. Он присылал ей фотографии казарм, своей квартиры, своей сотни на маленьких белых косматых монгольских лошадках. Он писал ей, чего он достиг с этими лошадьми.

... «В сотне у меня есть прямо феномены. В самой 1 аршин 14 вершков роста, а прыгает два аршина с вершком... У нас уже весна, потаял снег и зеленеет степь. Когда мои лошади в табуне и я еду, они издали блестят серебром, как белое озеро... Такая красота!..»

Он купил по случаю чистокровного английского жеребца — «удивительной езды, чтобы было на чем Вам ездить, божественная!..»

Сумасшедший Петрик!

Он описывал красоту прогулок, охоту на джейранов, на уток и на фазанов, «можно и на медведя и на тигра, если госпожа наша начальница того пожелает». И у нас будут скачки и всякие состязания — этот год еще не могу, а на будущий выпишу часов, как давали у вас в Старо-Пебальгском полку.

Ко дню ее рождения он прислал ей серебряный китайский амулет «с хорошими словами» и написал, что ее ожидают расшитые шелками китайские халаты и курмы, а — «Александр Иванович — это китаец-поставщик — отделывает ей квартиру, как игрушку».

Против воли — она уже жила его интересами. Фанзы, манзы, готовящиеся к состязаниям на призы солдаты— Заамурцы, мудреные китайские названия деревень — все эти Даянельтуни, Шань-дао-хедзы — ей казались родными.

...«Цветут грушевые и тутовые деревья, в огородах все пестро цветущим маком — а какой воздух, какая звенящая даль до самых фиолетовых гор... И как тепло уже!...»

— Что же вам пишут, барыня, Петр Сергеевич — спросила Таня, которой Валентина Петровна показывала фотографии сотни и солдат Петрика.

— Предложение делает. Жениться на мне хочет, такой непутевый, — первый раз улыбаясь, шутливо сказала Валентина Петровна.

— Ничего не непутевый. Как следовает поступает.

— Что вы, Таня!... Давно-ли мужа схоронила, и трех месяцев нет, а вы замуж!?

— Вы подумайте, барыня... Себя припомните. То вы ошиблись... А тут, как маменька ваша, были бы матерью- командиршей...

И, отдавая карточки Валентине Петровне, Таня пошла к дверям, и уже в дверях, вся закрасневшись, и смутившись, закрывая локтем лицо, проговорила, широко улыбаясь: —

— Что тут одни-то сидим, ровно старухи какие! Чего мы тут не видали в Питербурхе-то этом? То ли бы дело, как в Захолустном Штабе! Так-то вот хорошо!.. С солдатиками-то...

И убежала из комнаты.

__________

XXXV

В мартовский вечер Вася Ветютнев возвращался домой после заседания Энского Окружного Суда. Судили Менделя Дреллиса. Первый раз он, такой сторонник реформ Императора Александра II, усомнился в пользе гласного суда и института присяжных заседателей.

Такая вышла ерунда!...

В суде был «большой день» — но суд показался Васе насмешкой над правосудием. В зале суда были лучшие представители адвокатуры, знаменитый прокурор, а гражданским истцом были привлечены блестящие представители науки в качестве экспертов, им возражали со стороны защиты — европейские знаменитости.

Вася видел, как внимательно и почтительно выслушивали представители радикальной интеллигенции, адвокаты Дреллиса показания разных «шмар», «подсевайл», полицейских сыщиков самого последнего разбора, той полиции, презреннее которой у нее ничего не было. Эти лица обеляли Дреллиса, на суде плели свое хитрое кружево различных «версий», кто и почему мог убить Ванюшу Лыщинского и доказывали, что кто угодно мог убить его, только не жиды. И те же благодушные присяжные повторенные, с тяжелыми золотыми цепочками на волосатых руках, грозно покрикивали на единственных свидетелей обвинения, оставшихся в живых — Марью Петровну и фонарщика Казимира Шадурского. Последний отказался от всех своих показаний и только растерянно повторял: —

— Мне свет милей!...

Центром судебного заседания была медицинская экспертиза. Профессор Аполонов превзошел сам себя. Ясно, точно, будто показывая многочисленной публике и присяжным труп несчастного мальчика, он доказал, как и для чего был убит мальчик.

После его показания читали письменное показание Якова Кронидовича. В зале стояла напряженнейшая тишина.

Бледное лицо Дреллиса, обрамленное черною бородою, стало восковым. Глаза его бегали по сторонам. Точно пришла на суд тень мальчика и требовала возмездия.

Внушительным басом, будто человек иного мира, говорил ксендз Адамайтис. Он цитировал тексты и доказывал полную возможность преступления. В зале суда создавалась страшная, зловещая напряженность. Точно перед нею совершалось снова это преступление. Лица защиты переглядывались друг с другом. На смену одним профессорам выступили другие. Профессора защиты. Хирург с европейским именем, старый профессор Петров старался опорочить показания Аполонова и Якова Кронидовича: —

— Моим предшественником профессором Аполоновым, — говорил он, — было указано, что я и профессор Бадьян, при обсуждении причин смерти Лыщинского разошлись с ним во взглядах. Я, как хирург, также, как и профессор Бадьян, мы имеем свой опыт, и довольно большой, на что указывает наша седина и то положение, которое мы занимаем в обществе и ученом мире. Мы работаем, главным образом, над живыми людьми, между тем как профессора, имеющие дело с судебно-медицинскими вскрытиями, работают над явлениями, которые оказываются уже на секционном столе анатомического театра.

И путем ряда ловко построенных посылок профессор дал совсем другую картину убийства мальчика Лыщинского. Ванюша был просто убит... Да, мучительно, неловко убит, но когда же убийца, если он не профессионал, ловко убивает? Кровь из него не источали — она пролилась сама, как проливается при всяком убийстве. Ему зажимали рот, но его не душили.

Вася помнил, как патетически и авторитетно воскликнул профессор: —

— Я спрашиваю себя, можно ли задушить человека, зажимая ему рот, и отвечаю: — никогда!...

И несмотря на всю нелепость этой фразы — толпа ей поверила. Говорил профессор, а как не верить профессору!? Да еще такому, как Петров!

Профессор отрицал страдания мальчика. Он говорил: —

— Две раны на голове, нанесенные по уклону черепа, очень мало мучительны. Мы вырезаем на голове по 16 опухолей за раз у дам очень нервных — и они легко переносят ранения... Понятие о чувствительности весьма условно... Что мальчик дрыгал ногами — то это могло быть явлением рефлекторным, а не сознательной деятельностью.

С милой грацией любующейся на себя перед толпою знаменитости профессор все страшное убийство представлял, как милую шутку.... Обезкровления не было.

— Ведь и курицу когда режут — кровь есть, — говорил хирург.

Все то, что так тщательно было изучено и доказано Яковом Кронидовичем и Аполоновым, было опровергнуто в чуть насмешливом тоне. Хирург показывал свое превосходство над прозектором.

— Вы говорите — мучительные страдания?... Как понимать это? Как можно причинить смерть, не причиняя мучений? Специальные, особо мучительные повреждения здесь не наносились.

«Тебя бы так» — думал Вася. Он смотрел на сухое, старое лицо профессора. Он был русский, не еврей, но о замученном мальчике он говорил, как о зарезанной курице. В своей лаборатории он привык мучить и истязать животных, на операционном столе он привык к страданиям больных — и вся та сложная и большая драма Ванюши, которую знал Вася — представлена была, как маленький ничего не стоящий эпизод. Убийство — какие совершаются каждый день, и ничего в нем нет особенного, ничего указывающего, чтобы его цели выходили из рамок всякого убийства. Кому-то надо было убить — и убили... Кому-то, — но не непременно евреям.

После Петрова выступили психиатры. Они доказывали, что это было самое обыкновенное убийство.

Ксендзу Адамайтису возражали профессора Воскресенский, Баранов, Любомиров и раввин Земан... Четыре на одного! Они опровергли Адамайтиса.

Вася слышал, как на сказанный Адамайтисом текст Талмуда: — «сказал рабби Иисус: я слышал, что жертвы приносятся, хотя бы и не было храма: что великая святыня вкушается, хотя бы и не было келаим (завесы)... ибо первое освящение освятило на то время и на будущее» — эксперт защиты ответил, что приведенный текст относится ко времени устройства храма Зоровавеля, когда приношение жертв начало совершаться раньше постройки самого храма, на сооруженном для сего жертвеннике.

— Говорят, что евреи примешивают кровь в мацу — заявил профессор Воскресенский, — но такое мнение я считаю фантастическим бредом... Талмуд, кроме нравственного учения, ничего не содержит.

Вася отлично помнил, что Адамайтис ничего не говорил о примешивании крови к маце, но помнили ли это присяжные?

Две правды встало на суде перед присяжными и судьями — и за обе стояли профессора, ученые, люди науки. Какое же уважение могло быть после этого к науке, которую можно было применить и так и эдак? Не было единой истины. Но истина была такая: как на нее смотреть. Если смотреть со стороны обвинения — одна была истина, со стороны защиты — совсем другая. И тут и там были профессора. И где же было разобраться в этом деле простым людям, присяжным заседателям? На суде им точно говорилось:

— Закон дышло, куда хочешь — туда и воротишь. Научный закон такой же.

И ворочать это дышло были призваны они. Дать двадцать лет каторжных работ чернобородому еврею с твердым и умным, бледным лицом, или махнуть рукою и признать, как говорят все эти умные, просвещенные люди, профессора, академики, что мальчик убит... как курица...

«Да», — думал Вася, — «страшное дело суд. И особенно страшное еще потому, что над каждым из них висят слова Христа: — не судите, да не судимы будете, и каким судом осудите — таким и вас осудят»... Как им судить!»

__________

XXXVI

Вася, переживая впечатления суда, вспоминал страстное, вдохновенное слово гражданского истца.

Тот рассказал все то, что ему передали свидетели, дети Чапуры, фонарщик, сам Вася и покойный Яков Кронидович.

Высокий, тощий, в пенсне, с растрепанной интеллигентской бородой, со страстной, быстрой образной речью, он говорил: —

— Господа присяжные заседатели! Я выступаю здесь в качестве поверенного Александры Лыщинской. Много она перенесла по этому делу, и горя ее, ее страданий не выразишь словами! У нее уже нет слез, чтобы плакать. Вы вспомните: лишившись сына, замученного, обезкровленного, брошенного, как падаль, чему она подверглась?! Это было издевательство, надругательство и только простой русский человек может снести все это терпеливо и кротко. Она потеряла сестру, которая любила Ванюшу и не вынесла всего того, что пало на их голову. Она и сама потеряла здоровье и скоро предстанет пред лицо Всевышнего. И вот теперь, перенеся все это, все испытав, она, простой, безхитростный человек, обращается к вам, из которых большинство тоже простые русские люди и просит точного определенного ответа — кто убил, кто замучил ее Ванюшу, ответа, который был бы дан не «страха ради иудейска», а по совести, по вашей совести русских православных людей. Дайте же нам ответ! Его ждет от вас не только Александра Лыщинская, его ждет вся Россия!»

Ни оратор, ни Вася не думали тогда, сколь равнодушна была к этому делу Россия! Ответа присяжных ждала не Россия, но ждал весь еврейский мир, чутко и жадно прислушивавшийся к тому, что скажут простые Русские люди. Он ждал для того, чтобы решить, чего достоин Русский народ. Русский народ держал экзамен перед еврейским миром. И мог получить он на нем или снисходительное одобрение — или жестокую еврейскую месть до седьмого колена!

Две правды стояло перед ними — правда обвинения и правда защиты — и проще всего было искать в таком случае правду где-то посередине.

Два вопроса было предложено на разрешение присяжных заседателей: о событии преступления и о виновности Менделя Дреллиса.

— «Доказано ли, что 12-го марта 1911 года в Энске на Нагорной улице, в одном из помещений кирпичного завода еврея Русакова, 13-тилетнему мальчику Ивану Лыщинскому, при зажатом рте, были нанесены колющим орудием в теменной, затылочной и височной областях, а также в шее раны, сопровождавшиеся поранениями мозговой вены, артерии левого виска и шейных вен, и давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда из Лыщинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны в туловище, сопровождавшиеся поранениями легких, печени, правой почки и сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения, в своей совокупности числом 47, вызвав мучительные страдания Лыщинского, повлекли за собою почти полное обезкровление тела и смерть его»?

Тень Ванюши, вызванная показаниями профессора Аполонова и точно приведенная на суд Яковом Кронидовичем, встала перед присяжными, и те ответили:

— Да, доказано...

Россия подписала себе приговор. Она стала в ряд «отсталых» государств. Ее ждала еврейская месть. Россия признала ритуальность убийства.

На вопрос о виновности Дреллиса в совершении убийства — последовал ответ:

— Нет, не виновен.

Чуждый мести, слабовольный и мягкосердечный простой Русский обыватель не посмел к страданиям матери Лыщинского прибавить страдания на каторге убийцы. Он не захотел взять на себя осуждение. Он простил убийцу.

Не судите, да не судимы будете!

Он надеялся, что когда настанет суд жида над ним — жид его помилует. Тем же судом его осудит.

Вася Ветютнев был потрясен. Он перестал верить в правосудие.

Он хотел бросить университет — и идти на военную службу...

__________

XXXVII

У Валентины Петровны испортились ее маленькие часики-браслет. Она сама понесла их на просмотр к часовщику.

Было майское утро, и была та прелестная Петербургская весна, с какой не сравнится никакая южная. Воздух благоухал березовыми и тополевыми почками и казалось мокрые плиты петербургского тротуара излучали это благоухание. Валентина Петровна вышла на Невский и поднималась к Аничковскому мосту. Она задержала шаг, любуясь на Клодтовские статуи голых людей, укрощавших лошадей. Ей почему-то вспомнилось детство, Захолустный штаб, полковой плац... Мысль побежала дальше. Вспомнила Фортинбраса... Портоса.

«Милый Петрик! Купил для меня чистокровную лошадь. И имя какое: Мазепа! завода князей Любомирских. Мазепа! — верно сильная, коренастая, крепкая лошадь, с лобастой почти арабской головой. Караковый в подпалинах... Как… Фортинбрас… Нет... темнее».

От Фонтанки, голубевшей под ясным небом пахло водою и рыбой. Суетливо по ней бежал пароходик и тихо шелестела, плескаясь о гранитные стены, раздвигаемая им волна. Дали Невского были прикрыты легчайшей дымкой тумана. Наверху сияло ясное, голубое небо, еще утреннее, не тронутое облаками. Нестерпимым блеском горела Адмиралтейская игла и золотой ее корабль точно плыл по голубому эфиру. Так смотреть на нее — закружиться может голова. На углу Садовой возы с мебелью пересекли ей дорогу. Кто-то переезжал на дачу. На острова, в Новую Деревню, Лесной, на Лахту, в Сестрорецк? Она не подумала о даче. Запродала мебель. Квартире в июне контракт кончается. На что ей квартира?... В монастырь!...

Она шла легкой упругой походкой. Весенний ветерок, дувший с Невы, покрыл розовым ее щеки, весеннее солнце золотило их мягким загаром. Рядом послушно шла Диди, подрагивая на лапках с подушечками. Встречные обращали внимание на даму с собачкой. Такая молодая — и в глубоком трауре. На бульваре вдоль Гостиного Двора сильнее пахло тополевой почкой. По другую сторону чинили мостовую. Стояли рогатки, торец был снят, и от свежих, обнаженных досок, пахло смолою и дегтем.

Валентина Петровна шла, любуясь Петербургом, и с тоскою ощущая свое одиночество. Одна в этом городе. И сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня. Прогулка — и длинный день, который не знаешь, куда девать.

У Екатерининского канала увидала магазин фортепьян и подумала: — «давать уроки музыки. Играть на вечерах... В кинематографе... Стать тапершей... Зачем?.. В монастырь?.. Ах, пожалуйста, куда угодно, только подальше отсюда».

Низкие кустарники сквера у Казанского собора были покрыты нежною молодою зеленью. Садовники из голубой парниковой лобеллии и желтых листиков выкладывали на клумбе хитрый узор. Дети бегали по дорожкам, гоняя обруч. Слышался смех. Шла иная жизнь. Наверно там играли в пятнашки.

Валентина Петровна остановилась. Ей некуда торопиться. Вот тот полненький, как Портос, когда ему было десять лет, а этот худышка — совсем Долле. И, верно, считают, как мы. Считал всегда в их играх Петрик. Он был самый честный. Она стояла и ей казалось, что она слышит голос маленького Петрика: — «раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет: — пиф-паф-ой-ой-ой, умирает зайчик мой» — и Петрик толкал ее в грудь, отставляя в сторону — не она будет «пятнать».

Валентина Петровна вздохнула: — «Смешной какой Петрик... Предложение делает.. Зовет к себе... Умирает зайчик мой... Когда это было?... Восемнадцать лет тому назад... Целая жизнь!.. И где она? Впереди? или уже позади?»

В магазине Буре, где висели громадные за окном часы, приказчик, красивый французский швейцарец, узнал ее. Он отдал часы на осмотр в мастерскую рядом и предложил Валентине Петровне стул. Она села. Перед нею в витрине за стеклом лежали тяжелые серебряные часы с крышкой и с серебряными массивными цепочками, вытянутыми вдоль них.

Их ровный блеск на фоне черного сукна слепил Валентину Петровну.

— В этом году первый раз батюшка ваш не брали у нас часов. А то каждый год, когда десять, когда и двадцать призовых часов брали.

— Да, — сказала Валентина Петровна, ни о чем не думая и внимательнее посмотрела на лежавшие перед нею часики.

Приказчик, чтобы развлечь покупательницу, вынул часы и стал их показывать.

— Извольте посмотреть какая гравировка на крышках. Вот этот, где драгун прыгает через забор — это за скачку. Внутри на циферблате можно наклеить портрет Государя Императора, или Наследника, есть портреты Императрицы и Великих Княжен для Шефских полков... С тонкой цепочкой на 19 рублей, с толстой, для лучших призов на 23.

Валентина Петровна рукою в перчатке играла массивною цепью.

— Красивые часы. Не модные.

— У солдат они всегда в моде. Посмотрите — эти, с казаками, за джигитовку, эти с книгами и компасами, циркулями и линейками за отличное окончание учебной команды.

— А эти?

— Это — пограничной страже — за постовую службу.

— Да?..

Ее часы были готовы. Там только зубчик соскочил. Приказчик надел ей цепочку браслета на руку.

— Что я вам должна?

— Ничего-с... такой пустяк.

Она встала.

— Что, можно... часов десять по почте послать?

Она спросила, ни о чем еще не думая. Просто — так... Чтобы что-нибудь сказать.

— Куда угодно... В ящик положим, холстом обошьем... Только адрес дайте.

— Я сама пошлю... Вы только запакуйте.

— Слушаюсь. Какие прикажете? В какую цену?

— Лучшие... По двадцать три рубля... Вот таких... «За скачку» — трое... «За отличную стрельбу»...

— Цепочку с ружьями?

— Да... с ружьями... двое… «За постовую службу»— трое... и еще...

— «За разведку», может быть?...

— Да, «За разведку»... двое.... Всего десять.... Вы пришлите мне... Совсем готовые... только чтобы адрес написать.

— Через час у вас и будут.

Она вышла из магазина. Пошла прямо домой. Как-то легче ей дышалось... Точно будто и дело сделала. На двести тридцать рублей купила часов для пограничников Петрика. Откупилась от него...

__________

XXXVIII

После завтрака к Валентине Петровне позвонили. Она так отвыкла от посетителей, что даже взволновалась. Но это принесли часы. Она заплатила по счету, села в гостиной за столик и тщательно по холсту написала адрес Петрика.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.028 сек.)