Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Мои драгуны». 2 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Рассказывайте… А покраснели-то как! О вас папироску теперь закуривать можно..

— Ничего подобного… Да я вам расскажу… Если хотите.

— Нет уж, пожалуйста… Если это ваши холостые гадости — и не рассказывайте… Не надо.

— Да повторяю… Ничего подобного… Просто — забавное приключение. Можно рассказать все, ибо все очень прилично «для курящих».

— Хорошо… Так как вы мой арестант и до самого вечера, то я слушаю. Но прежде нам Таня подаст чая.

Она позвонила.

— А Таня совсем и не переменилась. Как в Захолустном Штабе, так и здесь.

— Здесь еще лучше. Она здесь, как мой друг. — Вы с чем чай? С лимоном, или со сливками?

— Если от бешеной коровы, то разрешите со сливками.

— Таня, — сказала Валентина Петровна вошедшей горничной, — подайте сюда чаю и коньяку.

— И рома, — сказал Петрик, подмигивая Тане, — как подавалось у генерала Лоссовского.

Валентина Петровна погрозила пальчиком с жемчужным колечком. Таня весело фыркнула и пошла за чайным прибором.

__________

VI

От душистого рома, налитого в горячий чай, сладко пахло. В углу, в камине уютно потрескивали разгоревшиеся дрова. В гостиную входили сумерки. Валентина Петровна взялась рукою за штепсель.

— Не зажигай огня!... Не разгоняй мечты! — шутливо, приятным голосом пропел Петрик.

— Будет вам, — засмеялась Валентина Петровна, — я вся внимание. Сядемте к камину.

Петрик подвинул кресло, она глубоко уселась в него. Диди прыгнула ей на колени и свернулась клубком. Петрик сел против нее на низком пуфе.

— Итак, — сказала Валентина Петровна.

— Итак… Случалось ли вам, что вас вдруг охватит неудержимое любопытство? Хочется знать все о ближнем своем. Да и не только о ближнем, но и о дальнем. Очень даже дальнем… Постороннем… Вот сидим мы с вами. Золотая головка ваша в двух аршинах от меня, чудные глазки внимательно прищурены, а что в ней? Что вы думаете? Знаю ли я?

— Может быть, так лучше, Петрик?

— Может быть… Однако, нашло на меня такое настроение — все хочу знать. Сижу с Портосом в театре. Там драма идет. Рощина-Инсарова мне всю душу переворачивает, а я думаю, — а что ты такое? Как и где живешь? Что сейчас думаешь, чем увлечена? В антракте передо мною — лысина. Пол-аршина в диаметре. Гладкая, розовая, аппетитная, точно свиной кожей покрытая. А я думаю, что за Бисмарк скрывается под этим обтянутым кожей черепом? Какие константные эксибиции секулярных новаторов тенденции коминерации копошатся там? Профессор, академик, ученый, банкир, может быть фран-масон какой, черт его знает, кто там и о чем думает. И, порывает меня, божественная, знаете, пальцем этак щелкнуть по темячку и послушать, как звенит.

— Петрик!

— А вдруг там вместо трансцендентной философии этакая детская песенка играет: — «бим-бом, бим-бом, зогорелся кошкин дом... Бежит курица с ведром...»

— Придумаете тоже... Совсем кадет…Ребенок…

— И дальше хуже. Из театра к Кюба... Три бутылки шампитра вдвоем вылакали, ресторан закрывают, а мы разошлись только.

— И Портос!?..

— Ну, Портос так только пригубливал. Больше я.

— Какой срам!

— Покаяние, божественная, все очищает. Перешли в отдельный кабинет. Там до трех часов можно. Сидим, потребовали — «Monahorum Benedictinorum», его же и монахи приемлют — а я философию свою развиваю, не хуже Шопенгауера.

— Вы Шопенгауера читали?

— Чего, госпожа наша начальница, со скуки не прочитаешь. И вот, говорю я Портосу: — Знаешь, Портос, ничего этого нет. Все это мне кажется. И тебя нет, и лакея со счетом нет — все мое представление. Плати, Портос, ты, а я... — ты мое воображение.

— Разве хорошо так много пить?

— Да, дербалызнул я тогда основательно... По-драгунски... Линия такая вышла... Да ведь день-то какой был! 10-го февраля...

Валентина Петровна смутилась и покраснела до слез. Но в гостиной было темно и Петрик этого не заметил.

— Вместо того, чтобы честно придти ко мне и поздравить меня с днем ангела, вы пьянствовали с Портосом!

— Честно, госпожа наша начальница, я тогда не мог придти к вам... Я все еще не примирился с мыслью... что вы... замужем...

— Петрик... Бросьте... Ну дальше...

— Дальше что... Ну пьян был, как дым. Вышел с Портосом и пошли пешком на набережную.

— В третьем часу утра!

— В четвертом, божественная!.. Идем мимо Зимнего Дворца. Такая чудная ночь. Тихо. Звезды сияют. Мороз, и по самой Неве чуть шуршит поземка, точно тени какие-то несутся. Нигде ни огонька в окнах. Спит Северная Пальмира. Пустыня — внемлет Богу... как это у Лермонтова что-ль? У ворот в тулупах свернулись дворники, городовые похаживают на перекрестках, башлыками укутались и идем мы двое: — Портос и Атос к какому-то приключению — два мушкетера... И вдруг, вижу я, на том берегу, на Мытной набережной, в пятом этаже, красным огнем окно светится. Сидит кто-то там и не спит. Кто он? Что он? Фальшивые деньги делает, прокламации печатает, или студент зубрила сидит над литографированными записками и зубрит. И понял я, что не могу... Я должен знать, кто это там? Чья жизнь бьется среди ночи. — «Пойдем» — крикнул я Портосу, — «и узнаем, что за человек не спит ночью... А можете быть, там самоубийца к смерти готовится и мы его из петли вынем... А? — Портос?.. Спасем человеческую душу. Все грехи простятся...» О, хитрый этот Портос, посмотрел внимательно и говорит: — «Идем»... Ускорил я ход. По дощатому скользкому переходу перебежали мы Неву и подошли к дому. Теперь нам было видно, штора белая опущена и за нею ярко горит, должно быть, лампа под красным абажуром. По парадному ходу и думать нечего идти — швейцар не пустит. В воротах калитка открыта и дворник спит подле крепчайшим сном. Мы скользнули как тени. Сюда… Налево... В угол... Толкнули дверь... Тьма кромешная. Железные перила ледком покрыты. Пахнет кошками.

— Ужас какой! Да что с вами было?

— Прямо сумасшествие. Хочу знать, кто, что, почему и почему-то мысль, что мы спасем непременно человека, меня подхлестывает. Я иду впереди, Портос за мною. Прошли ощупью три этажа. В окна небо видать. Звезды... Тихо. Весь дом спит. Даже жутко стало. Портос шепчет сзади: — «брось... Выскочит на тебя какой-нибудь студиозус оголтелый — скандал будет». — «Молчи», — говорю я. Лезу дальше... Пятый этаж…. Медная ручка звонка. Я позвонил...

— Нет, Петрик... Это невозможно, что вы делаете.

— Слышу: задребезжал звонок - и все тихо. Я позвонил еще. За дверью легкие шаги. Щелкнул штепсель. Кто-то осторожно снял крюк и на фоне ярко освещенной маленькой кухоньки появилась высокая стройная девушка в длинном платье в складках — каком, я право не разобрал. Темная шатенка с чуть веющимися спереди волосами, сзади завязанными тугим узлом. Она внимательно посмотрела на меня и в глазах ее я прочел испуг. Мне стало неловко, но отступать было уже поздно.

— Простите, — сказал я. — Это у вас горит лампа под красным абажуром? — Сознаюсь, глупый вопрос, но другого тогда я придумать не мог.

— У меня.

Она сказала это спокойно и отступила вглубь кухни. Я шагнул за нею.

— Мы очень хотели бы знать... — начал я. Я напрасно сказал: «мы». Портос исчез, и я слышал только стук его шагов уже двумя этажами ниже. — «Мы» — это был «я» один.

— Войдите, пожалуйста, — сказала она, бледнея, и пошла вглубь квартиры.

Я пошел за нею. Я понял: — она приняла меня за жандармского офицера.

Квартира была очень маленькая. Сейчас за кухней, холодной и пустой, где, вероятно, не готовили, была комната с красной лампой. Широкая тахта с мутаками, маленький столик и на нем книги. У окна с тонкою шторою письменный стол, на нем лампа, книги и тетради.

— Вы меня, ради Бога, извините, — сказал я, стоя в пальто посередине комнаты. Помню - и ковер был в ней, и в открытую дверь была видна другая темная комната. Кажется, теперь я был смущен больше ее.

— Но вы могли так Бог знает куда попасть, — сказала Валентина Петровна.

— Мог, госпожа наша начальница, — кротко сказал Петрик.

— Она могла быть... такой... — Валентина Петровна замялась и смутилась.

— Она не походила на такую...

— Ну, а, если и правда, — она нигилистка! В какую историю могли вы попасть!

— Мог, госпожа наша начальница, — очень даже мог и могу еще.

— Ну, дальше?

— Знаете, как змея колдует свою жертву — вот так и она. Два темных глаза и в них испуг, негодование и ненависть... Даже жутко стало. — «Что вам угодно?» — сказала она. Очень сурово и сухо. Потом, видя мое смущение, добавила: — «по какому делу вы ворвались ко мне ночью, господин офицер».

— «Вот это — господин офицер» — меня всего перевернуло. Я сразу понял, сколь опрометчиво, глупо и гадко я поступил и как мерзок мой поступок... Но, госпожа наша начальница, я памятовал, что брошенный в атаку эскадрон ни повернуть, ни остановиться не может, и я стал все объяснять. И с места:

— «Вы читали Шопенгауера?..» Она была огорошена.

— «Читала», — сказала она. А я ей все, все мои мысли, и ее красную лампу и мысли, что тут самоубийца, что я спасу, о, госпожа наша начальница, в эти минуты Цицерон, Кони и Плевако были мальчишки и щенки в сравнений со мною. Так был я красноречив... Да и она была очень хороша и неизвестна. Я именно нашел то, чем мучился весь вечер — я вскрывал чужой череп и узнавал чужую жизнь.

— Я не думала, Петрик, что вы такой бедовый... и неверный...

— О, госпожа наша начальница! Вы не можете понять, что я был в отчаянии. Я безумствовал в тот день... А верен... Я всегда верен... Да ведь я и не нужен...

— Ну продолжайте, Петрик... На самом интересном месте вы остановились. Она не прогнала вас?

— Нет. Она спросила — вы не жандарм?.. Я ей поклялся, что все, что я говорю — правда. Потом… Потом мы говорили о стихах.

— Вы… О стихах? Надеюсь, не о тех, что вы мне только что читали?

— Нет... О Блоке... о Мюссе... о Бальмонте... о... как его... Бодлэре... Она ужаснулась, что я ничего этого не читал. Потом она предложила мне снять пальто. — «За кого вы меня принимаете», — сказала она, — что осмелились придти ко мне ночью». — «Если бы я знал», — сказал я, — «что тут девушка, я никогда бы не посмел звонить. Я думал... я был уверен, что тут... что тут самоубийца»... Она засмеялась... И мы проговорили до утра... Читали стихи... Бодлэра по-французски и Блока по-русски...

— Ну и вам понравилось?

— Ужасно, божественная, все это было ново для меня. Точно я на другую планету попал.

— Дальше?

— Дальше я бываю теперь у нее. Представил ей Портоса...

— И Портос?

В вопросе было больше, чем любопытство, но Петрик этого не заметил.

— Портос, божественная, не я... Я думаю, что, если бы Портос жил во время революции — он был бы Наполеоном, каким-нибудь... Бонапартом. Он сразу понял, кто она, и все узнал. Она дочь генерала. Ее отец умер на большом посту два года тому назад... Она в Петербурге… На курсах... Ходит в народ...

— Сколько ей лет?..

— Не знаю.

— Она хороша собой?

— Я не думал об этом. Она очень интересная... И… я так одинок.

— Я надеюсь, милый Петрик, что теперь вы не будете так одиноки. Вы вернетесь к своей королевне.

Петрик нагнулся и горячо поцеловал руку Валентины Петровны. Она встала, прогнав Диди, и зажгла огни.

Петрик стал прощаться.

— Сейчас будут приходить визитеры, милый Петрик, я боюсь, вам будет скучно, я вас отпускаю, но вы даете мне слово, что ровно в шесть вы придете к нам обедать, после обеда паинькой посидите, посмотрите мои альбомы Захолустного Штаба и останетесь на вечер... Мы будем музицировать.

Петрик поклонился.

— Я весь ваш, госпожа наша начальница, — сказал он и в голосе его послышалась Валентине Петровне глубокая грусть.

__________

VII

За обедом было очень уютно. Молодой драгун с серыми честными глазами как-то сразу завоевал симпатии Якова Кронидовича, немного ревновавшего Валентину Петровну к ее прошлому. Петрика сразу полюбили все. Диди доверчиво прыгнула ему на колени.

— Прогони ее, Аля, — сказал Яков Кронидович, — может быть, Петр Сергеевич не любит собак?

Но Петрик «ужасно» любил собак.

— Я вообще животных люблю, Яков Кронидович, — и Петрик стал рассказывать про лошадей.

— Ну, вы сидите тут, — сказала Валентина Петровна, — а я пойду одеваться.

Яков Кронидович пригласил Петрика в кабинет, не тот, где хранились препараты, инструменты и лежали синие папки протоколов, а по стенам стояли шкапы с книгами, где царил Ермократ Аполлонович, а в тот, что был подле гостиной, где стоял большой круглый стол, освещенный высокой лампой с темным абажуром и лежали иллюстрированные журналы и большие, тяжелые альбомы, а кругом были глубокие кожаные кресла.

— Курите? — сказал Яков Кронидович.

— Нет... не курю.

— И хорошо делаете. Дольше проживете... Дурная это привычка, да по профессии моей мне нельзя без курения. Иной раз такого покойника вскрывать приходится, что страшно приступить — каша одна... Так папиросой отбиваешь запах…

Яков Кронидович закурил.

Петрик слушал с некоторым страхом. Он опять попал в какой-то новый мир, где так просто говорили о таких страшных вещах. И не мог он себе представить в этом мире госпожу нашу начальницу.

— И вам не страшно?.. То есть... я хочу сказать, не противно?

— Привыкаешь, — сказал Яков Кронидович. — Вы давно знаете Алю?

— С детства. — Петрик подвинул тяжелый альбом к Якову Кронидовичу. — Вот видите... Какие мы были. Валентина Петровна совсем маленькая... Это я... это Багренев, это Долле... Мы играли в трех мушкетеров. Валентина Петровна была наша королевна... А это на теннисе, в гарнизонном саду. Багренев — Портос и Валентина Петровна играют против меня — Атоса и Арамиса Долле... Тут — это еще раньше — крокет... Все детство от пятнашек и казаков и разбойников, через серсо, мяч и крокет к теннису и верховым прогулкам. Наши отцы служили вместе. Ее отец тогда полком командовал, Долле был старшим штаб-офицером, мой отец командовал эскадроном, отец Багренева — богатый помещик подле Захолустного Штаба. В его лесах всегда охотились.

— Багренев богатый?

— Да, очень...

Они листали вместе альбомы прошлого и Якову Кронидовичу казалось, что эти чужие офицеры его Але должны быть ближе, чем он, пятый год женатый на ней.

Тихо шло время. В гостиной часы мелодично пробили девять, а ни гостей еще не было, ни Валентина Петровна не выходила из спальни. Наконец в четверть десятого раздался первый звонок — пришел писатель Панченко, скромный пожилой человек с большими красными руками. Таня провела его в кабинет.

Теперь Петрик забился в угол за шкап с книгами. Писатель его смущал. Возьмет и опишет в смешном виде. Писатели такие — от них лучше подальше.

Яков Кронидович то и дело выходил в зал встречать с Валентиной Петровной приезжавших гостей. Петрик слышал женские и мужские голоса. Яков Кронидович входил в кабинет, потирал руки, переставлял кресла. Он поджидал кого-то и точно волновался. Его волнение передавалось писателю и Петрику.

Вдруг раздался особенно сильный, резкий звонок и сейчас же стал слышен громкий, самоуверенный, старческий голос. Яков Кронидович мелкими шажками побежал в гостиную.

— Кто это пришел? — спросил Петрик писателя. — Вы не знаете?

— Это Стасский, — коротко бросил писатель, ставший у дверей и изобразивший на своем лице некоторую почтительность.

— Стасский?.. Кто это Стасский?..

— Вы не знаете?.. Не слыхали? — удивился писатель. — Друг покойного Льва Николаевича и философа Владимира Соловьева. Большой ум... Критик... И... страшный, знаете, человек... Оригинал... Он может так обругать...

— Да за что же?

— Ну, скажем... Не согласится с вашим мнением.

— И за это ругать?

— Ему можно... Он такой!

— Но почему?

— Большой свободный ум... Первый ум России... Его все боятся… Но вот и он.

Писатель согнулся в низком поклоне.

__________

VIII

В двери кабинета входил среднего роста старик в длинном черном сюртуке. Совершенно лысая, коричневая голова была лишь вдоль шеи обрамлена косицами жидких седых волос, точно клочья шерсти лезших на воротник. Седая борода безпорядочными прядями выбивалась по щекам и на подбородке. Усы были обриты и длинный, узкий, хищный рот в мелких морщинах был весь виден. Он входил уверенно, как власть имущий, в кабинет и за ним шли Яков Кронидович и генерал в сюртуке генерального штаба. Генерал был высокий, тонкий, в черной курчавящейся бороде и с хитро прищуренными блестящими глазами.

— И не допускаю, — говорил Стасский резко и повелительно, — не допускаю, Яков Кронидович, чтобы вы могли сделать это... И вы этого не сделаете никогда... А, Панченко, — протягивая большую руку с узловатыми в суставах пальцами, обратился он к низко поклонившемуся ему писателю. — Что пишете?..

И, не слушая ответа писателя, резко повернулся к генералу.

— Вот, Иван Андреевич, меня называют атеистом. Льва Николаевича отлучили от церкви! Скажите пожалуйста — какая глупость. Это Льва Николаевича-то!.. у которого, что там он ни пиши и ни проповедуй, а всегда был темный и непонятный мне уголок — и в этом уголке он и сам не разбирался... Но несомненно — с иконами... с богами... А у Якова Кронидовича, вы меня, почтеннейший, старика, простите, но при вашем-то образовании — такая вера...

Яков Кронидович как будто хотел переменить разговор.

— Позвольте, Владимир Васильевич, представить вам... Петр Сергеевич Ранцев... друг детства моей жены.

— А... не слыхал... — как на пустое место посмотрев на Петрика и небрежно протянув ему руку, сказал Стасский, и сейчас же повернулся к Якову Кронидовичу и генералу.

— В детстве мы темной комнаты боялись... В привидения, в чертей верили... Я помню: «Вия» прочел — ночь не спал. Про домового и русалок шептались... Но позвольте: — мы образованные теперь люди! Почему на западе отошли от Христа, и чем культурнее страна, чем выше в ней просвещение — тем меньше в ней верующих людей. На что мне Бог и Христос, когда я так легко, просто и удобно могу обойдись и без Них? И даже мне без Них гораздо свободнее. Они мне никак не нужны... Ни-как... Я могу всего достигнуть своим собственным умом, и библейские сказки о сотворении мира мне кажутся дикими. Вы мне все, Яков Кронидович, твердите о правде, о добре, о любви, заложенных в христианской вере, — и во имя этой правды, добра и любви вы сейчас готовитесь совершить величайшую неправду, страшное зло и оскорбление целого народа… Оставьте, пожалуйста!... Не перебивайте меня... Мне, — понимаете, мне для того, чтобы идти к добру и правде, не нужно ваших выдуманных, фантастических существ. Так до спиритизма додумаемся!.. А уже что в святую Пятницу верим, — так это, простите меня — факт-с!.. Нонешняя-то жизнь... По воздуху, батенька мой, летаем, как птицы. — Нонешняя-то жизнь с ее социальной наукой, так осложнившаяся, требует уже иной, а не простой христианской морали... Она, жизнь-то эта, где все так перепуталось и перемешалось, предъявляет нам еще и интеллектуальные задачи, которых Христос не знал и до которых Тому, Кого вы называете Господом Богом, нет никакого касательства... А вы мне: — во имя Бога!.. Но имя правды!..

— Во имя правосудия тоже, — вставил Яков Кронидович.

Стасский, закуривший у стола папиросу, резко кинул ее в пепельницу и крикнул:

— Правосудие!.. Да что вы смеетесь надо мною, батенька мой… Правосудие!.. Все эти ваши… суды и судьи… чепуха… произвол и беззаконие!..

— Но позвольте, Владимир Васильевич, — вступился генерал, — как же без суда-то?.. Да и вы сами, слыхал я, недавно были присяжным заседателем.

— И был-с... Да-с... Был-с!.. — с вызовом обернулся Стасский к генералу. — И никогда не отказываюсь, а с восторгом принимаю заседательство, чтобы влиять на присяжных... Чтобы исключительно — оправдывать-с... Оправдывать!!! Преступники!.. Вы, Яков Кронидович, говорите: — преступники...

Стасский снова взял папиросу и стал ее раскуривать. Яков Кронидович воспользовался этим, чтобы возразить.

— Помилуйте, Владимир Васильевич, я имею дело с трупами. Кто-нибудь убил же?.. И в данном случае, то, что мне сегодня сказали — ужасно...

Стасский перебил его.

— Ужасно... Преступники!.. Это неправда… Как посмотреть?... Все эти преступники, если к ним присмотреться только... Да ведь это же — прекрасные... невинные люди, жертвы нелепых жизненных и общественных условий... Жертвы Государственного порядка. Создайте другие условия жизни – и не будет преступников. Право и преступление — это, простите, совершеннейшая чепуха-с!... произвол... фантазия... рутина-с... Соdех Iustiniani... А... пожалуйте, прошу покорно! Свод законов Российской Империи... И все от римлян... Ну и народец, чорт его дери!.. Отвратный от темени до пяток и оттого-то такой любезный идеал всех европейских — с позволения сказать — государств... Вся эта римская мерзость — произведение их распроклятых царей!... Завоеватели... Полководцы... Ах, шут их дери... Пока человек будет жить все только со зверями и животными и пользоваться ими... как и ваша глубокоуважаемая и почитаемая мною супруга — без котика и собачки не может...

— Но, помилуйте, — робко сказал Панченко, — пахать же надо на чем-нибудь?

Стасский обернулся к нему, как ужаленный.

— Скаж-жите, пожалуйста... Ну, тащися Сивка пашней, десятиной... Выбелим железо о сырую землю. Вам писателям, поэтам — это куда как надо!.. Картина! Вот и Лев Николаевич увлекался… Пахал на Сивке... На лошадке верхом катался... Что же век народу волам хвосты крутить?.. Механизация должна быть... Вон в Америке моторные плуги пошли, рядовые сеялки... А у нас — соха-матушка и Сивка... да Жучка! Пока будем возиться с животными — не прекратятся бойни, расстрелы и не выведутся эти злобные гиены Суворовы... Эти безсердечные Матадоры, путающиеся с развратными женщинами, зараженные всеми заразами Скобелевы, для которых любая война праздник и лакомая конфетка.

Стасский быстро повернулся к генералу.

— Вы, слыхал я, музей-памятник Суворову открыли!

— А вы разве не видали еще? Очень красиво вышло... И мозаика — переход через Альпы — чудесная.

— Ненавистен он мне, проклятый этот Суворов! Изверг истории и сифилис нашего времени!

— Чисто еврейская точка зрения, — сказал Панченко.

— Да-с... может быть... Может быть и еврейская... Не будем забывать, что евреи самый просвещенный и талантливый народ. Во всех видах человеческого знания и искусства — они первые. И я, Яков Кронидович, утверждаю и настаиваю, что вы совершенно напрасно путаетесь в это ужасное дело… Накличете беду на свое честное и всеми уважаемое имя… Что вам известно?.. Что вам сегодня сказали в совете?... Если не тайна... Мы так любим тайны... Государственная тайна... политическая... профессиональная... дипломатическая... военная... все тайны, чтобы обманывать народ.

— Помилуйте, какая тайна! Вот уже три дня, как вся прогрессивная печать только и кричит об этом. Я вам все расскажу и вы увидите, что я совершенно прав и не будете ни осуждать меня, ни нападать на меня.

— Я слушаю.

Стасский, наконец, сел. До этого он все стоял и заставлял стоять других.

__________

IX

— Дело в том, — спокойно начал Яков Кронидович, усаживаясь в кресло против Стасского, севшего на диване, — дело в том, что четыре дня тому назад в Энске, на кирпичном заводе Русакова, несмотря на Русскую фамилию — еврея, было найдено тело христианского мальчика Ванюши Лыщинского... Тело было подвергнуто вскрытию и погребено. Уголовная полиция приступила к розыску. Но тут в народе пошла молва, что убийцами являются евреи и что мальчик убит с ритуальною целью для получения крови... Действительно...

— Ох и слушать не хочу от вас, — простонал Стасский.

— Действительно, — спокойно продолжал Яков Кронидович, — совершение убийства перед самою еврейскою пасхою, на земле, принадлежащей весьма набожному еврею, где должны были быть торжества освящения закладки богадельни для евреев и синогоги при ней...

— Это не доказано, — прервал Стасский, — что преступление совершено на земле Русакова.

— Но труп найден там...

— Труп... да... Но убийство не там, — почти крикнул Стасский.

— Обезкровление трупа…

— Не доказано, — уже прокричал Стасский.

— Вот я и вызван для того, чтобы или доказать это, или опровергнуть... И завтра я выезжаю в Энск, чтобы сделать новый осмотр тела мальчика.

— Или докажите, что тело не было обезкровлено... или, еще лучше, не ездите совсем... Заболейте, — сердито сказал Стасский.

— Но почему Яков Кронидович должен ехать с тою или другою предвзятою мыслью? — вмешался Панченко, мягким голосом, казалось, старавшийся успокоить рассерженного старика. — Он постановит по совести. Почему ему не ехать?

— Почему?.. Почему?.. Почему?.. — зарычал на Панченко Стасский, — да потому, почтенный мой, что это все выдумки черной сотни, это придумано полицией, чтобы вызвать еврейский погром.

— Да на что полиции погром? — сказал Панченко.

— На что? Усердие свое показать и поживиться на нем. Вы думаете — околодочные надзиратели теперь не обходят богатых евреев Энска и не взимают мзду за то, что их при погроме не тронут?

— Вот это, действительно, доказать надо, — сказал Яков Кронидович. — Чего вы хотите, Владимир Васильевич? Чтобы преступление осталось безнаказанным? Вы говорите о погроме! Но именно — молчание правосудия, нерозыск виновных в убийстве мальчика, оставление этого дела в темноте — вот такое отношение к этому страшному делу может вызвать в толпе погром. Ибо, чем темнее толпа, тем больше в ней искания и жажды правды.

— Правда в еврейском погроме? — наступая на Якова Кронидовича, в негодовании воскликнул Стасский.

— Правда в раскрытии преступления, и Государь Император совершенно прав, приказывая раскрыть это дело до дна.

— Значит и Николай II замешан в кровавом навете на евреев? — спросил злобно Стасский.

— Ни о каком кровавом навете нет никакой речи, — сказал Яков Кронидович. Он тоже разгорячился и взволновался. — Никто евреев в целом не обвиняет. В каждом народе есть свои изуверческие секты, есть просто изуверы — и правительство обязано с ними бороться. Это его долг!

— В еврействе нет сект. Еврейство едино, — вставил Стасский, но не мог остановить Якова Кронидовича, который настойчиво продолжал:

— В каждом народе есть свои изуверы... И если правительство, нисколько не стесняясь, в широких рамках поднимало дела о православных изуверах — о скопцах, хлыстах, о дыромолах, привлекало к ним массу подсудимых и жестоко их карало не за веру, а за изуверство, если правительства Запада поднимали дела о черной мессе и кровавых жертвах сатане, почему оно должно молчать, когда это касается изуверства еврейского?

— Средние века!… средние века! — зажимая уши кричал Стасский. — В угоду толпе вы хотите раздражать мировое еврейство! Поплатитесь за это. Россия в долгах... Россия нуждается в займах... А вы опять раздразните Шиффа!..

— Нет, Владимир Васильевич. Отнюдь не в угоду толпе, а ради удовлетворения справедливых требований народа.

— Народ, народ! Что вы мне толкуете о народе. Точно я не знаю, что такое народ?

— Думаю, что вы не знаете. Вы считаете, что народ и пролетариат одно и тоже. Жестоко ошибаетесь: народ не пролетариат. Пролетариат так же откололся от народа, как откололась от него интеллигенция. Пролетариат — это отброс народный. Ваши комические партии, все эти эр-деки, эс-эры, кадеты с их комитетами народу никак не нужны. Они ему просто непонятны. Народу нужна правда. Эту правду он видит в царе...

— До Бога высоко, до царя далеко, — вставил Стасский.

— Если уже надо заменять существующий порядок и свергать царя — то народу надо выставить какой то высший, общий и доступный ему идеал — и этого идеала интеллигенция с ее партиями ему не дает. Нет его и у настроенного интеллигенцией пролетариата. Есть только слова — и те чужие — еврея Карла Маркса... В партиях — слова. На болтовне далеко не уедешь. Народу нужна правда. Эту правду ему хочет дать Государь — и я еду, чтобы у трупа спросить, кто и как его убил.

Последние слова Яков Кронидович произнес с особенною силою, в упор глядя острыми сверкающими глазами в глаза Стасского.

Стасский хотел что-то возражать, но в это время дверь в кабинет приотворилась и в нее показалась Валентина Петровна.

— Яков Кронидович, — сказала она, — Обри приехал. Можно начинать?

Стасский точно обрадовался тому, что спор этим был прерван.

— Остаюсь при своем мнении, — важно сказал он, — вам ехать никак не надо... И вы и не поедете... Ну, идемте слушать...

И он первый направился в двери гостиной. За ним пошел Полуянов, Яков Кронидович и Панченко. Последним выходил Петрик.

__________

X

Все то, что слышал сейчас Петрик, казалось ему ужасным. Если бы он прочел это в книге — он не поверил бы ни одному слову, и в негодовании отшвырнул бы эту книгу. Перед ним опять открывался новый мир, которого он не знал. На двадцать восьмом году жизни он первый раз узнал о партиях и услышал такие страшные слова! Государя Императора назвали просто: — Николай II... О Суворове — кого он боготворил, о Скобелеве, кто был его идеалом, сказали ужасные слова! О Боге!… О Христе… о законе, о государстве! И кто говорил?! Первый ум России — Стасский, друг Толстого и философа Соловьева... Петрик молчал. Что он мог сказать, вставить, или возразить, когда он ничего не понимал и только чувствовал, что все, что говорилось Стасским, — ужасно? К Якову Кронидовичу зато он проникся громадным уважением и подумал, что божественная госпожа наша начальница имеет достойного мужа. Он шел сзади Панченки пришибленный и придавленный. Полутьма кабинета с волнами табачного дыма, стоявшими в нем, давила его. Тем более ослепил его блеск ярко освещенной, сверкающей дамскими туалетами гостиной. И первую он увидел — Валентину Петровну. Она усаживалась на табурете подле раскрытого рояля. Петрик увидал что-то нежное, розовое, воздушное, подобное цветку розы. Бледно-розовое легкое платье было украшено полоской, вышитой мелкими жемчужинами, вокруг открытого выреза у шеи и коротких широких рукавов и на поясе. В золотых волосах сквозила розовая лента. От этого платья кожа лица, груди и обнаженных рук казалась несказанно нежной и матовой. Валентина Петровна казалась моложе, юнее, сверкала прелестью свежести и невинности. Это была не та красавица в строгом городском tailleur’е, которую он увидал сегодня днем после семи лет разлуки. Девочкой Петрик любил ее и мечтал еще кадетом о королевне весенней сказки Захолустного Штаба. Он был тайно влюблен в нее, когда танцевал с нею юнкером и называл — божественной. Ее юная, мягкая прелесть девушки подавляла его и он назвал ее госпожей нашей начальницей. Днем — она была удивительно проста, мила и ласкова с ним. С ней было уютно, и он смог даже говорите в прежнем шутливом тоне, — сейчас в этом воздушном вечернем платье, ярко освещенная сверху от люстры и от ламп, стоявших на рояле, снова стала она недостижимой, далекой от него, королевной сказки Захолустного Штаба. Ему даже страшно было смотреть на нее — так была она прекрасна... Но он не мог оторвать от нее глаз. Он смотрел, как, усаживаясь и оправляя волны розовой материи, она чуть нагнулась и потом прищурила потемневшие глаза. Ее руки сверкали и были нежнее шелка, краше окаймлявших их жемчужин.


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.031 сек.)