Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

ОТ РЕДКОЛЛЕГИИ ТОМА 3 страница

Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Однако и концепция автора «Исторической поэтики» нуждается в свете современного состояния науки в коррективах. Веселовский весьма полно проследил роль и эволюцию элементов словесного искусства в народных обрядах, правильно показал постепенное повышение удельного веса словесного текста в обрядовом синкретизме. Но народный обряд, сыгравший исключительную роль в развитии танцевально-музыкально-театрального комплекса, не может рассматриваться как единственный источник

26

возникновения поэзии. Преувеличением является и тезис о полном первоначальном синкретическом единстве эпоса, лирики и драмы. Происхождение драмы из культовых мистерий не вызывает сомнений. Однако, как уже указывалось, к долитературному периоду и обрядовому синкретизму относится в основном предыстория драмы. Для ее окончательного оформления, кроме отрыва от культа, был необходим значительный уровень развития повествовательного фольклора как источника сюжетов.

Теория Веселовского наиболее продуктивна для понимания происхождения лирической поэзии. Фольклорная лирика целиком песенная, а песня по самой своей природе отражает синкретизм музыки и поэзии. А. Н. Веселовский и одновременно с ним известный французский филолог Гастон Парис убедительно показали связь средневековой рыцарской лирики с традициями народных песен из весеннего обрядового цикла.

Эпос в своем генезисе гораздо менее тесно связан с обрядовым синкретизмом. Правда, песенная форма, характерная для эпической поэзии, вероятно, восходит в конечном счете к обрядовому хору, но повествовательный фольклор с древнейших времен передается и в форме устной прозаической традиции, и в смешанной песенно-(стихотворно-) прозаической форме, причем в архаике удельный вес прозы больше (а не меньше, как вытекает из теории первобытного синкретизма видов искусства и родов поэзии). Это объясняется тем, что, хотя роль слова в первобытных обрядах значительно меньше, чем роль мимического и ритмического начал, даже у наиболее «первобытных» племен рядом с обрядом существует развитая традиция прозаического повествования, восходящего не к экспрессивной, а к чисто коммуникативной функции речи. В этой повествовательной традиции огромное место занимает мифология, которую никоим образом нельзя полностью выводить за пределы поэзии.

Серьезная попытка реконструировать само происхождение поэзии и ее первые шаги содержится в исследовании английского академика М. Баура «Первобытная песня». Общая картина становления поэзии у Баура довольно близка к тому, что нарисовал А. Н. Веселовский. Баура считает, что поэзия генетически восходит к ритму музыки и пантомимы (песне предшествует мелодия с фиксированными, но лишенными прямого смысла звуками голоса). Первоначальная единица песни, по Баура, — это, при наличии танцевального сопровождения, целая строка, а при отсутствии такового — поэтическая строка, подсказанная мелодией и внутренним ритмом самой структуры. В последнем случае дальнейшее разрастание «текста» происходит методом «строчки за строчкой», причем некоторые строчки просто повторяются ради увеличения магической силы слова. Повторения с самого начала имеют тенденцию к варьированию и приводят к параллелизму. Аллитерация и рифма появляются спорадически как необязательное украшение; а фиксация числа слогов (либо ударных, либо неударных) просто средство выработки метра.

Баура, результаты исследования которого подтверждают многие догадки Веселовского, однако, яснее представляет себе всю сложность взаимоотношения первобытной песни и повествовательной поэзии. Он не рассматривает первобытную песню как непосредственный зародыш эпоса. Повествовательная поэзия в полном смысле слова отсутствует, по его мнению, у первобытных племен, и ее место занято драмой. Он считает в этой связи, что «песня не есть нормальное средство рассказывания мифов. Они обычно рассказываются в прозаических сказках».

Действительно, знакомство с образцами поэзии культурно-отсталых племен показывает, что это поэзия преимущественно обрядово-лирическая. Здесь имеются такие жанры, как знахарские лечебные заговоры, охотничьи песни, военные песни; песни, связанные с аграрной магией и сопровождающие как трудовые операции земледельца, так и соответствующий весенний ритуал; похоронные причитания, песни смерти; свадебные и любовные песни; «позорящие» песни, шутливые песенные перебранки; разнообразные песни, сопровождающие пляски и являющиеся одним из элементов сложных ритуальных церемониалов; заклинания-молитвы, обращенные к различным духам и богам. В поэзии культурно-отсталых народов можно найти образцы впечатляющего лиризма, но в целом их поэзия не является строго лирической, в ней много описательного элемента, риторики, обрядового символизма, хотя это и не синкретизм с эпосом в буквальном смысле слова, как представлял себе А. Н. Веселовский.

И содержание и форма первобытной лирики строго канонизированы. В старой этнографической литературе, особенно во всякого рода «путешествиях», первобытная лирика часто ошибочно характеризуется как свободная импровизация на случай, непосредственное, «бесхитростное» выражение впечатлений и эмоций. Однако в большинстве случаев подобного рода песни — не стихийное самовыражение хотя бы и «коллективного субъективизма», а целенаправленная деятельность, опирающаяся на веру в силу слова. С этой точки зрения можно понять слова одного индейца (навахо) о том, что

27

он был столь бедным человеком, что не имел ни одной песни.

Многие песни имеют магическую цель, например знахарские заговоры, песни о росте и размножении растений, охотничьи песни, в которых охотник обычно призывает зверей как их «друг», любовные «присушки». Ряд песен, не преследуя магических целей, призван подбодрить, воодушевить поющих или деморализовать противника. Таковы, например, военные песни, содержащие самовосхваление, или «позорящие» песни, унижающие врагов. С аналогичной целью в условиях голода, вынужденного одиночества поются заведомо веселые песни, славящие жизнь. Особый случай — песни, поющиеся воинами в момент смертельной опасности или после получения смертельной раны. Эти песни выражают высокое мужество, примирение со своей гибелью и неизбежность мести врагу.

В аграрных песнях и молитвах духам часто содержатся вдохновенные гимны природе, поэтические изображения весеннего расцвета, воспевается могущество «хозяев» различных природных сил. В обрядовые и лирические песни спорадически проникает и описательно-повествовательный элемент в виде объяснения причины болезни (в знахарских заговорах), описания подвига бога войны (в военных песнях) или подвигов умершего вождя (в похоронных и поминальных песнях), сообщения о деяниях «духов» и даже воспроизведения мифической картины первотворения (в ритуальных песнях). В Полинезии из похоронных и свадебных песен развился особый жанр панегирика. У некоторых народов (например, у эскимосов или у отдельных африканских племен) практикуется соревнование в песнях, иногда в форме шутливой перебранки.

Песни рассматриваются обычно как коллективная «собственность» мужских союзов, ритуальных обществ, реже — отдельных людей. Индейцы пуэбло связывали происхождение песни с царством смерти и хтоническим змеем (когда змей был сожжен, лоскуты его тела стали песнями). Источником песни часто считается внушение духов, обычно как «видения» во сне. У нивхов в прошлом было представление об особом духе, который во время исполнения песни сидит на кончике языка певца. Поэзия без музыки долитературному периоду неизвестна.

Обрядовая и лирическая поэзия существовала только в песенной форме, очень часто в сочетании с театрально-драматическим элементом. С точки зрения изощренности стилевой структуры на первом месте стоит обрядовая поэзия, затем следуют собственно лирические песни. Песни могут быть весьма краткими, состоять из одного слова (например, характеризующего определенное животное) или из двух слов (например, слово «воин» и имя воина), но могут быть и весьма обширными.

В песнях преобладает музыкальный элемент; в них господствует ритм, приближающийся к метру. Ритмизация в ряде случаев достигается растягиванием или добавлением новых слогов, а также всякого рода эмфатических частиц, восклицаний и т. п. Рифма для первобытной поэзии не характерна. В ней ведущим началом является повторяемость не звуков, а смысловых комплексов. Стихия повторяемости поддерживается верой в силу слова, рассматривается как аккумулирование этой силы. Но повторение мыслей должно варьироваться, может быть, отчасти потому, что буквальное повторение зачастую считается «опасным». Иногда в обрядовой поэзии индейцев ритуальные модели требуют повторения фразы для каждой стороны света, с переменой при этом имеющего символическое значение названия цвета, животного, растения и т. д. Повторение строк находим и при всяком перечислении.

Сочетание повторения и варьирования приводит к семантико-синтаксическому параллелизму.

В параллельных строках часто появляется прием контраста (типа: белый свет утра — красный свет вечера, падающий дождь — стоящая радуга). Подобное контрастирование (день и ночь, мужчина и женщина, красный и белый сокол) чрезвычайно характерно для «первобытных» песен. Наряду с контрастированием типичной чертой стиля первобытной поэзии является накопление синонимов.

В лирике, кроме параллелизма, широко встречается рефрен, повторение буквальное или с вариациями. Повторение стоящего в конце строки слова в начале следующей строки (полилогия — подхват) является одним из способов выделения важного слова. В первобытной поэзии встречаются и метафоры. Они часты также в ораторской прозе при описании величия вождей или воинов. Некоторые метафоры обязаны своим происхождением табу на упоминания смерти и болезни. В обрядовой поэзии сложились постоянные метафорические формулы.

Эпос в своем генезисе гораздо менее связан с обрядовым синкретизмом, чем лирика. Классические эпические памятники европейских и азиатских народов большей частью стихотворны, но в более архаических памятниках эпоса (например, в сказаниях народов Кавказа, в богатырских поэмах тюрко-монгольских народов Сибири, в ирландском эпосе и т. д.) удельный вес прозы больше, часто встречается так называемая

28

смешанная форма, т. е. сочетание прозы и стихов. В стихах большей частью передаются речи действующих лиц и торжественные эпические описания. Некоторые популярные сюжеты дошли до нас параллельно и в стихотворной, и в прозаической форме. В то же время в сказках самых различных народов часто встречаются стихотворные вкрапления, которые можно истолковать как реликт той же «смешанной» формы.

Если же мы обратимся непосредственно к архаическим примерам в фольклоре, то убедимся, что и здесь повествовательные жанры, как правило, бытуют не в виде песен, а как раз в форме устной прозы со стихотворными вставками, причем стихотворные вставки совпадают часто с речами действующих лиц и, кроме того, сохраняют довольно отчетливую связь с ритуальными образцами. Это молитвы, заклинания, вызов на бой, плачи об убитом, ритуально фиксированный обмен репликами и т. п. Но зато основные прозаические части не содержат никаких следов связи с музыкой, ритмом, они передаются обычным языком и стилистически в гораздо меньшей мере фиксированы и отшлифованы, чем стихотворные вставки. Хотя песенная форма героического эпоса в принципе, вероятно, восходит к первобытной обрядово-лирической песне, повествовательный фольклор с древнейших времен передается главным образом как прозаическая или преимущественно прозаическая (смешанная) традиция. Сочетание прозы и стиха (песни) в смешанной традиции есть, конечно, нечто совсем иное, чем лиро-эпическая песня в понимании А. Н. Веселовского.

Происхождение словесного искусства не может быть исследовано только «извне», в его соотношении с обрядом и иными формами бытования. Внутренний аспект этой проблемы приводит нас к мифу. В западной науке первой половины XX в. (Дж. Фрэзэр, У. Робертсон-Смит, Р. Харрисон, Ф. Рэглан, С. Х. Хук, Э. О. Джеймс и др.) очень сильна ритуалистическая тенденция — сближать до предела и даже отождествлять миф с обрядом, видеть в мифе лишь отголосок обряда. «Ритуалисты» пытались непосредственно к обряду возвести и саму литературу — сказку (П. Сэнтив), эпос (Э. Миро, Г. Р. Леви, Р. Кэрпентер и т. д.). Тесная связь между мифом и обрядом в первобытных и в древневосточных культурах не вызывает сомнений, некоторые мифы действительно непосредственно восходили к ритуалам (например, мифы об умирающих и воскресающих богах). Однако, по-видимому, есть и мифы, независимые от обряда по своему генезису и даже не имеющие обрядовых эквивалентов. В обрядах часто инсценировались фрагменты мифов, возникших вполне самостоятельно.

В Австралии засвидетельствованы и взаимосвязанные мифы и обряды, и мифы неритуальные, и ритуалы, лишенные мифических соответствий. Известно, что, например, у бушменов или у некоторых групп американских индейцев мифология гораздо богаче ритуалов. Это же относится и к Древней Греции, в отличие от Египта или Месопотамии. Мифология относится не к сфере поведения, как обряд, а к сфере мышления, что, разумеется, не исключает взаимообусловленности этих двух сфер.

Мифология, несомненно, была колыбелью и школой поэтической фантазии. И мифу, и поэзии присуща «символичность»; в них обобщенное представление об окружающем мире обязательно носит конкретно-образный и персонально-индивидуализированный характер; объект и субъект неотделимы друг от друга; сбалансированы интуитивная и рациональная стихии; образ действительности слит с эмоциональным отношением к ней; отражение дополняется преображением в смысле упорядочения, преодоления стихийных начал в окружающем мире. Мифическая фантазия бессознательно художественна. Теория мифа, несомненно, служит подспорьем для исследования путей возникновения поэтической фантазии, но в этой области для нас еще много неясного и нерешенного.

В XIX в. наука не делала различий между современным мышлением цивилизованного человечества и мышлением более архаического, «первобытного», мифологического типа. Вопрос о специфике мифологического мышления весьма остро был поставлен Люсьеном Леви-Брюлем, который настаивал на его предлогическом характере. Опираясь на ряд ценных наблюдений над первобытными мифами, Леви-Брюлъ, однако, совершенно прошел мимо их рациональных начал, их значения для познания и реального освоения человеком окружающего мира. На Леви-Брюля во многом опирался известный швейцарский психоаналитик К. Г. Юнг, отождествивший мифы с «архетипами» коллективного подсознания. На основе синтеза юнгианских концепций и ритуализма сложилась ритуально-мифологическая школа в литературоведении (М. Бодкин, Н. Фрай, Р. Чейз и др.), склонная к отождествлению поэзии с мифом и ритуалом не только генетически, но на всем протяжении историко-литературного процесса; такое растворение литературы в мифе нельзя не признать крайне односторонним преувеличением. Интересный опыт фундаментального исследования первобытного мифа как особого, символического, но рационального языка был сделан Э. Кассирером,

29

однако сделан с абстрактно-идеалистических, неокантианских позиций.

Новых интересных результатов в теории мифа достиг современный французский этнолог Клод Леви-Стросс, создатель так называемой структурной антропологии («Мышление дикаря», «Мифологичные» и другие работы). Леви-Строссу удалось показать, что мифологическое мышление при всей своей специфичности (мышление на чувственном уровне, достигающее своих целей «обходными» путями, оперирующее посредством перегруппировки бытового набора элементов и т. п.) с самого начала было достаточно рационально, способно к классификации и анализу и смогло стать интеллектуальной базой для «неолитической технической революции». Леви-Стросс предлагает анализ глубоко метафорического характера мифологического мышления, рассмотрение одних сюжетов как метафорической трансформации других при соответствующих изменениях «сообщения», «кода», «арматуры». Анализ метафоричности архаических мифов в сочетании с утверждением их интеллектуальной ценности противостоит интуитивистски-иррационалистической интерпретации первобытной мифологии и помогает понять некоторые стороны процесса развития поэтической фантазии. Исследованиям Леви-Стросса, однако, иногда недостает углубленного и скрупулезного изучения истории племен — носителей архаического фольклора и мифологии.

Кроме того, Леви-Стросс, так же как и его предшественники, недостаточно учитывает тот факт, что мифология — специфическая для родового общества форма выражения идеологического синкретизма, иначе говоря, что древние мифы содержат в неразвернутом еще единстве зародыши искусства, религии, донаучных представлений о природе и обществе.

Синкретизм проявляется в первобытной культуре не только в формах деятельности, но и в формах мышления, идеологии. Значение мифологии очень велико в развитии различных видов искусств, в самом генезисе художественно-образного мышления, но, разумеется, специфическое значение мифологическое повествование имело для формирования словесного, в первую очередь повествовательного искусства.

Специфика первобытного мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира предстают события мифического времени из жизни «первопредков». С точки зрения науки, события и люди определяются состоянием мира, с точки зрения мифа, состояние мира — результат отдельных событий, поступков отдельных мифических личностей.

Таким образом, повествовательность входит в самую специфику первобытного мифа. Миф — не только мировоззрение, но и повествование. Отсюда особое значение мифа для формирования словесного искусства, в первую очередь повествовательного. Несомненно, что в нестихотворной повествовательной традиции на первом месте стояла внеобрядовая передача мифов. Кроме того, с самых ранних времен передавались и всевозможные «случаи» из жизни, удивительные происшествия, совершившиеся с соплеменниками или ближайшими предками. Но эти «случаи», несомненно, интерпретировались и пересказывались с точки зрения господствующих мифологических концепций и приобретали характер своеобразных мифологических быличек, в которых главный интерес был сосредоточен пусть не на мифических первопредках, но на не менее мифических духах-хозяевах и тому подобных существах, чудесно контактировавших с отдельными представителями первобытной общины.

Развитие древнейшего повествовательного фольклора К. Маркс связывает с появлением «высших свойств человека» на «низшей ступени периода варварства». «Воображение, этот великий дар, так много содействовавший развитию человечества, начало теперь создавать неписанную литературу мифов, легенд и преданий, оказывая уже могущественное влияние на человеческий род» (Архив Маркса и Энгельса, т. IX, с. 45).

Как уже указывалось выше, древнейшие ступени в истории культуры, в том числе словесного искусства, не могут быть реконструированы без привлечения материалов архаического фольклора некоторых народностей, сохранивших этнографически пережиточные черты в своей культуре. Пользуясь подобной сравнительно-исторической методикой, не следует, разумеется, забывать о том, что такие народности являются в действительности нашими современниками и участниками современного культурно-исторического процесса, что архаичны только некоторые стороны их культуры, что ни о каком отождествлении даже самых «экзотических» современных племен с первобытными и древними народами не может быть и речи, что прямолинейный эволюционизм не соответствует современному состоянию исторических наук. Тем не менее, несмотря на подобные оговорки и ограничения, мы имеем право строить некоторые заключения относительно первобытных и древних культур на основе синтеза архаических фрагментов культуры народностей, описанных этнографами в XVIII—XX вв.

30

Для более наглядного представления о древнейшем состоянии словесного искусства, в первую очередь повествовательного, полезно обратиться к фольклору коренного населения Австралии, чью культуру некоторые ученые условно сопоставляют с азильско-тарденуазской археологической культурой европейского мезолита.

Центральное место в словесном творчестве коренного населения Австралии занимают мифы, в которых действие отнесено к некоему стародавнему, доисторическому времени (алтжира у племени аранда, мура-мура — у диери, джугур у алуриджа, бугари у караджери, унгуд у унгариньин, вингара у варамунга, мунгаи у бинбинга. В эту доисторическую эпоху действовали мифические герои, и их действия определили облик земной поверхности, вызвали к жизни людей, растения и животных, обусловили различные обычаи.

Такое отнесение действия к особому доисторическому времени — характерный признак мифа не только у австралийцев, но и у американских индейцев и у других народов.

У ряда австралийских племен это мифическое время обозначается тем же словом, что и «сновидения» (в англо-австралийской этнографии его общепринятым обозначением являются слова — dream time, dreaming). Связь со «сновидением» показывает, что речь идет о времени не только доисторическом, но и внеисторическом, о времени «вне времени». Оно может воссоздаваться в снах, а также в обрядах, в которых исполнители отождествляются с мифическими предками. Последние мыслятся как вечные, никем не созданные. Совершив свой жизненный цикл, они превратились в конце концов в скалы, деревья или искусственные (из камня или дерева) священные фетиши, так называемые чуринги. Жизнь предков описывается в весьма обыденных формах, среди которых поиски пищи стоят на первом плане. «Эпоха сновидений» рисуется временем изобилия и в этом смысле своего рода золотым веком.

Основной смысл «эпохи сновидений», однако, не в идеализации прошлого, а в созидании предками мира. Самая специфика мифа заключается в том, что представления об устройстве мира передаются в виде повествования о происхождении тех или иных его элементов. При этом в качестве конечных причин нынешнего состояния мира, основой фундамента мироустройства изображаются события из жизни мифических героев мифического времени.

И само устройство мира, и обусловливающие его события в австралийской мифологии очень просты, ее фантастика лишена причудливости и гиперболичности, которой отмечены мифы индейцев, полинезийцев и др. Локальная племенная группа прочно связана с определенной кормовой территорией, за пределы которой практически почти не выходит. И в мифах главное внимание направлено не на Вселенную, а именно на этот «микрокосм».

Самые распространенные австралийские мифы имеют поэтому характер местных преданий, объясняющих происхождение всех сколько-нибудь заметных мест и природных явлений на кормовой территории — холмов, озер, источников, скал, ям, больших деревьев и т. п. Очень часто мифы повествуют о странствиях предков в «эпоху сновидений» по определенным тропам. Различные черты рельефа, растительности оказываются результатом и «памятником» деятельности мифического героя, следом его стойбища, плодом его созидательной деятельности, либо местом превращения его в священную чурингу. Расположение некоторых предметов на местности якобы воспроизводит отдельные сцены из «истории» предка. Миф очень точно перечисляет и описывает местности, проходимые героем, его «маршрут».

Мифические герои — это большей частью тотемные предки, т. е. прародители или создатели одновременно и определенной породы животных (реже растений), и человеческой группы, которая рассматривает данную породу животных как свой тотем, т. е. своих родичей, свою «плоть».

Тотемизм представляет своеобразную идеологическую надстройку в раннеродовом обществе. Он переносит на окружающую природу, из которой человек еще не научился себя полностью выделять, представления о родовой социальной организации. Отношения людей между собой предстают как отношение человека к природе. В то же время представления о хорошо известных человеку животных и растениях, их названия широко используются как материал для разработки своеобразного, разумеется, довольно громоздкого способа классификации природных и социальных явлений. Основному тотему большей частью соответствует экзогамия (запрет жениться в пределах данного тотема) и алиментарное табу (запрет употреблять в пищу мясо тотемного животного, за исключением особых ритуальных моментов). В мифах о предках и экзогамия, и алиментарное табу часто нарушаются.

По-видимому, в местах наибольшего распространения того или иного вида животных или растений локализуются тотемические центры, создание которых также описывается в мифах. В тотемических центрах представители соответствующего тотема периодически совершают магические обряды, имеющие целью размножение

31

тотемного вида животных или растений. Во время таких обрядов (а также во время обрядов инициации) обычно инсценируются сюжеты соответствующих мифов о тотемных героях.

Тотемные предки в мифах предстают как существа с не вполне дифференцированной двойственной зоо-антропоморфной природой, в которой, однако, явно преобладает человеческое начало. Большей частью это люди, которые в случае необходимости легко превращаются в определенный вид животного. В зачине мифов некоторых племен можно порой встретить такую форму: «это было в то время, когда звери еще были людьми». Иногда подобным превращением завершаются «странствия» предка. События из жизни тотемных предков мотивируют, объясняют те или иные особенности соответствующих животных и растений (их окраску, форму, повадки). Тогда этиологизм (объяснительная функция) мифа включает не только черты местности, но и особенности фауны и флоры. Такого рода этиологизм широко распространен в мифологии самых различных народов мира.

Мифы о странствиях тотемических предков в их классической форме выступают в фольклоре центральноавстралийских племен. Тотемические мифы аранда и лоритья строятся почти все по одной схеме: тотемные предки в одиночку или группой возвращаются на свою родину — на север (реже — на запад). Подробно перечисляются пройденные места, трапезы, организация стойбищ, встречи в пути. Недалеко от родины, на севере, часто происходит встреча с местными «вечными людьми» того же тотема. Достигнув цели, странствующие герои уходят в нору, пещеру, источник, под землю, превратившись в скалы, деревья, чуринги.

В местах стоянок и в особенности в месте смерти (точнее, ухода в землю) образуются тотемические центры. В некоторых мифах (например, о людях — диких котах) тотемные герои несут с собой чуринги, культовые жезлы (которые используют, в частности, для пробивания дороги в скалах, т. е. как орудие создания рельефа) и другие разного рода культовые предметы.

Иногда идет речь о вождях, ведущих за собой группу юношей, только что прошедших обряд инициации — посвящения в полноправные члены племени. Группа по пути производит культовые церемонии с целью размножения своего тотема. Бывает и так, что странствие имеет характер бегства и преследования. Например, большой серый кенгуру бежит от человека того же тотема, человек с помощью юношей убивает животное, но оно воскресает, а затем оба превращаются в чуринги; или красный и серый кенгуру бегут, преследуемые людьми-собаками, а затем человеком-соколом; один из бегущих эму растерзан людьми-собаками; плывущих рыб преследует краб, а затем корморан; двух змей преследуют люди того же тотема. В этих случаях нелегко разобраться, о ком идет речь — о зверях, людях или существах двойной природы. Большей частью имеются в виду последние.

В круг тотемических мифов аранда и лоритья включаются и немногочисленные сказания о небесных светилах. Луна представляется мужчиной, первоначально принадлежавшим к тотему опоссума. Движение месяца по небу объясняется таким образом: он поднялся с каменным ножом на небо, брел на запад, затем спустился на землю, чтобы охотиться на опоссумов, а потом снова поднялся по дереву на небо. Наевшись опоссумов, месяц становится большим (полнолуние); утомленный, он принимает вид серого кенгуру, в таком виде его убивают юноши (новолуние), но один из них сохраняет кость кенгуру, из которой снова вырастает месяц. Солнце — девушка, поднявшаяся по дереву на небо; плеяды — девушки из тотема бандикута, ставшие свидетельницами церемонии посвящения юношей и из-за этого превратившиеся в камни, а затем в звезды и т. п. Как уже отмечалось, небесные явления не привлекли у австралийцев, в частности у аранда и лоритья, такого большого внимания, как в более развитых мифологиях. Мифологии аранда известен образ «хозяина» неба, но этот персонаж весьма пассивен и не играет особой роли в мифах аранда.

Некоторые тотемные предки аранда во время своих странствий вводят различные обычаи и обряды, выступают в роли так называемых культурных героев. Огонь добыт представителем тотема серых кенгуру из тела гигантского серого кенгуру, на которого он охотился. Нельзя не вспомнить по этому поводу карело-финскую руну о добывании Вяйнямёйненом огня из чрева «огненной» рыбы. Подобный миф характерен для примитивного хозяйства, в котором преобладает присвоение готовых плодов природы. Два человека-сокола, пришедшие с севера в землю аранда, научили других пользоваться каменным топором; забытые людьми брачные правила были снова установлены одним из предков тотема кенгуру — древолазом по имени Катуканкара. Введение брачных правил приписывается также человеку-эму.

Введение обрядов инициации, играющих очень важную роль в жизни австралийцев, и связаных с ними обрядовых операций на теле приписывается предкам — диким котам и предкам — ящерицам-мухоловам (использование

32

каменного ножа для этих операций, согласно мифу, пришло на смену огневым палочкам).

«Вечные люди» доисторического времени, ставшие впоследствии ящерицами-мухоловами, играют особенно важную роль. Сказания об их странствиях приобретают характер антропогонического и отчасти космогонического мифа. Традиция относит их странствия к числу самых ранних. Однако в действительности они, вероятно, знаменуют менее примитивную ступень истории мифологии, так как здесь трактуется происхождение не одной тотемной группы, а по крайней мере нескольких, и речь идет о первоначальном возникновении «человечества».


Дата добавления: 2015-12-01; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав



mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)